– Неужели это вы? – засмеялась Лавиния, краснея. – Какой сюрприз!
   …И все же в вашей улыбке не столько радость, сколько недоумение, и, конечно, могу себе представить, как нелепо мое появление, ибо быть вашим опекуном как–то уже неловко: вон вы какая взрослая, вас в зверинец не поведешь…
   – И вы приехали, чтобы увидеть меня? Какие шутки, – сказала она нараспев.
   – Какие уж тут шутки, – усмехнулся Мятлев, трезвея от собственной бестактности. – Впрочем, если вам угодно, я действительно приехал по делам и, проходя, увидел вас за оградой. Всегда приятно встретить старого друга…
   Она поминутно оглядывалась на дом, и он понял, что нужно уходить, покуда несносная Калерия не вывалилась из грозовых туч с молниями и громом.
   – Как жаль, – сказала она с досадой, – завтра у нас пикник… А вот кто–то уже идет… Мы сейчас едем… мы приглашены… впрочем, вы их не знаете… Вы еще придете? – спросила вежливо.
   – Как сложатся дела, господин ван Шонховен, как сложатся дела.
   – А–а–а, – протянула она и сделала шаг назад.
   За оградой остановились три поместительные коляски, каждая четверней. Кучера в малиновых шляпах, один другого безупречней, уставились с козел на дом господина Ладимировского.
   – Ну вот, – сказала она, снова отступая на шаг, – вот все и идут.
   Это прозвучало как сигнал к бегству, но, удивительное дело, убегать не хотелось, а было озорное любопытство, перемешанное со стыдом и горечью напрасных сожалений о глупых петербургских фантазиях, погнавших его в дорогу.
   И вот дверь дома распахнулась, и из нее в зеленую мглу липового сада вытекла пестрая вереница незнакомых мужчин и женщин и потекла по аккуратной дугообразной дорожке, так что Мятлев очутился как бы в центре этой дуги, и все невольно оборотились в его сторону. Поняв, что бегство бесполезно и унизительно, он приготовился к самому худшему, однако бури не последовало. Напротив, госпожа Тучкова, оказавшаяся обворожительной полячкой, едва ли старше Мятлева, а по виду даже уступающая в возрасте, поклонилась ему благосклонно и подошла без всяких церемоний, с радушной улыбкой. Пестрая элегантная вереница тотчас смешалась, и все с любопытством окружили князя. Среди присутствующих он узнал поручика Мишку Берга и Коко Тетенборна, одетых с иголочки в цивильное. Они сухо поклонились ему, будто и не были знакомы. Он хотел расхохотаться, вспомнив их незадачливый поединок, как вдруг увидел, что Лавиния, оставшаяся несколько поодаль, приподнялась на цыпочки и с напряжением всматривается в его сторону. Присутствие этих великосветских прощелыг показалось ему подозрительным, и действительно, в тот же момент поручик подошел к пунцовой Лавинии и демонстративно подал ей зонт.
   – Представьте, maman, – задыхаясь, проговорила Лавиния, – князь Сергей Васильевич проходил по делам и увидел меня за оградой.
   – Давно ли вы в Москве? – поинтересовалась госпожа Тучкова, не придавая значения словам дочери. – Мы были бы рады видеть вас завтра на пикнике. Нынче мы, к сожалению, уезжаем.
   Гости, насмотревшись на знаменитого возбудителя пикантных слухов, медленно рассаживались по экипажам. Поручик Берг и Коко Тетенборн увели Лавинию, которая, как показалось Мятлеву, пыталась оглянуться. Госпожа Тучкова и Мятлев остались вдвоем.
   – Как странно, – сказала она, – в Петербурге мы живем по соседству, а случай не сводил нас, и именно здесь, в этом гигантском муравейнике, вам удалось столкнуться с Лавинией, – и при этом посмотрела на Мятлева, будто хотела сказать: «Не лгите, князь, я знаю обо всем». – Как вы ее нашли? Не правда ли, повзрослела?… Вот этот, слева, это Михаил
   Берг… Месяц назад он пал мне в ноги… Но, я думаю, от этого не умирают, и Лавинии следует обождать еще годик–другой. Я вдова, мне нужно быть осмотрительной… – И рассмеялась.
