Но Натаниэль всей душой стремился в Англию, где шла война. Когда он, даже не завершив учения, объявил о своем отъезде, Грет Кейзер горько расплакалась, а ее муж, пытаясь поколебать решимость ученика, не только отговаривал его, но и выложил на стол гравюры «Бедствия войны» 52. Но — Англия; Натаниэль жаждал увидеть Англию. Он устал от однообразия Амстердама, где в каналах плавали трупы коров, а вонь сыромятен почти сводила его с ума. Поняв бесплодность своих попыток, Кейзер рухнул в кресло в позе глубочайшего отчаяния. Он считал желание ученика безумием. Сам-то он знал, о чем говорил: он сражался и был ранен при осаде Хертогенбоша.
   Нет в битве славы, твердил он Натаниэлю. Лишь милосердие может исцелить раны общества; насилие на это не способно. У построенной на костях республики нет и не может быть благоденствия.
   Вдохновленный памфлетами сосланных патриотов Натаниэль пылко говорил о свободе и истинной вере.
   — Глупец! — прервал его Кейзер. — Чрезвычайные средства подавляют беспорядки, сами становясь бедствием. Все равно что положить конец болезни, убив больного.
   Он рассказывал о долгих фламандских войнах, дьявольской кровожадности герцога Альбы 53 и опустошениях, которым подверглась Германия еще до рождения Натаниэля.
   — Слишком мало нас, тех, кто не считает пролитие крови своим credo54. Я видел, с каким трудом умеренные скрепляли перемирие аккуратными стежками, — и видел, с какой легкостью рвались эти швы под напором фанатиков. И как алчные правители облекались в шитье из окровавленных нитей. Ты поступишь гораздо лучше, мой мальчик, если поедешь в Рим и продолжишь учение. Тебе следует стать одним из тех, кто трудится, зашивая прорехи. Что бы ни говорили священники, практичность и терпимость угоднее всего другого глазам Господа.
   Однако Натаниэль отправился в доки и сел на шхуну, которая шла в Харвич. Поднимаясь на мерно раскачивающейся палубе, он и думать забыл о словах Кейзера. Ему пришлось увидеть войну собственными глазами, чтобы понять правоту и мудрость учителя.
   Его зоркий глаз живописца не пропускал ничего — ни надежд, ни беспорядков. Он много рисовал солдат — водивших пальцами по строкам карманных библий в поисках предопределений и предсказаний, спящих, дрожащих от страха, изнуренных скукой. Не в меньшей степени его внимание приковывали мертвецы. Ему и ранее приходилось видеть мертвых: он был на похоронах матери, обоих дедов и бабушек. Но они были приготовлены к погребению: тела одеты в саваны, лица напудрены, челюсти туго подвязаны, руки чинно сложены. Погибшие в сражении выглядели совсем иначе. Их тела были скручены, ноги ужасным образом вывернуты, руки словно изломаны. На похоронах близких он с простодушным любопытством вглядывался в их лица, но его терзал подспудный страх: что, если закрытые глаза откроются; что, если ноздри шевельнутся, впуская воздух? Что, если это не смерть? Когда же он видел убитого солдата, смотрел в его открытые глаза, запорошенные пылью, подобные мысли ему и в голову не могли прийти.
   Натаниэль непоколебимо верил, что душа человеческая есть сущность, которая возвращается к Богу после того, как разбивается сосуд ее бренного тела. Он рисовал мертвецов: запечатлевал пустоту некогда оживленных лиц, старательно вырисовывал черты, что когда-то вызывали нежность у тех, кто любил этих людей. Ему удавалось передать (и неплохо) то, что осталось от них, но не то, что навеки покинуло их тела. И все же он считал такое занятие богоугодным делом.
   Каждый солдат с одинаковым уважением отдавал должное павшим — и своим, и врагам. При всей жестокости, проявляемой в сражениях (Натаниэль видел по большей части последствия этой жестокости), к телам убитых солдаты относились с почтением. Каждый думал: кто знает, может, эти гниющие останки — это был твой двоюродный брат или дядя. А завтра на их месте можешь оказаться ты сам. Кто знает?
