В ответ на эту тираду протоколист покинул кабинет господина Глачке, сел за свой письменный стол и написал заявление об уходе. Это и было тем, что Ламбер назвал "ошибочной реакцией". В заявлении протоколист не указал никаких причин и тем более не упомянул имени Эдит Наземан, чтобы не запутать ее в дела службы безопасности еще глубже, чем это уже случилось. Но чувствовал он себя совершенно беспомощным, это главное. И еще долго предстояло ему чувствовать свою беспомощность. Нелегко к этому привыкнуть. Он посчитал бы себя трусом, если б послал заявление об уходе по почте. Поэтому, выждав до конца обеденного перерыва, он с твердым намерением не пускаться ни в какие дискуссии вошел к господину Глачке и вручил ему заявление.
   - Гляди-ка, - удивился тот. - Как же вы это себе представляете, господин доктор?
   - Я считаю себя непригодным для занимаемой должности.
   - Вот как? Вы, стало быть, считаете себя непригодным для занимаемой должности.
   - Если вам удобнее, чтобы увольнение исходило от вас, я и на это согласен.
   - Так-с, вы и на это согласны? Покорно благодарю.
   - Я хочу этим сказать, что с моей стороны не последует никаких возражении. Я готов подтвердить это письменно.
   - Весьма великодушно. Покорно благодарю.
   - Форма увольнения мне безразлична. Извините, но я не желал бы обсуждать этот вопрос.
   - А-а, вы опять не желаете. У вас, оказывается, немало всяческих желаний. А не был ли ваш отец председателем верховного земельного суда в Ганновере? Любопытно, что сказал бы он по поводу ваших желаний? Не возражаю, вы можете уходить. Наше Управление не нуждается в услугах людей, бросающих все и вся ради смазливого личика. Всего наилучшего.
   Вот оно, значит, как! И тут протоколист, распрощавшись с изумленными коллегами и спустившись на лифте вниз, понял, что переоценил свои силы и принял решение, которое было ему явно не по плечу. Решение? Какое такое решение? И кто, в сущности, принял решение? Когда он очутился на улице, у него дрожали колени и собственный голос звучал, как чужой, когда он сел в какой-то кондитерской за столик и заказал официантке чашку кофе. Разве по его лицу ничего не видно? Не бросается ли он в глаза всякому? Официантка подозрительно глянула ему вслед, потому что он оставил на столике слишком щедрые чаевые.
   Лучше уж он пойдет домой, спрячется от людских глаз. Домой? То есть в свою однокомнатную квартиру. Дворник как раз мел и чистил подъезд.
   - Ого, рано нынче кончили? - спросил он.
   Разве и ему уже кое-что известно? И как же это получилось? Еще две недели назад все было ясно, и вот?.. Только потому, что какой-то незнакомец, именуемый д'Артезом, подмигнул ему? А может, он ему вовсе и не подмигнул. Какой вздор утверждать это! А если и так, нельзя же винить во всем какое-то подмигивание. Смешно!
   А Ламбер? Протоколист был не в силах усидеть дома. У него больше нет задания. С заданием покончено. Но разве он уже не признался Ламберу, что сблизился с ним лишь по поручению своего ведомства? Да и Ламбер не слишком о нем пожалеет. Ламбер ни о ком не сожалел, можно просто-напросто исчезнуть из его поля зрения, и он едва ли это заметит. Быть может, он и уронит по этому поводу два-три слова своему чудному манекену и пожмет плечами. Но что скажет он Эдит Наземан, если она спросит его о протоколисте? А она непременно спросит. Да, надо было оградить ее от всех этих дел. Не потеряет ли господин Глачке всякий интерес к Эдит Наземан, если его шпики донесут ему, что протоколист больше с ней не встречается? Когда-нибудь впоследствии можно будет ей написать, почему и как, извиниться. Да, впоследствии.
   Протоколист не пошел в читальный зал, а ждал на улице, на ступеньках перед входом, пока Ламбер наконец не вышел. Протоколист намеревался обойтись как-нибудь покороче, пожать руку Ламберу и попрощаться. Разумеется, объяснить, почему он больше не станет ходить в библиотеку, сказать, что получил другое задание или еще что-нибудь в этом роде, главное как-нибудь покороче.
   Но все произошло иначе. Ламбер, видимо, был уже в курсе дела. Он даже не спросил для начала, почему это вы нынче не зашли в читальный зал, что было бы естественно. Он просто кивнул протоколисту и сказал:
   - Пойдемте. Посидим минуточку в сквере, прежде чем ехать обедать.