   Вдова была еще в самом соку, так что ее покойный генерал, видимо, не без сожалений расставался с жизнью.
   – А что этот Берг? – спросил Мятлев. – Он что… вы его хорошо знаете?
   – О князь, – снова рассмеялась она, – в моих руках все обретает надлежащий вид. – И, наклонившись к нему, добавила кокетливым шепотом: – Конечно, его не сравнить с вами, и, если бы вам не предстояло связать себя с очаровательной графиней Румянцевой, кто знает, князь, кто знает…
   – Мне показалось, что мое письмо к вашей девочке и мой приезд в Москву, – сказал князь растерянно, – вы как–то связываете, и я…
   – Как вы можете!… – поразилась она, вскидывая брови. – У меня и в мыслях не было ничего подобного. И сказанное мной, что если бы не ваш скорый брак… Неужели вы могли усмотреть неискренность?… – И снова тихий, самоуверенный смех. – Впрочем, я лгу, я притворяюсь, не судите меня строго. Хотите начистоту? Я читала ваше письмо к Лавинии, и в этом письме я, именно я, а не кто другой, смогла уловить, чего бы никто другой не уловил, еле слышимые интонации вашего одиночества и расположения к моей дочери… Погодите, кто–нибудь другой и не заметил бы, но я, князь, верьте мне, это уловила… погодите… потому что, когда дело касается моей дочери, я слышу, как растет трава и о чем говорят между собой рыбы… Я колдунья, князь… – И она расхохоталась, довольная произведенным эффектом. – Да вы не качайте головой, не отрицайте попусту… Мне ведь ваше мнение неинтересно, мне важно, что я сама слышу. Я даже могу с вами согласиться из учтивости, но это ведь ничего не означает, если я слышу так, а не иначе.
   Веселый поезд давно скрылся из виду, а оцепенение не покидало Мятлева. Наконец он нашел в себе силы вернуться в гостиницу и, разбудив опухшего Афанасия, приказал ему позаботиться об обеде. Когда все было съедено, а водка успокоила его натянутые нервы, он сказал сонному слуге:
   – Она очаровательное создание, претендующее именоваться философом, но вся полна предрассудков и даже, если хотите, пороков. Я показался ей непорядочным, то есть она попыталась меня изобразить таковым, но, видите ли, сударь, я–то предполагал, что ее дочь сидит на цепи и что я могу спасти ее от произвола…
   – Вы так думаете? – лениво осведомился Афанасий.
   – А вы думаете иначе? Не кажется ли вам, что ее деятельность направлена не на то, чтобы превратить свою дочь в капельку бриллианта, придав ей тем самым истинную ценность, а на то, чтобы, поименовав ее бриллиантом, вставить в собственную корону?
   – Вы думаете? – удивился Афанасий, напрягаясь.
   – Я попал в глупое положение, сударь. Меня заподозрили, и у меня не нашлось аргументов. Впрочем, эта дама весьма, как вы говорите, умны–с. И я испытываю непреодолимое желание с ней сразиться, чтобы хоть как–то очиститься перед самим собой. Но это невозможно, и завтра мы покинем этот негостеприимный город.
   – Ваше сиятельство, – сказал Афанасий, пользуясь расположением Мятлева, – зачем же вы, если позволите, меня оженили, а, ваше сиятельство?
   – Действительно, – ответил Мятлев. – Но разве тебе так уж не нравится твоя жена?
   – Глупы–с, – ответствовал камердинер. – Ведь я ее бью, ваше сиятельство, а она мне ручки целует, терпит–с, если позволите, прощает–с.