   Натаниэль вспомнил, как однажды (это было возле Оксфорда) в строящихся для боя шеренгах «круглоголовых» распространился ропот смятения. Взглянув, он увидел сороку, что выклевывала глаз у лежащей на земле овцы. Судя по слабому блеянию, овца была еще жива. И кто-то вопреки приказу капитана соблюдать тишину выстрелил в сороку из мушкета. Однако наказания солдату не последовало. А спустя три дня, когда сражение окончилось, на поле боя стали спускаться вороны — и победители с криками бегали по неровному полю, полные решимости спасти от птиц глаза своих павших товарищей.
   Вспоминать об этом было страшно. Натаниэль поторопился перейти к воспоминаниям о том, что было после войны, стараясь не замечать непрерывного хныканья ребенка.
   Он сумел оказать парламенту ряд услуг. Отец простил ему, что он бросил учение. Но вернуться в Амстердам он отказался. Для него настало время для настоящей жизни, время начинать заново под сенью стольких смертей.
   Он зажил в Лэмбете жизнью ремесленника. Он жил за счет отцовской щедрости, рисовал эскизы гобеленов для мануфактуры в Мортлейке, делал по заказу копии картин других художников. Он занимался этим все время, пока шел суд над королем, вплоть до небывалого исхода этого процесса. Отправиться к эшафоту возле Уайтхолла 55 ему не позволила чудовищная головная боль, но даже такая боль не могла заглушить крики провидцев, узревших в казни короля предвестие грядущего Нового Иерусалима. Он ходил слушать проповедников и левеллеров, которые на запруженных толпой улицах вдохновенно рассказывали о небывалых переменах.
   Растревоженный и воспламененный речами таких ораторов Натаниэль однажды заговорил о них с отцом. В то время господин Деллер-старший был тяжело болен, силы покидали его, но разум был ясен. Он считал, что разумное переустройство при наступивших новых порядках невозможно. Тем более что на стороне республики было слишком много горячих голов.
   — Может быть лишь один новый путь, — сказал отец. — Если беднота Англии вскинется против мелкопоместных землевладельцев. Но тогда настанет конец всякому порядку и закону.
   Тем не менее, едва осиротев, Натаниэль запер свое наемное жилье и пустился в путь. Он шел в общину. И может быть, тем самым предал память об отце и его воззрениях.
   В животе возникла резь, и он пустил ветры. Это был стыд, терзавший его внутри. И все же он был совершенно прав — прав в том, что искал убежища на этой пустоши, несмотря на насмешливое хмыканье комиссионера Джийка при виде этой красоты. Где могло расцвести истинное искусство, как не здесь? Во всем остальном мире искусство было предметом презренной торговли либо тщетной суеты аристократов. Впрочем, здесь оно покамест ничего не значило; но Натаниэль верил, что диггеров можно привести к пониманию искусства, что они, люди с простыми ясными суждениями, смогут увидеть сотворенную художником красоту и принять ее как дети — всем сердцем и без предрассудков.
   А чего искал он здесь для себя? Ему нужно было обрести свою цель: создать в новой Англии новое искусство. Когда-нибудь эта земля даст миру бесчисленное количество гениев. Но пока что он продолжит постигать суть вещей через свои работы, созданные в этом втором Эдеме.
   — А-а-а… А-а-а-а…
   Малютка все не унималась, и ее родители оставили надежду заснуть. Они пошептались (хотя плач ребенка давно разбудил всех), потом поднялись и, забрав девочку, ушли подальше в заросли вереска. Остальные вздохнули и поворочались, избавленные наконец от помехи сну. Воздух был тих и спокоен. Натаниэль глубоко вдохнул, чувствуя легкую тошноту и резь в желудке. Это оттого, что он устал как собака. Лишь сон мог избавить его от этой усталости. Так пусть он придет. Прочь, мысли. Завтра придет время новых забот.
   Он пробудился, когда почувствовал на своем плече голову Сюзанны, подобравшейся к нему, и услышал ее сонное дыхание. Но он сдержался и, вместо того, чтобы коснуться ее (к чему звало его вожделение), притворился, будто крепко спит. И все то недолгое время, пока настоящий сон сменял притворный, он слышал где-то вдалеке непрерывный детский плач.
   — Озяб?
   Натаниэль открыл глаза и, поморщившись, взъерошил рукой волосы. Уже почти рассвело. Сюзанны рядом не было.
