Грегори Норминтон
Портрет призрака

   Мне чудилось: усопшая святая, жена моя,
   Ко мне вернулась, как Апкеста, из могилы…
Джон Мильтон, сонет XIX

1680

   По лицу спящего не прочесть ничего. Она склоняется ниже и чувствует горький запах его дыхания. Что за яркие картины, что за пиршество красок скрывается по ту сторону его век? Тайны его тела ей известны, она досконально изучила беспомощную животную тяжесть этого бренного сосуда души. Но его глаза… даже раскрытые, они будто затянуты изморозью, как окна зимой. Она улыбается и видит отражение своей улыбки в этих глазах — окнах в комнату, от которой у нее нет ключа.
   — Отец?
   Его сон рвется, как паутина; он не сразу выпутывается из ее нитей. С трудом разлепив губы, склеенные высохшей слюной, он вздыхает и садится прямо. Он не любит, когда его застают спящим: часто и помногу спят лишь младенцы да старики, а считать себя стариком он вопреки всему не хочет.
   — А, это ты, Синтия…
   — Я разбудила тебя, отец?
   — Я не спал. Просто прикрыл глаза, чтобы отдохнуть. И ко мне явилась твоя мать. Она сидела вон в том кресле и улыбалась. И, как всегда, молчала, но в моих ушах музыкой звучали слова, что не были сказаны ею вслух.
   Синтия уже не раз слышала рассказ об этом. Она отмечает, что огонь в камине почти угас; значит, надо будет принести снизу еще дров. Да, и еще гость.
   — Господин Страуд ждет внизу, отец.
   — А… который теперь час?
   — Одиннадцатый.
   — Утра?
   — Вечера.
   — Так скоро? Он приехал так скоро?
   — Сразу же, едва получил твое письмо.
   Старик глубоко вздыхает, точно стоит на утесе над морем и не никак может надышаться свежим солоноватым воздухом. Он улыбается и произносит последнюю шутку, что у него еще есть:
   — Передай ему, что я не смогу увидеться с ним. Но принять его я смогу. И немедля.
   В просторной гостиной пахнет лавандой и пахтой, а еще витает едва уловимый аромат (дым костра и цветы дрока?), источник которого неизвестен ему до сих пор. Здесь так натоплено, его сразу кидает в пот. Он торопится снять тяжелый теплый плащ и замечает суетливость собственных движений. Убрав руки за спину, он сцепляет пальцы и рассматривает стоящее на столе блюдо с голландскими бисквитами (Синтия печет их для отца, он помнит это) и мешочек с хлебом — остатки ужина. У него начинает сосать под ложечкой, и он вспоминает, что ничего не ел с самого полудня.
   Наверху хрипит дверь, точно прокашливаясь. Она возвращается. Он садится возле пустого очага и рассматривает почерневшие кирпичи, чтобы хоть на миг оставить мысли о ней, о ее торопливом почерке в письме, что лежит у него в кармане. Последний раз он был здесь, в поместье, год назад. И вот всего несколько минут назад он проскакал по аллее к дому, и вихрь скачки взметал за его лошадью ветви деревьев. У него до сих пор захватывает дыхание — наверное, от спешки или от быстрой езды. Он слышит за дверью ее шаги и шорох платья. Он хотел поднять на нее глаза, когда она будет в дверях, но дверь уже скрипит, открываясь, и он не осмеливается изменить свою отрешенную позу. Ему приходится делать вид, будто не замечает ее возвращения, пока она не заговаривает первой:
   — Господин Страуд, он сейчас примет вас.
   Он решает принять официальность обращения за ничего не значащий оборот речи, произнесенный в силу привычки. Кивнув хозяйке, Уильям поднимается, стягивая перчатки.
   — Благодарю, — говорит он и, оказавшись на ногах, на миг находит в себе мужество встретиться с нею взглядом. Но никакого знака прочитать в ее глазах не может. Прикрывая ладонью огонек свечи, она ведет его наверх памятным ему путем.
