Через минут десять МакПатрульскин встал из-за стола, отложил ту штуку, которую он вертел в руках, в сторону, записал что-то в своем блокноте, потом раскурил неизвестно откуда взявшуюся трубку.
   — Ну так что? — спросил он тоном, располагающим к дальнейшим расспросам.
   — Ну, вот это вот, эти вот острия и кончики... — промямлил я.
   — Да, кстати, я вас случайно не спрашивал, что значит волбык?
   — Спрашивали, спрашивали, — ответил я, — но вот эти вот ваши острия, знаете ли, невольно обращают меня к мыслям о прекрасном и совершенном.
   — Не сегодня и не вчера я начал оснащать маленькие копья тончайшими остриями и достиг, без ложной скромности сообщу вам, некоторых успехов, — сказал МакПатрульскин, — но я занимался и еще кое-чем. Не хотели бы вы взглянуть на кое-что еще, что представляет собой средне-прекрасный образец высочайшего искусства?
   — Хотел бы, — согласился я.
   — Хорошо, я покажу, но знаете, я все никак не могу прийти в себя после того, что вы сообщили приватно об отсутствии у вас велосипеда. Эта история озолотила бы вас, если бы вы ее записали и издали как книгу, дабы дать возможность людям насладиться ею литературно.
   МакПатрульскин опять отправился к книжному шкафу, открыл нижнюю дверцу, вынул из шкафа небольшой предмет и поставил его на стол для моего обозрения. Никогда ранее в своей жизни не видел я столь изящно украшенную и столь отменно сработанную вещицу. Передо мной был морской сундучок, когда-то столь любимый нашими моряками и ласкарами, матросами-индийцами из Сингапура, все точь-в-точь, с единственным отличием — он был совсем крошечным, в нем было все совершенно и все на месте, и можно было подумать, что смотришь на настоящий морской сундучок в подзорную трубу не с того конца. Имея сантиметров тридцать в высоту, он обладал совершенными пропорциями. Он являл собою невероятно искусно выполненное изделие большого мастера. Каждая сторона была украшена затейливым орнаментом из вмятинок, резьбы и процарапанностей, а крышка имела особую округлую форму, которая придавала всему изделию исключительно благородный вид. На каждом углу сиял медный уголок, а верхние уголки были обработаны особенно изящно и насажены так, что в точности повторяли изгиб деревянной крышки. Все вместе обладало отменными достоинствами, и тонкость исполнения позволяла отнести сундучок к произведениям высокого искусства.
   — Вот такая штука, — чуть ли не застенчиво сказал МакПатрульскин.
   Выдержав восхищенную паузу, я сказал:
   — Вещь, пожалуй, слишком хороша, чтобы о ней говорить — ею надо наслаждаться созерцанием.
   — Я сотворил эту вещицу, когда был еще совсем молод. На ее создание ушло два года, и поныне, глядя на нее, я чувствую, как меня уносит в сферы прекрасного.
   — Она столь хороша, что трудно сыскать слова, чтобы описать ее, — продолжил я похвалу.
   — Да, пожалуй, — согласился МакПатрульскин.
   И мы вдвоем стали созерцать этот сундучок и смотрели на него молча долгих пять минут. Я всматривался в него столь пристально, что сундучок начал у меня в глазах подпрыгивать и подскакивать и казаться еще меньше, чем он был на самом деле.
   — Не могу сказать, что мне часто доводилось рассматривать ящики или сундуки, — нарушил я наконец молчание, — но это, без сомнения, самый красивый ящичек, который мне когда-либо доводилось видеть. — Потом добавил простодушно: — А в нем что-нибудь есть?
   — Может быть, и есть, — неопределенно ответил МакПатрульскин.
   Он подошел к столу вплотную и ласково обнял сундучок — так, словно обнимал любимую собаку. Потом достал откуда-то маленький ключик, открыл замок на крышке, поднял ее, заглянул вовнутрь, но тут же захлопнул, так что я не успел разглядеть, что было внутри.