   — Который час?
   Томас пожал плечами и кинул ему сухарь. Натаниэль приподнялся на локтях и огляделся. В предрассветные часы похолодало, и два диггера, Уильям Шо и еще один человек (его Натаниэль не узнал), разводили костер на остывших углях. Из-под ладоней того, что не был ему знаком, уже поднималась тоненькая струйка дыма. Сложив руки чашечкой, будто рассматривая пойманную под ними мышь, он осторожно дул на растопку. Потом развел ладони в стороны и высвободил пламя.
   Натаниэль с удовольствием смотрел на разжигание костра. До прихода в общину ему никогда не доводилось видеть, как горит дрок. А горел он так, словно само это растение было огнем — огнем усмиренным, очищенным и закристаллизованным в острых зеленых шипах; бросив головню в это застывшее пламя, рубщики словно размораживали его. Потому что дрок дрожал, трещал и таял. Жар усиливался, от костра исходили щелканье и свист, и наконец лишь кучка золы оставалась на месте, где дрок был предан погребальному огню.
   После того, как разгоралась растопка, диггер подкладывал в огонь все более крупные сучья и ветки, которые тут же принимались трещать и сипеть — все пересохло из-за стоявшей в последнее время жары. От костра потянуло запахом готовящейся овсянки, от которого у Натаниэля потекли слюнки.
   — Чем сегодня собираешься заняться? — спросил сидевший неподалеку Томас, растирая что-то пестиком в ступке.
   — Пейзажами.
   — Видами с холма?
   Натаниэль кивнул и пригляделся к тому, что делал аптекарь. Наверное, готовит какую-нибудь мазь для малютки, решил он.
   — Должен предупредить тебя насчет деревьев. — Томас не отрывал взгляда от дна ступки.
   — Каких деревьев?
   — Тех дубов у реки. Да ты сам знаешь. Это были великолепные дубы: пять древних, но крепких старцев, что, должно быть, были желудями, когда Альфред сражался с данами 56.
   Натаниэль восхищался ими с первого же дня переезда в Кобхэм. Другие были слишком заняты возведением убежищ или кормежкой скота, чтобы разделять его восторги. В хижине, которую Натаниэль делил с Томасом, уже хранились несколько рисунков этих дубов, сделанных пастелью и бистром. И — да, именно они должны были стать его натурой сегодня утром.
   — А что с ними такое?
   — Вчера вечером было собрание, пока ты бродил где-то со своей любовницей.
   — Она не любовница мне.
   — Все дело в том, что нам нужно топливо. К тому же за хороший строевой лес на рынке можно выручить неплохие деньги.
   — Бьюсь об заклад, это Корбет придумал. — Натаниэль поднялся резко, но неуклюже — ноги во сне затекли и еще плохо повиновались ему.
   — Осторожней, Нат. Решение принято, и ты уже не можешь ничего изменить.
   Все это казалось Натаниэлю чертовски оскорбительным. Не диггерам, отказавшимся от собственности, было принимать такие решения!
   — Но они так красивы, — возразил он. — И простояли столько лет, много ли еще таких найдется? — Он широко шагнул в сторону реки, опережая друга.
   — Будь же благоразумен, Натаниэль. Ты сам видишь, как растет число людей в общине. И нужды наши растут. Общинных земель в Англии осталось совсем немного, люди вынуждены искать прибежища где только можно. Сюда приходят целыми семьями.
   — Но к чему валить эти дубы?! Можно обрубить мертвые ветви, но не трогать самих деревьев!
   — Это даст нам слишком мало.
   Они уже подходили к рощице, из-за которой ветром доносило звуки идущих работ.
   — Мы приходим и уходим, — упорствовал Натаниэль, — а эти деревья остаются в веках. Я буду говорить с людьми.
   — Нам очень нужна древесина! Ох, Нат, ради бога… — Но Натаниэль непреклонно шагал дальше. — Брат, у тебя недостаточно влияния, чтобы изменить решение общины.
   — Разве я не могу протестовать против него?
   — Можешь, — ответил Томас. Его мягкий, примирительный тон мигом заставил Натаниэля почувствовать себя неотесанным позером-пустословом, хотя возмущение по-прежнему кипело внутри него. — Вот только ничего хорошего из этого не выйдет. Ты сам отлично знаешь, что тебя здесь не очень-то уважают. Некоторые из диггеров и вовсе тебе не доверяют.