   Он казался измученным, франкфуртский климат был ему явно противопоказан. Да, он и в самом деле выглядел усталым. Может, у него всегда был такой вид, но сегодня это бросилось протоколисту в глаза. Неудобно было с места в карьер огорошить его своей новостью.
   Так они молча посидели в сквере на скамье. Солнце как раз скрывалось за отрогами Таунуса. Выходящие на запад окна библиотеки алели, точно там собрались на вечеринку художники и артисты и все люстры и лампы обернули красным. Люди на улице ничего не замечали, вечерний поток прохожих и транспорта катил, как обычно, мимо, но со скамьи пламенеющие окна были хорошо видны.
   Внезапно Ламбер вздохнул и сказал:
   - Жаль, что с нами нет д'Артеза.
   Протоколист подумал, что мысль эту внушали ему алые, фантастически пламенеющие окна, но нет, он заблуждался.
   - Я пришел проститься с вами, господин Лембке, - поспешил заверить его протоколист. - Совсем не потому, что мне нужна помощь.
   - Что за вздор! Радуйтесь, что вам еще нужна помощь. Ну ладно, прежде всего поедем обедать. Самое лучшее - на Главный вокзал.
   В трамвае, пока они ехали, оба молчали. И только, как уже не раз случалось, Ламбер пошутил насчет надписи на вагоне - "Без кондуктора".
   - Да-да, не иначе как бес утащил кондуктора, - вздохнул он.
   На огромном крытом перроне Главного вокзала все так же терпеливо сидели на вещмешках американские солдаты и ждали отправки на войну. Ламбер осекся, нахмурил лоб и потянул протоколиста в зал ожидания.
   - Сперва пообедаем. Вы наверняка голодны. И не говорите чепухи, у вас, конечно же, пустой желудок. Вы пытались найти правду, а это нагоняет аппетит. Эх вы, сиротка! Хотите резать правду-матку, не научившись лгать.
   Позднее протоколист рассказал о своем заявлении и о том, что к нему привело. Немыслимо было обойти при этом Эдит, Ламбер так или иначе догадался бы, что именно упоминание о ней способствовало его решению.
   - А ваш отец и в самом деле был председателем верховного земельного суда? - неожиданно спросил Ламбер. - Просто не верится. Я и сам писал низкопробные романы, но не осмелился бы использовать подобное обстоятельство как оружие, чего не побоялся ваш господин Глачке. Да, жизнь куда низкопробнее, чем мы в состоянии вообразить. А как у вас обстоит с деньгами?
   Протоколист пояснил Ламберу, что кое-какие деньги у него остались от отца, кроме того, ему выплатили возмещение. Еще до его совершеннолетия все это урегулировал опекунский суд. Да и старая тетушка оставила ему свои вещи, от их продажи можно кое-что выручить, хотя и не много. Опекун поместил весь его небольшой капитал в процентные бумаги, и набежавшие проценты позволят протоколисту в случае необходимости и при некоторой бережливости прожить полгода без других доходов.
   - Ну и счастливчик же вы, - заметил на это Ламбер.
   Пообедав, они по Таунусштрассе отправились назад в город. У пассажа одна из девиц вела переговоры с американцем. Ламбер кивнул ей, и она кивнула в ответ через плечо солдата, который настороженно оглянулся.
   - Ее зовут Нора, - сказал Ламбер. - Трудно поверить. Нора! Но ее и вправду так зовут. Я ей не поверил, и она показала мне документы. Пойдемте выпьем по кружке пива.
   С этими словами он свернул направо, в небольшой пивной бар. Протоколист частенько проходил мимо. Бар этот, по-видимому, служил штаб-квартирой для девиц и их дружков, потому он в него ни разу и не заглянул. Однако Ламбера там, кажется, хорошо знали. Бармен за стойкой поздоровался с ним, и не успели они найти себе места, как к ним протолкался парень с черными усиками.
   - Нора на улице, - сказал он.
   - Да, я видел ее. Ну-с, как дела? Пива выпьете?
   Но тот выпил кока-колы. У них, как в полиции, объяснил потом Ламбер, на работе пить не полагается. Во время разговора парень то и дело окидывал протоколиста тревожным взглядом.
   Ламбер его успокоил:
   - Молодой человек здесь впервые. Мы сейчас с вокзала. Да, Нора, видимо, занята надолго. Ну, так в другой раз.