   Поднимаясь за нею по ступеням, Уильям смотрит, как колышутся ее юбки, и вдруг с изумлением чувствует желание упасть перед ней на колени и зарыться лицом в ее платье. Так касаются щекой лепестков розы, словно принимая поцелуй гордого цветка. Он смотрит на бледную руку Синтии, скользящую по перилам, и его охватывает щемящая, болезненная нежность.
   — Необычный час для того, чтобы заниматься хозяйством, — говорит он, чтобы сказать хоть что-нибудь.
   — Мы давно ведем ночной образ жизни.
   — Но когда же вы спите?
   — Отец погружается в сон время от времени. Я приучила себя к такому же сну.
   В ее голосе Уильяму слышатся нотки раздражения, и он пытается смягчить ее улыбкой:
   — Как и должно поступать. Когда мы рождаемся, родители приспосабливают свою жизнь к нам, детям. Когда же они стареют, мы меняемся с ними местами.
   — Он мой отец. Я обязана ему всем и самой жизнью.
   — Слова, все — лишь слова… — В нем поднимается гнев, вытесняя нежность, но гнев этот направлен не на Синтию. Просто сказанное ею затронуло в нем струны, спрятанные в самой глубине души, в ее темной глуби. — И если позволите, никто ведь не просит, чтобы его родили.
   — Никто не просит и о старости, — сухо и спокойно отвечает Синтия, поднимаясь на последнюю ступеньку. — Вы сетуете на то, что появились на свет, господин Страуд?
   — Лишь на обстоятельства этого появления. Простите, мадам.
   — Вам не за что просить прощения.
   Уильяму знакома и эта лестничная площадка — он провел здесь немало часов, ожидая у двери кабинета властного призыва войти. На столике на оловянном блюде горят свечи, и огонек одинокой свечи Синтии словно растворяется в их свете. Перед тем, как войти, Синтия прикладывает ухо к двери в кабинет и прислушивается. На ее лице дрожат тени. Он замечает, что, несмотря на старательную утонченность манер, она сейчас дышит ртом, как дети во сне. Поддавшись порыву, он тянется к ее руке, лежащей на двери, но, вовремя спохватившись, упирается пальцами в косяк.
   — Вы так официальны со мной, Синтия…
   Она поднимает на него глаза, но не отвечает. Постучав, она открывает дверь в кабинет отца и делает приглашающий жест.
   — Господин Страуд, отец.
   Уильям кланяется, не сообразив, как нелепо выглядит его поклон — ведь старик слеп. Но, получив письмо, он не задумывался ни о чем: две мили от мельницы он проскакал словно в каком-то оцепенении, а потом появление Синтии отвлекло его от предстоявшей ему встречи. И вдруг он думает: а что, если ничего этого нет, он просто задремал, сидя за столом, и все происходящее — лишь игра его воображения?
   — Добрый вечер, господин Деллер, — говорит он. И не зная, что еще добавить, вновь не подумав, задает глупый вопрос: — Надеюсь, вы здоровы?
   — В моем возрасте чувствуешь себя счастливцем, если все еще жив. Здоровье в такие годы — это уже непозволительная роскошь.
   Голос звучит точно так же, он лишь стал немного слабее и слегка затруднен. Но лицо старика утратило свою выразительность, теперь оно словно затянуто дымкой, пустотой, что будто растекается из невидящих глаз. Уильям усмехается, показывая, что оценил остроту, но тут же, спохватившись, издает веселый смешок:
   — Что ж, тогда смею надеяться, что застал вас в роскоши.
   Пустые глаза резко отворачиваются в сторону и сразу же останавливаются на Синтии. Уильяма это несколько пугает.
   — Дочка, у нас осталось от ужина что-нибудь легкое?
   — Да, отец.
   — Сходи принеси нам.
   — Хорошо, отец. Господин Страуд, — склоняет она голову в сторону Уильяма.