   – Госпожа Тучкова, – продолжал Мятлев, отмахиваясь, – перенасыщена волнениями плоти, отчего у нее однообразное представление об окружающем ее человечестве. Она полагает, что то же самое должен испытывать и я, и потому я, имея роман с графиней Румянцевой, не могу отказать себе в удовольствии разнообразить и обогатить ее скудные ласки за счет маленьких девочек с острыми ключицами, вы слышите, сударь? Вот к чему привели мое простодушие и моя доверчивость. И теперь уже всем известно, что я вступаю в брак с графиней, всем, кроме меня… И если бы она там, в Петербурге, прослышала бы о том, ее лихорадка достигла бы таких высот, с каких можно было бы упасть и сломать себе шею.
   – Очень при этом собачий жир помогает, – заметил Афанасий.
   Беседуя, Мятлев остывал, и тем больше ему хотелось попасть на злополучный пикник, чтобы свести счеты с госпожой Тучковой и доказать ей, что Лавиния не имеет ко всему этому ни малейшего отношения. Проснувшись поутру, он почувствовал, что желание это так уже в нем окрепло, что осуществлению его не сможет помешать даже опасение прослыть смешным и навязчивым. Правда, в экипаже его несносная беспокойная совесть напомнила ему о Цели его приезда в Москву, и отвергнутая тень великого доктора Моринари качнулась с укоризной, но погода была хороша, графиня Румянцева почти позабыта, чувствовать себя авантюристом доставляло удовольствие, и, думал он, жалки те, кто, считая себя ценителем талантов, почитают ничтожным великий дар – сливать в сонную кровь человечества каплю возбуждающих обманов.
   Эта мысль до такой степени взбодрила его и возвысила в собственных глазах, что он впервые за много лет подумал о себе хорошо и даже поклялся нарушить свое милое затворничество и походить по земле, внезапно поверив, что климат ее и ее нравы губительны лишь для тех, кто их отвергает.
   Где–то за Всехсвятским, поздно, когда солнце уже покинуло зенит и вода в реке приобрела сиреневый оттенок, Мятлеву почти случайно удалось обнаружить в великолепном месте, возле покинутой полуразрушенной мельницы, вчерашнее общество. Пиршество тоже, видимо, подходило к концу, ибо часть гостей разбрелась по лугу, молодые люди играли в серсо, слуги носились около громадного ковра, покрытого не менее громадной белой скатертью, вокруг в беспорядке валялись разноцветные шелковые подушки, на которых еще недавно возлежали господа.
   Появлению Мятлева никто не удивился или сделал вид, и лишь госпожа Тучкова, придерживая голубое платье, сверх меры обтягивающее ее почти юную талию, пошла к нему навстречу по желтеющей сентябрьской траве.
   – Как я ошиблась, – сказала она, с заметным интересом разглядывая Мятлева, – я–то считала, что вы не приедете, что вас задержат дела…
   – Я заглянул на минутку, – солгал он. – Вчера мне показалось, что вы хотели мне что–то сказать и не успели… – Он присматривался к обществу. Лавинии не было видно нигде. – Но сейчас я вижу, что у вас самый разгар веселья, и я тихонечко улизну, чтобы не прерывать его…
   – Лавиния отправилась к бабушке, она не пожелала ехать с нами, – пояснила госпожа Тучкова, ослепительно улыбаясь. – Как жаль, что вы торопитесь…
   – Разве вы позволяете ей поступать, как она вздумает? – спросил Мятлев, раздражаясь.
   – О да, – сказала она, – ведь ей шестнадцатый и у нее свои интересы.
   Слуги заново уставляли скатерть блюдами, напитками и хрусталем. Госпожа Тучкова сделала приглашающий жест, однако больше из вежливости. Сколько ни вглядывался Мятлев в гостей, он не видел нигде ни поручика Мишу Берга, ни его кудрявого приятеля.
   – Господин Берг с приятелем тоже игнорировали нас, – усмехнулась госпожа Тучкова, – они отправились на бега, считая, что мы для них слишком стары… Значит, вы нас покидаете?
   – Нынче я отправляюсь в Петербург, – сказал Мятлев. – Мне очень жаль.
   – Мне очень жаль, – словно эхо, подхватила госпожа Тучкова, – прощайте… Этот, казалось бы, пустопорожний диалог, в котором, однако, было много скрытого смысла для тех, кто в нем участвовал, был прерван звоном серебряного подноса, уроненного нерасторопным лакеем.