   - Вы меня действительно хотели познакомить с Норой? - спросил протоколист, когда они отправились дальше.
   - Я сказал это просто так, чтобы его успокоить. Парень он никудышный, но ему по крайней мере можно не лгать, а это уже много значит. И Норе тоже. Нора тверда как кремень, несмотря на обилие плоти. Она хочет денег и больше ничего. Вполне здравомыслящая деловая женщина. Я им как-то раз дал совет в связи с подоходным налогом, они потому и доверяют мне. А еще, может быть, потому, что я всерьез принимаю их профессию. Мне даже была оказана редкая честь, они пригласили меня однажды в воскресенье к себе домой, а все из-за декларации для подоходного налога. Двухкомнатная квартира в новостройке, улицу я запамятовал, где-то в западной части, ответвляется от Майнцер-Ландштрассе. Вполне порядочная квартира. Вязаная скатерть и масса безделушек. Но никаких голых баб, все фарфоровые животные, фарфор, пожалуй, даже копенгагенский. Да, и на шкафу все та же толкательница ядра, и ядро золотое, точь-в-точь как у моих родителей в Дрездене. Роскошный экземпляр. Ну и, разумеется, цветы на балконе. К счастью, я принес Норе букет, пять роз, купил на Главном вокзале. Чем и расположил ее к себе, меня даже пригласили к обеду. Но, как я уже сказал, во всем, что касается своей профессии, она тверда как кремень. Если вы пожелаете, она наверняка и о вас проявит материнскую заботу. И куда лучше позаботится, чем любая другая женщина, почитающая себя носительницей материнских добродетелей, но это, понятно, стоит денег, так как берет больше сил. Несмотря на то что мы нет-нет да встречаемся в кабачке, я не осмеливаюсь спросить, что означают балконные цветы и спортсменка. Ведь стоимость статуэтки нельзя даже исключить из декларации для подоходного налога, так как квартира не используется в профессиональных целях. Быть может, тут все дело в имени Нора.
   На Гетештрассе они долго стояли перед витриной магазина игрушек.
   - Как закроют магазин, сразу выключают, - сердито сказал Ламбер, показывая на железную дорогу в витрине, на рельсы, туннель, сортировочные станции и семафоры.
   Все это сейчас бездействовало, витрина была полуосвещена. Ламбер наклонился вперед. Он что-то искал. Вечерами он часто останавливался перед этой витриной. Не железная дорога интересовала его сегодня, а то обстоятельство, что она бездействовала.
   - Вот вам в олицетворенное прошлое, - со злостью заметил он. - Днем ничего не замечаешь, поезда мчат по рельсам, мигают семафоры, но, когда выключают ток, невольно ищешь, где же ты сам. В поезде? Или в зале ожидания? Или ты начальник станции в красной фуражке? А утром, когда включают ток, можно опять помахать рукой.
   Протоколист тоже заинтересовался железной дорогой. Здесь, перед витриной, ему подумалось, что он часто, сидя в поезде, смотрел из окна на пролетающие мимо домики в маленьких городках, где женщины как раз протирали окна или выкатывали детскую коляску в садик с крошечными фруктовыми деревьями - да, а как жители туда попадают? Домики стоят на краю города. Надо ли иметь собственную машину или до центра ходит автобус? Для мужа по утрам и вечерам, но и для жены, чтобы съездить за покупками. А кто между тем приглядывает за младенцем? Соседка? В добром ли согласии живут соседи? А где же шоссе, ведущее в городок? Оно уже вымощено и забетонировано? А если эти люди хотят сходить в кино, что тогда? Места здесь живописные, дом расположен у холма. И воздух, видимо, здоровый. А почта? Но может быть, они получают мало почты. А поезда, день за днем мелькающие в долине на этом железнодорожном перегоне? Думают ли они о том, кто и почему в них сидит и куда едет? А если внезапно отключить ток? Тогда рука вон той женщины с кожаным лоскутом словно прилипнет к окну, а внизу, в остановившемся поезде сидит кто-то, и сигарета у пего в руке больше не теплится. И все, о чем кто-то думал, не в счет... Да, протоколисту часто приходило в голову: как живется этим людям? Должно быть, им там неплохо живется. На что Ламбер отвечал: им там премерзко живется. Но благодарение богу, они этого не знают. А те, что знают, пропадают ни за грош.