   Уильям едва не забывает поклониться Синтии. Он сопровождает ее взглядом, пока за ней не закрывается дверь. А он-то надеялся на ее заступничество во время своего визита. Спохватившись, он переводит взгляд на лицо старика — тот сидит, выставив вперед подбородок, и ждет. Помимо желания Уильяму вспоминается черепаха, виденная однажды в Дувре, — моряки нередко привозили их в Англию контрабандой. Высаженная на стол таверны, она вяло и неловко скребла по столу коготками, пытаясь ползти, а какой-то пьяный гардемарин тыкал ей в нос чубуком трубки, заставляя сворачивать в сторону. Уильяму отчетливо припомнилась ее сморщенная строгая мордочка, патрицианский прикус клюва и пустые сухие глаза. По этим глазам Уильям понял, что она отчаянно устала и невероятно измучена тщетными попытками обойти препятствие, вновь и вновь возникающее на ее пути. Ему отчаянно захотелось, чтобы ее никогда не привозили сюда, чтобы он никогда не видел ее глаз.
   — Присядьте, господин Страуд.
   Уильям трясет головой, отгоняя охватившие его воспоминания. Давным-давно — четыре года, так? — когда господин Деллер впервые заговорил о своем недуге, его охватил страх: почему-то ему казалось, что, потеряв зрение, старик сможет гораздо легче читать его мысли. И даже понимая, что это лишь плод его воображения, он тем не менее изо всех сил гнал от себя низкие и непочтительные помыслы.
   — Темно ли сейчас?
   — Сейчас поздняя ночь, господин Деллер. Луна скрыта тучами, да и то это тоненький месяц.
   — Я уже давно не замечаю времени. — Воцаряется недолгая тишина, не нарушаемая даже потрескиванием дров в камине: от них остались лишь угли. — Как ваши успехи?
   — Неплохо, сэр. — Старик резко откидывается на спинку кресла. Что это за выражение на его лице? Улыбка? Не похоже. Насмешка? Может быть. — Господин Деллер, вы говорите о работах, которые я должен бы писать, или о тех, которые я пишу?
   — Я бы не делал между ними различия.
   — Но оно есть, и вы это знаете.
   — Как у вас обстоят дела с заказами?
   — На днях я писал для сквайра Тэйта его призовую свиноматку. Но как ни требовала у него госпожа Тэйт, как ни бранилась на весь двор, ее портрет он мне не закажет, поскольку ей в случае чего предстоит вынашивать дольше, чем той свинье.
   — А-ха! — Смех господина Деллера почти неотличим от вздоха. — Люди рисовали и более низкие предметы, господин Страуд, и бывали пожалованы дворянством за свои труды.
   — Касательно возвышенности моих заказчиков: вероятно, следующим, что я буду рисовать, будет вывеска таверны.
   Откуда этот гнев? Он находится в доме умирающего — человека, который некогда был близок Уильяму так, что перед любовью к нему в душе Уильяма меркла любовь к отцу. И все же он не может до конца изгнать из сердца сдавившую его злобу.
   — Господин Страуд, возможно, вы помните: когда мои глаза еще служили мне, я находил ваши работы многообещающими.
   — Да, и для меня не было большей радости, чем эта.
   — У вас верный глаз, отличное чутье на естественные формы, и рука легко следует за глазом. Кроме того, у вас светлый разум, стремящийся к познанию.
   Уильяму вспоминается их первая встреча. Он, совсем еще юнец, всю жизнь рисовавший что-нибудь кусочками угля на украденных из кухни листах пергаментной бумаги. И прославленный живописец, недавно переехавший в их приход: без парика, не покрытый загаром, в шитом серебром камзоле с пышными рукавами и панталонах черного бархата. Его наряд был великолепнее, чем даже у отца в воскресный день. Могущественный посланец мира власти, он рисовал — и на холсте точно по волшебству возникали мельница, лошадь, пьющая из мельничного лотка, зеленые дубы вдали, подобные крепостной стене. Уильям помнил, как покалывало под волосами, когда он переминался с ноги на ногу под белым полотняным пологом, растянутым над головой живописца, пока тот, бормоча что-то более или менее одобрительное, рассматривал рисунки, робко предложенные ему сыном мельника. Помнил даже крестьянского мальчика, что держал пенал с кистями.