   — Безо всяких к тому оснований.
   — Говоря «не доверяют», я имею в виду… подозревают, что ты шпион. — От этих слов Натаниэль застыл на месте. — Тебя никто ниоткуда не выселял, и они не понимают, с чего тебе хочется жить рядом с ними. Наша свобода влечет за собой множество обязанностей, и на первом месте среди них стоят насущные нужды всех нас. Если ты станешь протестовать против того, что необходимо нам, люди решат, что их подозрения не напрасны.
   Натаниэлю пришлось признать правоту слов Томаса. Смирившись, он сбавил шаг, но продолжал идти туда, где стояли дубы.
   — Не беспокойся, — сказал он. — Я ни слова лишнего не скажу, обещаю тебе.
   Его появление никто не приветствовал. Лесорубы уже штурмовали первый дуб. Его ствол, изъеденный столетиями и червоточинами, был пронизан лабиринтом муравьиных ходов, чешуйки коры были толщиной в дюйм; покрытая наростом глубокая трещина наверняка служила жильем многим поколениям сов. Несмотря на почтенный возраст дуба, его широко раскинувшиеся ветви гордились изобилием молодых листьев. Чтобы легче было повалить этого исполина, диггеры уже обрубили самые крупные сучья, и теперь топоры ударяли в ствол. Худые, но крепкие пареньки (сыновья и племянники лесорубов) оттаскивали и рубили на части сучья.
   — Скоро оно свалится, как по-твоему? — спросил Натаниэль у одного из этих ребят, стараясь, чтобы голос его звучал дружелюбно.
   И тут же получил ответ, но не от людей. Дуб застонал, точно умирающий пес, — все его чрево было в зияющих ранах, сочащихся соками. Через несколько минут Тоби Корбет, заправлявший работами, крикнул паренькам, чтобы они брались за веревки вместе с мужчинами — валить огромное дерево. Мужчины же тем временем продолжали свое дело, морщась от отлетающих щепок, прорубаясь к сердцевине дерева. Натаниэль надеялся про себя, что остальные дубы пощадят хотя бы на то время, что нужно ему, чтобы нарисовать их. Он сел возле куста орешника, обвитого жимолостью, и стал ждать смерти обреченного дерева. И вскоре оно сдалось под напором людей, гулко треща костями. Дуб рухнул с тяжким грохотом, взметнув над собой клубы пыли и листьев, а диггеры завопили от радости, словно обрушили статую тирана.
   Натаниэль подошел к изрубленному стволу, в сердцевине которого обнаружилась черная гниль, и попытался подсчитать годовые кольца, пока работники отдыхают и пьют сидр. Глядя на то, как он ведет пальцем по неровному срезу ствола, шевеля губами, Тоби Корбет не смог не поддеть его:
   — Это, знаете ли, называется дерево, господин Деллер.
   Понимая, что над ним насмехаются, Натаниэль резко развернулся и быстрым шагом направился прочь. Томас ждал его возле рощи. Они направились к хижинам.
   — Так сколько лет было этому дубу?
   — Не знаю, — ответил Натаниэль.
   В их с Томасом хижине он стал собирать нужное для рисования: бумагу, свежеочиненное перо, бутылочку с тушью, кисти, коробку с красками и «Книгу о художниках» ван Мандера 57, служившую ему одновременно планшетом для листов. Томас расставил на своем тюфяке баночки с какими-то снадобьями; сел и снова принялся работать пестиком. Снаружи послышался шорох. На пороге появился мальчишка, и Натаниэль почувствовал разочарование от того, что это не Сюзанна.
   — В чем дело, Сэмюэл?
   — Пожалуйста… — Мальчишка ловил ртом воздух, стуча себя по ребрам острыми локтями. — Там… с маленькой…
   Ни о чем более не спрашивая, Томас быстро сунул в сумку несколько бутылочек и выскочил из хижины. Мальчик помчался было, держась за руку Томаса, но почти сразу выяснилось, что бежать снова он сейчас не в силах, и Томас взял его на спину.