   — Расскажу-ка я вам одну историю и дам вам синопсис рамификации[24] одного содержаньица, — проговорил МакПатрульскин. — По завершении создания сундучка и окончании украшательских работ я взялся себе думать, чего же в нем содержать и для какой цели его вообще использовать. Поначалу я решил хранить в нем деловые и ценные бумаги, бумаженции всякие, особенно такие, что на такой хрусткой бумаге, когда новенькие, иногда с сильным запахом, но потом я решил, что это было бы кощунством, потому что на некоторых из этих бумаженций имелись большие цифры. Вы постигаете общее направление моих обзерваций, а по-простому словоизречений?
   — Постигаю, — сказал я.
   — Потом я подумал, а не поместить ли в сундучок мои запонки, или мой эмалевый жетон полицейского, или мой дарственный механический стальной карандаш с винтом на конце, чтобы выдвигать кончик грифеля, или весьма хитрую вещицу с механическим устройством внутри, или один Подарок из Югопорта. Но все эти предметы могут быть рассмотрены как явления и порождения Века Машин.
   — И соответственно они были бы противны духу сундучка? — рискнул я сделать предположение.
   — Именно так! Можно было бы поместить в сундучок мою бритву или запасную вставную челюсть, которую я держу на тот случай, если мне случайно крепко влепят по харе и вышибут зубы во время исполнения мною моих обязанностей...
   — Да, я понимаю, что деньги и все прочее вряд ли бы подошло для хранения в...
   — Нет, не подошло бы, и я отверг кандидатуры этих вещей на хранение в сундучке. Потом я долго раздумывал, не поместить ли туда все мои сертификаты и удостоверения, или все-таки мои наличненькие бабки, или иконку с изображением Петра Отшельника, или ту медную штуку с лямками, которую я нашел как-то раз вечером на дороге недалеко от того места, где живет Мэтью О’Кэрэхан. Но и эти вещи я отверг.
   — Да, серьезное затруднение, — посочувствовал я.
   — В конце концов я решил, что для того, чтобы сговориться с моей собственной приватной совестью, мне следует поместить в сундучок, именно это и ничего другого...
   — И что же это было? Как замечательно, что вы нашли именно то единственное, что достойно быть помешенным в сундучок, — воскликнул я.
   — Так вот, я себе решил, что единственной корректно-правильной вещью, которую следует хранить в сундучке, является еще один сундучок, но поменьшенький в кубических размерах.
   — То было очень компетентное и мастерское решение, — сказал я, пытаясь подладиться под его манеру изъясняться.
   МакПатрульскин снова подошел к сундучку, снова открыл его и, вытянув вперед и плотно сомкнув пальцы, так, что руки стали напоминать плоские лепешки или плавники рыбы, погрузил их вовнутрь сундучка и вытащил сундучок еще меньшего размера, который был похож на первый, материнский, так сказать, сундучок во всех мельчайших деталях и размерах. Схожесть была столь велика, что у меня перехватило дыханье. Я подошел поближе и стал ощупывать его руками, а потом прикрыл его одной рукой, чтобы получше ощутить, насколько велика его малость. Все латунные детали сияли и слепили глаза, как отражения солнечных лучей от поверхности моря, а цвет дерева обладал той глубиной, богатством и благородством, которые хорошо обработанное дерево приобретает лишь с годами. От восторга, вызванного рассматриванием этого сундучка и прикосновением к нему, меня охватила какая-то странная слабость, и мне пришлось даже усесться на стул, а чтобы не показать, что я сильно взволнован, я стал насвистывать старую песенку «Старичок, старичок, подтяжками играет».
   МакПатрульскин одарил меня легкой, холодной механической улыбкой:
   — Пусть вы и прибыли не на велосипеде, но это вовсе не означает, что вы знаете все на свете.
   — Эти сундучки, они столь схожи, что очень трудно поверить в их существование, потому что проще поверить в обратное. Тем не менее могу вас уверить, что мне не доводилось видеть ничего более прекрасного, чем эти два сундучка.
   — Два года у меня ушло на изготовление этого меньшего сундучка, — сообщил МакПатрульскин.
   — А что в нем находится? — спросил я.
   — Ну, и что бы, вы думали, в нем могло бы находиться?
   — Даже побаиваюсь строить предположения, — сказал я несмело и очень правдиво.
   — Хорошо, минутка терпения, — проворковал МакПатрульскин, — и я вам устрою показ и личный осмотр в индивидуальном порядке.