   — Моя дочь всегда с большой радостью ожидала ваших визитов. Вы догадывались об этом?
   Уильям молчит. Он бы пожал плечами, но старик не видит его. Невозможность ответить жестом лишает Уильяма уверенности в себе.
   — Вы вели с нею близкое знакомство?
   — Я всегда относился к ней со всем возможным почтением, сэр.
   Господин Деллер вдруг исполняется непонятно откуда взявшейся силой, он словно вырастает в своем кресле:
   — Господин Страуд! — От его голоса Уильям разом подтягивается, точно замечтавшийся школьник, пойманный наставником. — Эта страна — не место для молодого художника. В ней нет ни вызова, ни соперничества, ни товарищества. Боюсь, здесь, в Кенте, ваш талант лишь захиреет и погибнет.
   Уильям всматривается в пустое лицо, в морщины вокруг невидящих глаз, оставленные радостью и горем.
   — Что вы хотите сказать этим, сэр? — осторожно спрашивает он.
   — Лишь то, что вывески таверн — неплохой заказ для ремесленника. Но вы не ремесленник! Иначе я не взялся бы учить вас.
   Сердце Уильяма сжимается. Неужели старик собирается дать ему заказ? А то и предложить чье-нибудь покровительство?
   — Здесь неподалеку мельница моего отца, которую мне предстоит унаследовать, — отвечает Уильям. — И, как вы знаете, от любимого мною занятия меня удерживает сыновний долг.
   Господин Деллер продолжает, словно не слыша его слов:
   — Сейчас я скажу вам кое-что и попрошу не слишком торопиться с ответом. — Вновь тишина; но рассыпающийся на части механизм одряхлевшего тела еще повинуется своему назначению — так продолжают вращаться шестерни, даже потеряв более половины зубцов. — У меня имеется неоконченный портрет. Моей любимой усопшей жены. Я позвал вас в надежде, что… что вы согласитесь закончить эту картину. Для меня.
   Уильям ошеломлен, его охватывает разочарование, которое тут же сменяется тревогой. Он осведомляется:
   — Этот портрет, сэр… На нем нужно окончить задний план?
   — Нет. Передний план. Ее саму.
   Жену господина Деллера? Как ее хотя бы звали? Вспомнить имя Уильяму не удается. За все годы его обучения старик ни разу даже не говорил о своей жене.
   — Вы оказываете мне величайшую честь, господин Деллер. Но боюсь, то, о чем вы просите меня, невозможно.
   — Что вы знаете о возможном?
   — Сэр, я знаю, что портрет, если требуется истинное сходство, не может быть создан без натуры. Или по крайней мере без самого полного представления о таковой.
   — Представление о ней хранится в моей памяти, оно точно и превосходно.
   — И как же нам извлечь его оттуда? Даже при всем обоюдном желании, вашем — передать мне это представление, а моем — получить его, ваши воспоминания останутся мне недоступны.
   — Прежде всего холст не пуст. По крайней мере есть некоторые наброски…
   — Я не смогу! — Уильям с силой стискивает зубы, до скрипа, до привкуса горечи во рту, и некоторое время рассматривает в мерцании догорающих углей свои загрубелые руки. — Господин Деллер, сэр, я не сумею вложить жизнь, даже след жизни в ваш набросок.
   Старик подается вперед:
   — Она умерла двадцать лет назад. Женщина, которую я лелеял, в которой изучил каждую мельчайшую черточку, знал все ее совершенства и все изъяны, и все это было моей жизнью!.. — Старик подается вперед, и Уильям отшатывается: неужели тот все же видит сквозь серые, словно затянутые паутиной зрачки? Разве может быть у незрячих глаз столь пронизывающий взор? — Господин Страуд! Не говорите мне, что этот портрет не может быть закончен. Он должен быть завершен.