   Когда они пропали из виду, Натаниэль отправился со своими принадлежностями через пустошь, по той самой тропе через орляк и вереск, на свое любимое место для рисования.
   Он смотрел на ландшафт, но не чувствовал желания рисовать его, заполняя формами пустоту чистого листа. Взамен вдохновения его охватило желание гораздо менее возвышенное. Так уже не раз бывало: если творческий порыв обманывал его ожидания, тело пыталось утешиться чувственным порывом. Хотел бы я знать, подумал он, сколько бастардов обязаны своей жизнью подобному сочетанию похоти с высочайшим стремлением творить. И бесцельно блуждая взглядом, он задумался, где сейчас может быть Сюзанна. По крайней мере он мог быть уверен, что Тоби Крокет в это время был занят делом; иной пользы от отношения Тоби к деревьям ждать было нечего.
   Он положил на колени книгу и открыл коробку с красками. Сидя под узорчатым навесом березовых ветвей, он смотрел вдаль, словно через весь Суррей. Потом начал рисовать — но не простиравшийся перед ним вид, а портрет Сюзанны, насколько он мог вспомнить ее лицо. Линия щеки и очертания пухлых (даже слишком пухлых) губ дались ему легко, но глаза не выходили. Какого они были цвета? Да смотрел ли он в них по-настоящему? То ли память, то ли талант подвели его.
   Он перевернул лист и принялся рисовать край пустоши, блеск извилистой реки и обреченные дубы (теперь в их рядах зияло пустое место). Некоторое время он водил кистью почти механически, но затем вдохновение все же пришло к нему. Он задышал мерно и глубоко, как во сне. Вид перед ним волшебным образом ложился на бумагу легкими мазками, словно сам собой.
   На лист упали влажные крапинки. Сжав зубы, Натаниэль глянул вверх, на скопление облаков (для туч они были слишком светлыми). Да, заморосило, но едва-едва, словно над ним порхали страдающие недержанием насекомые. Натаниэль вытянул руку ладонью вверх, стараясь поймать на нее хоть одну настоящую каплю. В этой позе попрошайки его и застал Томас.
   — Какие новости? — спросил Натаниэль друга.
   Обычно веселое лицо Томаса было сейчас угрюмым, грозовым.
   — Я должен был предупредить ее, что этого делать нельзя. Я уже видел, как дети умирали от этого.
   — Господи боже мой, что случилось?
   — У дочки Маргарет режутся зубки.
   — Да, я знаю.
   — Для малютки это болезненно, но так почти всегда и бывает. — Томас ударил себя кулаком по бедру. — Это же просто глупо! И все равно так везде делают, как ни отговаривай, как ни объясняй! — Он заметил вопрошающий взгляд Натаниэля и пояснил: — Она разрезала девочке десны.
   — Это так плохо?
   — Очень; сейчас у малышки жар. Я опасаюсь самого худшего.
   — Но твое лекарство…
   — Дети в этом возрасте еще недостаточно разумны, чтобы быть настолько легковерными.
   Натаниэль не мог придумать, что сказать. Он впервые видел своего друга в таком отчаянии.
    А ты беспокоишься о своих деревьях, — осуждающе сказал Томас; но почти сразу же попросил прощения за резкие слова. Он вытащил из кармана два обкрошившихся по краям флидкейка 58 и протянул один Натаниэлю.
   — Не знаю, как ты, а я всегда голоден, — сказал он.
   Натаниэль взял лепешку и принялся грызть ее. Она была давнишней, и оболочки свиных внутренностей на изломе были неприглядно серы. Но оба съели все до крошки — им была в радость любая еда.
   Натаниэль краем глаза наблюдал за своим молодым другом; Томас же смотрел на пустошь. Ветер ерошил его прямые темные волосы, но он даже не пытался пригладить их. В этом юноше не было тщеславия. Впрочем, Натаниэль в первый же день их знакомства понял, в чем его страсть. Их взаимопонимание коренилось в сходстве надежд на будущее. Преданный своему идеалу — миру без классов и собственности — Томас мог бы быть весьма тягостным товарищем. Но надежда на близкое счастливое будущее придавала легкость общению с ним. Натаниэль ничего не знал о каких-либо иных его желаниях, возможно, более низменных или более плотских. Казалось, страсти чужды Томасу или, точнее, их затмевают в его душе преданность общине и вера в людей.