   Достав с полки две плоские лопатки для масла, он засунул на две трети их длины в меньший сундучок и вытащил оттуда нечто такое, что показалось мне исключительно похожим на еще один сундучок, но уже совсем крошечный Я встал со своего стула, наклонился над сундучком и стал его внимательно разглядывать и одновременно ощупывать рукой — пальцы мои встречали все те же детали и особенности, которые они нащупали на предыдущем сундучке. Общие пропорции были те же самые, столь же совершенной была работа, столь же ладно были приделаны все латунные части — и все это уменьшенного размера. Эта вещица была столь совершенна, безупречна и восхитительна, что невольно напомнила мне — как это ни странно и ни глупо — о чем-то таком, что я совершенно не понимал, и о чем-то таком, о чем я даже никогда и не слыхал.
   — Пожалуйста, пока больше ничего не говорите, — быстренько проговорил я, — просто продолжайте делать то, что делаете, а я буду наблюдать за вами вот с этого места, и на всякий случай, я снова присяду.
   МакПатрульскин кивнул головой в знак того, что воспринял мои слова. Затем взял две маленькие чайные ложечки с прямыми ровными ручками и, открыв этот самый маленький сундучок, засунул в него по бокам ложечки, ручками вниз. Полагаю, легко догадаться, что же он извлек оттуда. Следующий сундучок он доставал уже с помощью двух ножей. Он продолжал доставать сундучки, все меньшего размера, один из другого, используя все более тонкие и все более маленькие ножи. Вскоре на столе стояло двенадцать сундучков, мал мала меньше, и последний из них оказался размером в половину спичечного коробка. Этот последний сундучок был столь мал, что разглядеть латунные детали на нем уже не было никакой возможности — они лишь вспыхивали яркими точками света. Я не мог различить, имелись ли на сундучке вырезанные украшения, как и на других, но был совершенно уверен, что все двенадцать сундучков были отделаны совершенно одинаково, поэтому бросил на последний, совсем крошечный сундучок, лишь один быстрый взгляд и отвернулся. Я не проронил ни слова, я был переполнен восхищенным удивлением поразительным мастерством полицейского.
   — Вот тот последний, видите? На него ушло три года работы, — сообщил МакПатрульскин, убирая ножи в ящик, — и еще целый год ушел на то, чтобы поверить в то, что я действительно его сделал. Не имеется ли у вас такого удобства, как булавка?
   У меня имелась булавка, которую я, не говоря ни слова, вручил МакПатрульскину. Он открыл крошечный сундучок ключиком величиной в толстую волосину и стал ковыряться булавкой внутри сундучка. Через некоторое время ему удалось извлечь еще один, тринадцатый, который он поставил в ряд с остальными. Как ни странно, на мой взгляд все они были словно одного размера, но располагались в крутом перспективном сокращении. Эта мысль так меня поразила, что я снова обрел дар речи и выдавил из себя:
   — Ничего более удивительного, чем эти тринадцать сундучков, я в своей жизни не видел.
   — Подождите, это еще не все, — заявил МакПатрульскин.
   Все мои чувства были столь возбуждены уже увиденным, а также напряженным ожиданием того, что еще откроется после очередных манипуляций полицейского, что я, ради разрядки, тряхнул головой, и мне показалось: мозг у меня в голове, словно иссохший до размеров сморщенной горошины, затарахтел, будто в пустой тыкве. МакПатрульскин продолжал ковыряться булавкой в сундучках, вынимая их один из другого и расставляя на столе. Я насчитал их двадцать восемь штук, и последний из них выглядел, как совсем малюсенькая букашечка-козявочка или зернышко, но и она поблескивала мельчайшими вспышками света, отражающегося от латунных деталей. Не в силах более глядеть на все это, я закрыл глаза, а когда, не выдержав, снова открыл их и посмотрел на стол, то увидел рядом с двадцать восьмым сундучком величиной в зернышко что-то еще — величиной в соринку, которую достаешь из глаза в ветреный денек. Но я сразу понял, что это вовсе не соринка, а очередной сундучок, по счету двадцать девятый.