   — Что ж, в таком случае…
   — Да, сэр?
   — Вам придется найти для этого другие глаза и руки, не мои. Мне очень жаль.
   — Помогите же мне!
   — Я не справлюсь!
   — Вы получите вознаграждение, достойное сложности этой работы, господин Страуд.
   В дымоходе завывает ветер. Они сидят, вслушиваясь в хриплое дыхание друг друга, похожие на борцов после схватки. Уильям чувствует необходимость заговорить. Хотя старик не может видеть его, он принимает простодушный вид:
   — Я готов выслушать вас, сэр.
   — У меня осталось очень мало времени. А мне нужно позаботиться о будущем, но не о своем… — Господин Деллер откидывается на спинку кресла, намеренно отказываясь от напряженной, скорченной позы заговорщика. — Вы получите все права на мою дочь, если поможете вернуть к жизни ее мать.

1660

   Он дремлет, постепенно погружаясь в глубины сна, и к нему приходит тревожное видение. Он лежит на сеновале, над ним возвышается отец. В сложенных чашечкой ладонях колышется маленькое облачко, беспокойная дымка. Он не может понять, из чего состоит это облачко, но видит и слышит, что отец глухо рыдает. Вскрикнув, мальчик просыпается в слезах и, плача, силится представить себе лицо матери. Она умерла три года назад, и ее черты уже успели поблекнуть в его памяти. Бедный, бедный Джем, говорит он себе. Ш-ш, Джем, спи, баю-бай. Он поворачивается спиной к дверям конюшни, чувствуя, как налетевший ветер теребит на нем рубашку. Кажется, приближается гроза; если так, сегодняшняя ночь будет для него истинно сиротской: холодной и бессонной. Нет, он ошибся: гроза уже начинается. Он слышит шуршание капель по крыше, похожее на шелест платья, а на аллее уже шепчутся сгибаемые ветром ветви деревьев.
   Он не успевает обрести утешение и покой в этих звуках. Из шороха дождя доносится иной шум: топот скачущих лошадей. Нет, не лошадей — лошади. Она приближается со стороны дороги. Джем торопливо хватает лампу, так до конца и не проснувшись, но высечь из кремня брата огонь и зажечь ее у него не выходит. Оставив тщетные попытки, он выбегает на двор. Тучи в небе — словно застывшие бурные вихри из его сна. И свет такой странный, непонятный. Хотя, пожалуй, это из-за того, что луна светит сквозь тучи. Из-за боярышника карьером вылетает взмыленная лошадь.
   Всадник видит Джема в воротах конюшни, видит хозяйский дом. Он грубо дергает повод — слишком грубо, лошадь вздрагивает всем телом и в несколько скачков останавливается. Джем умеет приветствовать незнакомцев, он много раз слышал, как это делал отец. Он откашливается и кричит:
   — Какие новости с пути?
   — Хороших — никаких. Я гоню лошадь от самого Дувра, — отвечает из-под низко надвинутой шляпы всадник, закутанный в темный плащ.
   В предгрозовом мрачном свете видно, что глаза коня выкачены, с губ его падает густая пена. Джем не очень уверенно тянется к поводьям. Взмыленная, исходящая паром лошадь и незнакомый, погруженный в раздумья всадник — эта пара неумолимо захватывает его воображение. Они пришли сюда из Большого Мира, принеся на себе его запахи. Да, Джем еще юн (и, по словам брата, глуп), но и он знает, какое нынче время и чего все ожидают.
   — Не знаете ли, вернулся ли король 1?
   Спешившись, незнакомец оказывается совсем рядом с Джемом. Он стоит, широко расставив ноги, уперев кулаки в бока:
   — Я собственными глазами видел его в Дувре. Его встречали толпы народу. Все салютовали ему и выкрикивали приветствия. Меня чуть не стошнило от тамошней вони. Такая неистовая радость при виде «париков» говорит, что мы заслуживаем, чтобы нами правил именно такой человек.