   — А скажи, за картины хорошо платят?
   Вопрос застал Натаниэля врасплох. Наконец он ответил:
   — Можно выручать хорошие деньги, если готов поступиться искусством ради лести. — Натаниэль не стал говорить, что Николас Кейзер порой запрашивал по пятьдесят гульденов с каждой фигуры на групповом портрете. — Но меня богатство не прельщает. Я хочу стать ученым живописцем, назовем это pictordoctus. Хочу принести людям настоящее искусство.
   — А-а.
   Натаниэль пустился в описание своих методов (хотя об этом Томас не спрашивал): что где бы он ни был, он всегда зарисовывает то, что видит; что всегда носит при себе бумагу, планшет и карандаш, чтобы делать наброски видов, а позже отрисовывает их пером и кистью.
   — Если всю жизнь просидеть дома, не научишься видеть то, что вокруг тебя. Всегда наблюдать. Помнить Аристотеля. Искусство любит случайности, а случайность любит искусство.
   — Ты рисуешь все подряд, все что угодно?
   — Все то, на чем останавливается мой глаз. И до тех пор, пока это творение божье существует.
   — Что, это может быть даже муха?
   — В Голландии есть художники, которые сделали свое состояние на мухах. А также улитках, мотыльках и цветках.
   — Мухи и улитки — не очень-то возвышенный предмет.
   — Но они, как и мы, созданы Господом Богом, Томас. Но дело не в них. Пойми, на картине нельзя запечатлеть то, что невозможно увидеть или ощутить иначе. Настоящему художнику должно постоянно подвергать свои чувства испытаниям и пренебрегать, когда нужно, чужими взглядами и мнениями.
   — А как же херувимы и эта твоя прекрасная Венера?
   — А они — не мои.
   Томас призадумался, вычищая ногтем застрявшие между зубов крошки. Похоже, он понял, что хотел сказать Натаниэль:
   — Тогда что есть твой предмет в живописи?
   — Мой учитель, голландец, — Натаниэль обвел рукой изнемогающую от зноя пустошь, людей, упорно трудящихся среди пыли, — уговаривал меня отречься от всего этого. Он говорил мне так: «Оставь этот мир и этих твоих людей, мой мальчик. Поезжай в Рим».
   Глаза Томаса вспыхнули, и он уставился на Натаниэля. На миг он забыл даже о папистах и Антихристе.
   — Ты правда мог уехать в Рим?
    Да, но зачем? Чтобы освоить ненатуральную манерность? Чтобы рисовать мифологических блудниц и героев? Нет, Томас, свой храм я заложу именно здесь. — Он повел рукой вокруг себя. Белозубые чумазые ребятишки в одних рубашонках замахали им в ответ с равнины, от хижин. Оттуда тянуло запахами дыма, навоза и спекшегося песка. Мимо рубщиков вспышкой промелькнул зеленый дятел. — Я хочу искусством сохранить вот этот мир, — сказал Натаниэль. — Запечатлеть его на холсте и тем спасти от исчезновения в глубинах времени. Я считаю это своей святой целью.
   — А меня ты можешь нарисовать?
   — Тебя?
   Томас залился краской, как школьник:
   — Конечно, это суетное тщеславие…
   — Я буду рад сделать твой портрет.
   — Правда? Может, мне лучше переодеться?
   — Дай мне нарисовать тебя таким, какой ты есть. Каким тебя видит Бог.
   Томас поглядел на небо:
   — Надеюсь, Он простит меня за это.
   — Это не грех.
   Натаниэль положил на песок неоконченный пейзаж и придавил лист камешками, чтобы его не унесло ветром. Доставая чистый лист, он почувствовал желание работать, желание творить. Томас был для него настоящим, а вот те деревья, похоже, лишь символами чего-то неопределенного. Первый штрих лег на бумагу.
   — Что мне надо делать?
   — Сидеть спокойно. Ничего не делай. Или делай что хочешь.
   — А читать можно? — Из оттопыренного кармана передника Томас вытащил небольшой молитвенник в черном кожаном переплете. Натаниэль впервые видел эту книгу и подумал, что, видимо, удостоен доверия присутствовать при личной молитве друга.