   На этот же раз Ламбер внезапно спросил:
   - А не съездить ли вам в Берлин?
   - Что мне делать в Берлине? - вопросом на вопрос ответил протоколист.
   - Ах, да просто так. Потому что все началось с д'Артеза.
   - Нет, ни в коем случае.
   - Как вам угодно. Спокойной ночи.
   9
   О д'Артезе поговорить мы еще успеем. Сначала следует позаботиться об Эдит.
   В эту ночь, кстати сказать, Ламбер, сняв с микрофона крышку от жестянки из-под обувного крема, провещал в него:
   - Не отчаивайтесь, милая подруга. Ангела, несущего абсолютное Ничто, задержали многочисленные войны. Но он уже стоит у границы.
   И тут же показался с манекеном у окна.
   Ламбер рассказал об этом протоколисту то ли на следующий день, то ли через день.
   - На галиматью об "абсолютном Ничто" меня навел ваш господин Глачке. Что же касается ангела, то господин Глачке, надеюсь, отыщет в словаре, что слово это, собственно говоря, означает "посланец". Будет чем заняться его подчиненным. Да, а что вы скажете о границе?
   Судя по всему, Ламбер задумал целую серию таких посланий, в которых речь должна была идти о некоем ангеле и некоей границе, а все для того, чтобы поводить за нос господина Глачке и Управление безопасности; протоколисту, однако, в те дни было не до подобных проделок. Но еще до этого выпал у него воскресный вечер, о котором он и сейчас вспоминает с ужасом. Если что-нибудь можно обозначить бессмысленным понятием "абсолютное Ничто", так именно тот воскресный вечер. Тебя словно выключили тогда из списка живущих. И ты даже заранее знал, что тебя выключат, но ты беззащитен, и знание твое есть одно из средств, какими тебя собираются выключить из списка живущих. И даже перезвон колоколов, якобы завершающий воскресный вечер, относится к средствам выключения.
   Ветер доносил гудение соборных и прочих колоколов. Отчего это в тот воскресный вечер никто не бросился с небоскреба на мостовую? Или не спрыгнул с мчащегося поезда? Ведь ни крика, ни визга тормозов никто бы все равно не услышал. Только перезвон колоколов. Быть может, это своего рода прошлое - твое знание, что тебя могут в любую минуту выключить из списка живых. Быть может, это объяснит случай д'Артеза.
   Будущее покажет. Или не покажет. Для начала, как уже сказано, важнее было оградить от всего Эдит Наземан. Протоколист твердо решил более с ней не встречаться. В конце концов, он один повинен в том, что известное ведомство ею заинтересовалось, а раз так - его долг избавить ее от любого нелепого подозрения.
   Но это ему не удалось. Она, естественно, тут же узнала от Ламбера, что случилось с протоколистом. Ламбер в виде исключения даже отправился в книжную лавку, чтобы рассказать ей об этом. Эдит пришла в сильнейшее волнение. И прежде всего вознегодовала на Ламбера, по каким-то причинам внушив себе, что это он своими шуточками и вещанием в микрофон вынудил протоколиста написать заявление об уходе. Разубедить ее не представлялось возможным, ведь не скажешь же Эдит, что она-то и была единственной причиной.
   Впрочем, ей было в высшей степени безразлично, установили за ней слежку или нет. Ее это как будто бы даже забавляло. В течение дня она нет-нет да и выйдет из магазина, чтобы взглянуть, не околачивается ли на улице некий субъект. Ей хотелось его спросить, не трусит ли он. А в ресторане она все оглядывалась и внезапно кивала на какого-нибудь посетителя: как вы думаете, уж не он ли? Не попросить ли его к нашему столу? А ночью, стоя у дверей дома, настойчиво приглашала протоколиста подняться к ней.
   - Моя хозяйка и без того давно уже голову ломает, бедняжка, что да как у меня. А мы еще и штору опустим. Уютный полумрак! И господину Глачке кое-что перепадет за его деньги.
   Вот тут-то и зашла речь о ее расторгнутой помолвке, хотя протоколист ни о чем ее не спрашивал.
   Разговорились они совершенно случайно.
   - Дядя Ламбер - человек разочарованный, - сказала Эдит. - Надеюсь, вы не собираетесь следовать его примеру и вести такую жизнь, как он? Вообще, как вы представляете себе дальнейшую жизнь?
   Протоколист заверил ее, что отнюдь не собирается следовать примеру Ламбера. У юриста много возможностей устроиться. И в частном предприятии, и в страховом обществе.