   — Вот, возьмите свою булавку, — сказал МакПатрульскин, неожиданно оказавшийся рядом со мной. Он аккуратно положил булавку в мою протянутую, в полном ошеломлении, руку, и в задумчивости вернулся к столу. Из нагрудного кармана он достал нечто такое, что было слишком мало и не могло быть мною увидено с того места, где я сидел; склонившись над столом, полицейский стал этим чем-то что-то делать с той штучкой величиной в соринку, находившуюся рядом с другой штучкой величиной в зернышко, форму которой я уже не смог бы правильно описать из-за ее чрезвычайной малости.
   И в этот момент меня охватил страх. То, что делал МакПатрульскин, было уже не просто удивительно и поразительно — это становилась пугающим и ужасным. Я опять закрыл глаза и молчаливо взмолился о том, чтобы он остановился на уже достигнутом рубеже человеческих возможностей. Когда я открыл глаза, то с облегчением вздохнул, так как не увидел на столе никаких новых сундучков. Сам МакПатрульскин склонился у себя над рукой, лежавшей ладонью вверх на столе, и что-то делал в ней сложенными в щепотку пальцами, отставленными от ладони на пару сантиметров. Когда он почувствовал мой взгляд, то переложил что-то невидимое из ладони на стол и, подойдя ко мне, вручил невероятных размеров увеличительное стекло, которое напоминало небольшой таз с прицепленной к нему ручкой. Взяв в руки сей инструмент, я почувствовал, как напряглись мускулы руки, удерживающей изрядный вес, и как болезненно встрепенулось мое сердце.
   — Подойдите к столу поближе, — пригласил меня МакПатрульскин, — и всматривайтесь, пока не увидите то, что увидите инфраокулярно, или, так сказать, под оптическим инструментом.
   Глядя на стол невооруженным глазом, я видел лишь двадцать девять сундучков, но посмотрев в лупу, обнаружил с ее помощью еще два сундучка, причем размер меньшего из них был раза в два меньше размера, доступного обычному человеческому зрению. Я осторожно отдал МакПатрульскину его оптический инструмент и в безмолвии уселся на стул. Для того чтобы хоть немного вернуть себе самообладание, я засвистел песенку «Коростель играет на волынке».
   — Вот такая вот штука, — проговорил МакПатрульскин.
   Он выудил из какого-то своего маленького кармашка две совсем измятые сигареты (ага, подумал я, значит у него есть сигареты, зачем же он просил сержанта принести ему закурить, и где его трубка?), зажег обе одновременно и вручил мне одну из них.
   — Двадцать второй я смастерил пятнадцать лет назад, — сказал МакПатрульскин, — и потом каждый год я делал по одному сундучку, несмотря на то, что приходилось выполнять свою основную работу и в ночное время, и в неурочное время, и в сверхурочное, и сдельно, и в полторы смены, между прочим, тоже.
   — Да, я очень хорошо понимаю вас, как это сложно, — посочувствовал я.
   — А вот шесть лет назад они начали становиться совсем невидимыми, что с увеличительным стеклом, что без него. Последние пять сундучков никто уже не видел, потому что нет увеличительного стекла такой увеличивающей силы, которое могло бы увеличить их до такого размера, чтобы их можно было по-настоящему считать истинно самыми наимельчайшими предметами, когда-либо изготовленными человеческими руками. И никто не может увидеть, как я их делаю, потому что инструментики мои столь же столечко малы, как и сундучки, а тот, над которым я сейчас работаю, почти такой же маленький, как ничто. В первый сундучок можно будет положить миллион таких, как я делаю сейчас, и еще останется место для женских бриджей, которые надевают для езды на лошадях, если их хорошо скатать, перед тем как засовывать. И кто его знает, когда это все закончится и прекратится.
   — Такая работа, должно быть, очень утомительна для глаз, — высказал я вежливое предположение, преисполненный решимости убедить себя в том, что в этом полицейском участке я беседую с такими же нормальными людьми, как и сам.
   — Боюсь, в ближайшем будущем мне придется покупать очки, — признал МакПатрульскин, — очки с такими золотыми зажимами для ушей. Мои глаза совершенно искалечены этим малюсеньким шрифтом, которым печатают газеты, и всеми этими крошечными буквами, которые приходится разбирать на офи-и-и-цьяльных бланках.