   Джем непонимающе смотрит на кривящиеся губы незнакомца. Ему хотелось бы побывать там, на праздничных улицах. Он воображает себе картину: корабельные мачты вздымаются выше крыш; слышны шум волн, вопли чаек и приветственные крики.
   — Могу я узнать ваше имя, сэр?
   — Томас Дигби. — Лицо человека, затененное полями непромокаемой шляпы, смягчается, и похоже, такая мягкость для него непривычна. Джем слышит в его голосе нарочитую доброту: — А твое как, дружище?
   — Джеймс, сэр.
   — Держись со мной так же вольно, как держишься сам с собой, Джеймс. Совершенно не выношу почтительности, слышишь?
   — Да, сэр.
   — Не сэр.
   Джем не понимает, сердится незнакомец или нет. Дождь переходит в ливень; крупные капли барабанят по голове мальчика, вода бежит по лицу, от чего он кажется себе глупее, чем есть. Чтобы успокоить лошадь после бешеной скачки, он мягко похлопывает ее по шее и тянет мокрый ремень повода, направляясь к воротам в конюшню. Лошадь покорно следует за ним. Уже почти войдя, он все же набирается храбрости задать всаднику еще один вопрос:
   — А он красивый, сэр? Король? Хотел бы я увидеть его собственными глазами. Посмотреть; ведь про него все кругом говорят.
   Из-за проклятого ливня Дигби приходится кричать, чтобы быть услышанным:
   — Поверь, это зрелище не стоит того, что на него затрачено. А цена его холеному виду — счастливые улыбки твоих детей.
   — Я еще слишком мал, чтобы думать о детях, сэр.
   — Тогда цени хотя бы свою свободу, пока она у тебя есть.
   Джем указывает дорогу к дому, хотя особой нужды в этом нет. Здание величественней, чем Томас Дигби представлял себе: первый этаж из мэйдстоуновского камня; в стенах верхних этажей множество узких треугольных окон; под проливным дождем вяло дымят целых пять труб.
   — Полагаю, он дома?
   — Я видел его в саду сегодня днем, сэр.
   Дигби кладет в ладонь мальчика монетку. Глядя, как его коня уводят отдыхать, он чувствует сильный голод и не менее сильную тревогу — но решительно шагает к дверям.
   Дорожка разъезжается под ногами; ветер треплет ставшие бесформенными кроны деревьев. Дигби бросает взгляд на кирпичную стену, что окружает сад позади темных подстриженных деревьев. Сбоку от дома — прудик, ливень хлещет по поверхности стоячей воды. Уже взявшись за дверной молоток, Дигби замирает в нерешительности. Он подумывает о бегстве, о том, чтобы вывести из конюшни измученную лошадь, снова вскочить в седло и помчаться галопом обратно в Лэмбет. Но ливень становится еще сильней, и это прекращает колебания Дигби и придает ему мужества — видно, провидению угодно, чтобы он остался.
   Едва слышный стук кажется ему сдавленным окриком, обращенным к глухому, равнодушному дому. Открывается решетчатое окошко; его спрашивают, кто таков. Дигби коротко отвечает, силясь рассмотреть человека по другую сторону двери. Да нет, конечно же, нет, разве он стал бы сам отвечать на стук?
   — Мы не ждем гостей, — сухо произносит слуга.
   — Я не назначал визита, — из-за ливня и ветра Дигби вынужден почти кричать, — но прибыл по неотложному делу. Он будет рад видеть меня. — Разглядеть лицо слуги через небольшое окошко невозможно, это черное отверстие приводит Дигби в отчаяние. — Впусти же, я промок до костей.
   — Подождите, — следует ответ, и окошко захлопывается.