   - Но вы не собираетесь работать в промышленности?
   - Отчего же? Работать все равно где. А в промышленности платят много лучше, чем на государственной службе.
   - Нет, ни в коем случае! - запротестовала Эдит. - Да вы там погибнете!
   Неприязнь к промышленности Эдит испытывала отнюдь не в связи с фирмой "Наней" и не из-за родственников, которых она терпеть не могла, неприязнь эта имела касательство к ее жениху.
   - Известно вам, кто такие "пращуры"? Это почетные члены студенческой корпорации. Они зачастую вовсе еще не старики, но так их называют. Это богатые или влиятельные люди, владельцы заводов, директора, главные инженеры и тому подобное. Они жертвуют деньги корпорациям, у студентов, естественно, денег не густо. Мне пришлось все это наблюдать. Поначалу меня это нисколько не занимало, думала, так и быть должно, отчего бы и нет. Но позже... В ту пору я уже ушла из университета. Фолькера это вполне устраивало. Да-да, его звали Фолькер, но он за это не в ответе. Родители дали ему такое имя еще в нацистские времена [обыгрывается немецкое слово Volk - народ]. Он сказал: зачем тебе учиться, это тебе совершенно ни к чему. Вот что меня взбесило. Я бы вышла за него замуж, но эти разговоры... Не следовало ему так уверенно держаться. И "пращуры" тоже держатся очень уверенно, вы понимаете, что я имею в виду? Рассядутся, точно им сам черт не брат, пьют пиво, угощают молодых людей и распевают идиотские песни. А ведь это происходило в Дармштадте, где мальчики изучают технику и самые современные науки. Говорить об этом с Фолькером было бесполезно. С этого и началось. Я отказалась ездить в Дармштадт и к его приятелям, на их праздники. Фолькера это сердило. "Пращуры", говорил он, люди очень обходительные, обеспечивают окончивших хорошими должностями на своих предприятиях, и вообще нужно иметь связи. На романтике далеко не уедешь. Подумайте, он называл меня "романтической особой". Уж так повелось, попробуй объяви непорядочным то, что все считают порядочным, прослывешь романтиком. Тебя и за человека считать не будут. Но Фолькер отличался деловитостью, не то что я, потому мне казалось, что все так и должно быть. Да и дома, в Алене, пришли от него в восторг. Мы съездили к ним, мы ведь были все равно что помолвлены; надо было показать его матери. Так уж водится. Но папе я его не показывала: я почему-то не решалась, очень уж они не подходили друг к другу. Оттого я все откладывала и откладывала и находила отговорки, когда папа бывал во Франкфурте. А Фолькер не придавал этому значения, и это меня особенно задевало. Должно быть, считал, что, раз папа уже больше двадцати лет как разошелся с моей матерью, его нечего и в расчет принимать. Но я только теперь это понимаю, тогда я считала себя неправой. Фолькер был всегда безупречно учтив. Я как-то раз свела их с дядей Ламбером. Фолькер и тут вел себя учтиво, но понимаете, так... так... так высокомерно. Я на дядю Ламбера не смела глаз поднять. А тот ни разу ни слова не проронил о Фолькере, это надо признать, да и в самом деле я бы только обозлилась и стала бы защищать своего жениха. Когда же я с ним рассталась, то лишь в двух словах сообщила об этом дяде Ламберу, а он сделал вид, что его это не интересует. Фолькер как-то вечером предложил дяде Ламберу прокатиться с нами на Таунус. Подумайте, до чего бестактно! Но дядя Ламбер очень вежливо поблагодарил и сказал, что, к сожалению, вечером у него дела. Помнится, было воскресенье. А потом, когда мы остались одни, Фолькер сказал: "Ну и забавный же человек! Никогда не поверил бы, что такие еще водятся на свете!" Представляете - забавный! Но дома сильно сокрушались, когда я написала, что порвала с Фолькером. Я-де опять упустила прекрасный шанс, и все из-за упрямства, уж не воображаю ли я, что дело только за мной, и кто внушает мне подобный вздор. Мать, понятно, намекала на папу. Я вовсе не ответила на это письмо. А когда я еще и университет бросила, они, в Алене, ужас как озлились. Мне им и говорить не стоило. Теперь я так и поступаю, но тогда считала своим долгом. А они твердили, что я нахожусь под дурным влиянием. Имелись в виду папа и дядя Ламбер. Я написала тогда