   Не обращая внимания на то, как он странно выговорил слово «официальный», я вежливо спросил:
   — Прежде чем я вернусь в другую комнату, позволительно ли было бы мне спросить, что вы проделывали с тем похожим на крошечный рояль предметом, который вы достали из шкафа? Такая штука с кнопками, клавишами и латунными трубками?
   — А это мой лично-персональный музыкальный инструмент, — с готовностью пояснил МакПатрульскин, — и я играл на нем мелодии моего собственного сочинения, имея целью извлечь приватно-личное удовольствие из сладостности их звуков.
   — Странно, я вроде бы прислушивался, но меня постигла неудача и я ничего не расслышал, — признался я.
   — Меня это нисколько интуитивно не удивляет, — ответствовал МакПатрульскин, — ибо инструмент сей — мое собственное хитрейшее, патентно-способное изобретение. Вибрации истинно прекрасны, но столь высоки в своих сверхтонких частотах, что их не может оценить ни одна человеческая ушная раковина. Только моя самость располагает секретом этого инструмента и интимно знает все его тайны, конфиденциально обладает умением обходными маневрами изымать из него требуемые звуки.
   Я понял, что мне уже давно пора уходить, и с трудом поднял себя на ноги — словно взбирался на забор. Проведя ослабевшей рукой по раскаленному своему челу, я сказал на прощание:
   — Сдается мне, что все это в крайней степени акателектично[25].

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   Когда я проник назад в первую комнату, то обнаружил там двух человек — сержанта Отвагсона и господина Гилэни, и то, что я услышал, тут же дало мне понять: они обсуждают проблему велосипедов.
   — Не доверяю я этим трехскоростным велосипедам, — говорил сержант, — совершенно не доверяю. Эта новомодная новинка — сущее наказание для ног, и половина дорожных происшествий из-за них.
   — Зато, когда ездишь по холмам — одно удовольствие, вроде как с мотором, который толкает тебя в гору, — возразил Гилэни. — Точно тебе говорю — едешь — будто маленький бензиновый моторчик у велосипеда или вроде как брюки подколоты еще одной парой булавок. — Возможно, но такой велосипед трудно настраивать, — продолжал гнуть свою линию сержант, — если перетянуть винты на той железной штуке, что с него свисает, педали плохо схватываются на ногу. Никогда не остановишься на нем так, как тебе хочется. Мне эти трехскоростные напоминают зубные протезы, которые плохо пригнаны во рту.
   — Это все враки, все наговоры, — не соглашался Гилэни.
   — Или колки на дешевых скрипках, знаешь, на которых на ярмарках играют, или тощую жену в продавленной кровати холодным весенним утром.
   — Нет, не согласен, — упрямился Гилэни.
   — Или дешевое черное пиво в больном желудке.
   — Упаси меня и от такого пива, и от больного желудка, — воскликнул Гилэни.
   Тут сержант, увидев меня краем глаза, повернулся ко мне и перевел все свое внимание с Гилэни на меня.
   — Ага, наверняка МакПатрульскин развлекал вас своими разговорами, — сказал сержант.
   — Он был в крайней степени пояснителен, — сказал я сухо (неужели теперь и я сам буду постоянно так изъясняться, подумал я).
   — Наш МакПатрульскин весьма комичная личность, — заявил сержант, — ходячая мастерская. Можно даже было бы подумать, что он постоянно что-то делает с какими-то там проволочками, механизмами и паровыми машинами.
   — Так оно и есть, — подтвердил я.
   — Он к тому же напичкан музыкой и мелодиями, — добавил сержант, — темпоральный человек, преходящий, представляет собой угрозу для рассудка.
   — Ладно, так как насчет велосипеда? — спросил Гилэни.
   — Велосипед будет найден, — твердо заявил сержант, — и будет разыскан, и будет вручен своему законному владельцу в полном соответствии с законом и правом собственности. А вы не желали бы посодействовать в розысках? — спросил сержант, обращаясь ко мне.
   И я почему-то ответил:
   — Я бы не возражал
   Сержант провел некоторое время у зеркала — с открытым ртом, изучая свои зубы. Закрыв рот, он натянул на ноги краги и взял в руки трость, чем показал, что готов отправиться в путь. Гилэни уже стоял у двери и что-то с ней делал, чтобы выпустить нас. Его действия увенчались успехом, и, выйдя из дома, мы оказались в самом разгаре солнечного дня.