   Дигби едва сдерживается, чтобы не пнуть дверь ногой. Он сжимает кулаки, до боли вдавливая ногти в ладони, пока не приходит в себя. Но вот за дверью слышатся голоса. Он узнает один из них, тот, что более низкий. Пока он думает, не отступить ли на шаг-другой, чтобы не показаться бесцеремонным, дверь уже отпирают.
   Судя по звукам, сперва поднимают щеколды, потом сдвигают засов в скобах. Дверь распахивается. Горят свечи, их свет бьет в глаза, и вот наконец коренастая фигура заполняет дверной проем. Томас Дигби снимает шляпу, показывая лицо.
   — Господи помилуй!
   — Натаниэль.
   Он рассматривает хозяина дома и приходит к заключению, что годы пощадили его. Он стал похож на сельского сквайра: упитанный, подбородок чуть ли не двойной, на пухлых щеках румянец. До чего же жалко рядом с ним должен сейчас выглядеть Дигби — грязный, с дождя, словно бездомный кот. Однако Дигби пытается улыбнуться, изображая что-то вроде поклона. Когда он поднимает голову, изумление на полускрытом тенью лице хозяина уже почти исчезло, но недоумение осталось.
   — Но… Боже правый… Что привело тебя сюда?
   — Я был в Дувре и там услышал о тебе. Мне сказали, ты унаследовал поместье в этом приходе. Ты порядком раздобрел.
   С края крыши хлещут струи ливня, то сильней, то слабей, точно спазматические выплески из артерий дома. Дигби смотрит из-под капель на ресницах на дородного хозяина дома, удивленного настолько, что он в грозу держит гостя за порогом. Он понимает, что для Натаниэля он сейчас всего лишь призрак, эманация прошлого, которой пока что не хватает вещественности, которая еще не имеет права на гостеприимство живущих здесь. Чтобы опровергнуть это, он изображает чихание, и Натаниэль, судя по всему, вспоминает о приличиях.
   — Входи же, Томас, — говорит он, делая величественный приглашающий жест. — Скверное сейчас время для путешествий.
   Еще бы. Оперяющийся тиран и сын тирана, обладатель французских жеманных манер вернулся на английскую землю. Все разрушено, осквернено; попрана воля Господня.
   — Да, скверное, — соглашается Дигби.
   — Разумеется, я говорю о ливне.
   Дигби входит, не глядя на дряхлого слугу, что оставил его стоять под дождем. Перед ним полированные дубовые панели; дрожащее пламя свечей; огромный сундук, накрытый персидским ковром. Гобелены, всколыхнутые ветром, что влетел вместе с гостем, мало-помалу вновь повисают неподвижно. Пахнет горящим деревом, тимьяном и сладким базиликом. Да, думает Дигби, в таком убежище и вправду можно поверить, будто этот мир хорош и справедлив.
   — Фредерик, горячего вина нашему гостю. И велите Лиззи накрыть на стол.
   Слуга выходит, волоча ноги. Хозяин то и дело потирает руки — похоже, он порядком не в себе, но возможно, это просто нервы. Дигби бросает взгляд на его красивые, тонкие и длинные пальцы: кутикулы ногтей испачканы грязно-желтым.
   — Досталось тебе, пока добирался, — замечает Натаниэль.
   — Думал, сумею обогнать грозу.
   — По пятам шла, да?
   Дигби кивает и, поскольку не находит слов, проводит руками по лицу, словно стряхивая с него водяную маску.
   — Ты, должно быть, весь продрог, Томас. Проходи сюда, обсушись. В гостиной топится камин.
   Хозяин дома прочищает горло, но без толку, и, ведя Дигби по коридору, он все продолжает кашлять. Перед дверью в гостиную какой-то человек шагает вперед, словно приветствует их. Дигби не сразу узнает собственное отражение в огромном зеркале в позолоченной раме. С некоторым удовлетворением он отмечает глянец, наведенный дождем на плащ, и разгоревшиеся от скачки щеки. На лбу красноватый отпечаток — след слишком туго надвинутой шляпы.