матери, объяснила, что хочу скорее стать самостоятельной, зарабатывать себе на жизнь, а, если буду учиться, это еще трех-четырех лет потребует. Она, должно быть, удивилась, потому что считала, что я учусь на папины средства. Он и правда меня содержал, и я могла бы получать куда больше, если бы хотела. Но я не хочу, не хочу жить на его счет, пусть у него хоть в сто раз больше денег будет. Даже ради него самого я не хотела. И на каникулах, еще будучи студенткой, помогала в книжной лавке, чтобы подработать. И еще, правду сказать, чтобы не ездить в Ален. Они меня бранили, мне-де это ни к чему и все такое. И Фолькер считал это блажью. В Алене он нашим с первого взгляда полюбился, мать была от него в восторге. Он недурен собой и безупречно держится, сразу видно, что он человек деловой и далеко пойдет. В Алене с первого взгляда все это увидели. Надо сказать, что и Фолькер чувствовал себя там превосходно. Это меня озадачило. И даже рассердило. Уж слишком он у них к месту пришелся, вот почему. Расселся на софе и завел разговор с отчимом. А мать наливала ему то чашку кофе, то рюмку ликера и положила на тарелочку изрядный кусок торта. Под конец она внесла яблоки и спросила меня, не почищу ли я своему жениху яблоко? Я так удивилась, что ляпнула: да он и сам почистит, если захочет съесть яблоко. Но мать вздохнула и сказала: "Ох, монашек, тяжкий же тебе предстоит путь" [слова Георга фон Фрундсберга - полководца времен Великой Крестьянской войны, подавившего в 1525 г. восстание крестьян, - в адрес Мартина Лютера]. Я чуть от злости не лопнула. У нее такая привычка, вечно она какие-то древние поговорки выкапывает, да все невпопад. И что бы вы думали? Очистила она Фолькеру яблоко, а он и глазом не моргнул, принял все ее заботы как должное. Расселся на софе, будто так и положено, а иначе быть не может. Знаете, как он сидел? Как его "пращуры" в своей корпорации, вот так. А ведь он и не толстый еще, и сигар не курит. Да пусть бы он и толстый был, с возрастом многие толстеют, я совсем не к тому. Но он сидел самоуверенный и довольный, и вел солидный разговор с моим отчимом, и принимал как должное, что мать вокруг него волчком вертится, вот почему он так смахивал на толстяка и на "пращура". На обратном пути мы чуть не разругались, оттого что он так превосходно чувствовал себя в Алене и не умолкая говорил о том, какое счастье царит в нашем доме. Не чернить же мне собственную семью! Что я могла сказать? Предпочла не отвечать, притворилась, что устала. Помнится, я всю поездку думала о папе. Иначе я бы тут же рассорилась с Фолькером. Но я еще не решилась. Считала, раз дала слово, ничего не изменишь. У кого спросить совета, если все против тебя, да еще говорят, будто мне невесть чего хочется. А я ничего особенного не хочу. Только не могу себе представить, как это быть всю жизнь связанной с человеком, который развалился вот так на софе, курит сигару и позволяет чистить себе яблоки. Нет, не смейтесь! Пусть себе курит сигару на здоровье, да и яблоко я бы ему почистила, если уж надо. Мне это ничего не стоит. Но я хочу сказать... Вы хорошо понимаете, что я хочу сказать! Да, как я уже говорила, они в Алене в безумный восторг от всего пришли, а когда я намекнула, что, может, брошу занятия, перемигнулись и согласились: ну что ж, детка, теперь это тебе и не нужно. Вот что меня доконало! Я бы с удовольствием осталась в университете, им назло. Словно я из-за этого бросила университет. Я из-за того бросила, что слишком глупой оказалась, мне там просто скучно было. Книгами торговать тоже не так занятно, как кажется. Вечно люди покупают книги, каких бы ты сама и читать не стала, но сказать это им не смей. Да они хоть люди как люди, не то что эти важные профессора и студенты, что изрекают мудреные фразы о самых простых вещах, а ты себя дура дурой чувствуешь. Нет, это не для меня. Но я вовсе не об этом говорить собираюсь, я хотела вам рассказать, как порвала с Фолькером, чтобы у вас не сложилось на этот счет ложного впечатления. Порвать - тоже не то слово, оно и звучит-то пошло. И что бы вы думали? Я потом даже ревела. Хоть и сто раз себе твердила: насчет Фолькера тебе горевать нечего.