   — На тот случай, если мы не обнаружим исчезнувший велосипед до того времени, когда положено вкушать пищу, — объявил сержант, — я оставил официальный меморандум, с тем чтобы сержант Лисс с ним персонально ознакомился и был осведомлен о res ipsa[26].
   — А как ты относишься к педалям типа «крысоловки»? — спросил Гилэни.
   — А кто этот Лисс? — спросил я одновременно с Гилэни.
   — Лисс — это наш третий полицейский, — пояснил сержант, — но мы никогда его не видим и не имеем о нем каких-либо сведений, потому что он постоянно пребывает в патрулировании вверенного ему участка и возвращается в казарму лишь глубокой ночью, когда даже барсуки спят, и лишь для того, чтобы сделать запись в дежурной книге. Он совершенно безумен, никогда не опрашивает людей, но неустанно записывает показания. Если бы педали типа «крысоловки» получили всеобщее распространение, то велосипедам пришел бы конец и люди бы дохли как мухи.
   — А что привело полицейского Лисса к сумасшествию? — продолжал я расспросы.
   — Истинного уразумения того, что же явилось главной причиной такого состояния Лисса, я не достиг, — охотно отвечал сержант. — Не получил я и никакой информативной информации касательно до его состояния, но мне известно, что полицейский Лисс в течение целого часа пребывал в частной комнате один на один с МакПатрульскиным, в некий день 23 июня, и после того дня он ни с кем не обмолвился ни единым словом и с тех пор пребывает в состоянии полного умопомрачения — проще сказать, он совершенно чокнутый и с придурью. Кстати, я тебе рассказывал, как однажды я беседовал с инспектором О’Ккурки насчет этих самых педалей. Я ему сказал: почему их вообще не запретят или не ограничат доступ к ним, как, например, это сделано с цианистым калием, который можно купить только в аптеке и лишь по особому рецепту, да еще и в книге нужно расписаться, и при этом все равно его не продадут тебе, если ты не выглядишь как ответственная личность. Так и с этими педалями должно быть.
   — Зато, когда ездишь по холмам — они как раз то, что нужно, — гнул свое Гилэни.
   Сержант плюнул на сухую землю.
   — Тут нужно особое постановление парламента, вот что я тебе скажу, — сказал сержант, — особое постановление парламента.
   — А куда мы, собственно, идем? — поинтересовался я. — В каком направлении движемся, куда направляемся, или, быть может, мы откуда-то просто возвращаемся?
   Мы пребывали в весьма необычной местности. Вокруг нас располагались голубые горы, правда, на расстоянии, которое обычно называют почтительным; на склонах гор кое-где виднелись тоненькие извилистые белые полоски бурных потоков. Создавалось впечатление, что горы эти обступают нас, наступают на нас со всех сторон и как-то давят на психику. На полпути к этим горам видимость улучшалась, и я мог ясно разглядеть пригорки, низины, большие участки прекрасных заливных лугов и торфяников; там и сям виднелись люди, работавшие посреди этого ландшафта с какими-то длинными орудиями в руках; ветер доносил их голоса. Был слышен даже меланхоличный скрип двигающихся по дорогам повозок. В некоторых местах были ясно различимы белые домики и коровы, ищущие, где бы им пощипать травки. С ближнего дерева неряшливо сорвалась стая ворон и траурно полетела в сторону поля, на котором рассыпались белыми пятнышками по зеленому фону овцы, облаченные в прекрасные каракулевые шубы.
   — Мы идем туда, куда идем, — с немалой задержкой отозвался на мой вопрос сержант, — и движемся мы в нужном направлении, которое приведет нас к месту, находящемуся совсем рядом с тем местом, которое нам нужно... Но есть одна вещь, которая еще более опасна, чем эти новомодные педали.
   Отвагсон неожиданно свернул с дороги и направился к какой-то изгороди. Мы последовали за ним.
   — Бесчестно говорить о педалях таким образом, — возмутился Гилэни. — В течение многих поколений, поколение за поколением, в моей семье было принято использовать эти педали. Сколько ботинок их крутило, вперед-назад, вперед-назад, и все мои родичи, как и положено почтенным людям, умерли в собственной постели, за исключением двоюродного брата, который зачем-то полез в работающую паровую молотилку.