   – Ну вот, – сказала госпожа Тучкова облегченно, – вот видите? – и помахала ручкой. Ощущая устремленные на себя взгляды, Мятлев торопливо добрался до фаэтона, ожидавшего его в стороне, и велел ехать в Москву, в Староконюшенный переулок, да поживей.
   Кучер погнал с радостью. Негодование бушевало в Мятлеве, хотя явных причин к тому и не было. Природа рождает людей безупречными, но ложные принципы, господствующие в окружающей среде, делают их дурными. Когда–то это маленькое очаровательное существо с синими глазками и ангельскими кудряшками было преисполнено любви и добра, но время и окружение позаботились о нем по–своему, и оно превратилось в госпожу Тучкову. Порок в великолепной оболочке! Щепотка яда в позолоченной обертке… В поединке природы с обществом природе выигрывать еще не удавалось, она всегда оказывалась побежденной, но в вознаграждение за проигрыш ей позволялось заботиться о человеческой оболочке, тогда как победителю доставалась душа, которую он и приспосабливал к своим нравам. Так думал Мятлев, мучимый бешенством, хотя не имел к тому никаких причин, кроме, пожалуй, досады на самого себя за собственную опрометчивость. Что же касается госпожи Тучковой, она (и это он с огорчением признавал) была не только хороша собой, но в достаточной степени наделена зоркостью и ироническим складом ума, что Мятлеву не могло не нравиться.
   Так, мучимый сомнениями, раскаянием, угрызениями совести и вульгарной злостью, он домчался до Староконюшенного уже в сумерки, отпустил экипаж и направился к дому господина Ладимировского. Стемнело, сад за оградой был пустынен. Зато за громадными окнами второго этажа, распахнутыми настежь, слышались голоса и пламя множества свечей единоборствовало с густеющими сумерками.
   Мятлев был так напряжен и взвинчен, что, пожалуй, не постеснялся бы взобраться на старинные липы, чтобы лучше слышать и видеть происходящее и раз и навсегда избавить себя от мук, но липы росли на значительном расстоянии от окон, и поэтому он, словно перипатетик, принялся прохаживаться вдоль дома, иногда замирая, подобно господину Свербееву, завидуя его способности висеть часами в дымоходной трубе.
   Он не слышал голоса Лавинии, но уже понял, что его обманули, как будто синие глаза и прерывающиеся интонации госпожи Тучковой не были достаточным доказательством, как будто ему и в самом деле нужно было лететь сломя голову в Староконюшенный, чтобы не мучиться сомнениями.
   – Она сказала «ну и пусть», – послышался голос Мишки Берга, – это в каком же смысле?
   – Это в том смысле, – засмеялся кудрявый Коко Тетенборн, – что Лавиничка, королевочка, считает происшедшее с ней пустяком…
   Берг. Жаль, что у меня нет шпаги, я бы с наслаждением проткнул вас.
   Тетенборн. Будто не вы в недавнем прошлом были вырваны из объятий рыжей горничной и брошены с раной в кусты, в лопухи, в грязь и смрад. Удивляюсь, как вас еще оттуда выгребли!
   Берг. Если вы мне друг, помогите обмануть Калерию. Давайте выманим у нее ключи.
   Тетенборн. Жульничество – не моя профессия. Это я предоставляю вам. Лично я предпочитаю выйти в сад и увести Лавинию через окно…
   Берг. Так она с вами и пошла… Я умоляю вас действовать вместе. Не губите нашей дружбы…
   Тетенборн. Дружбы, службы, дважды, жажды…
   Берг. В конце концов мне ничего не стоит прихлопнуть вас обыкновенным стулом…
   Тетенборн. Это не по–джентльменски.
   Берг. По–джентльменски, не по–джентльменски… Вы хотите, идиот, чтобы и эту увели?!
   Тетенборн. Фу, какой крикун… неврастеничка… Я не хочу, чтобы девушка, которую я люблю всем сердцем, была предметом ваших обсуждений…
   Берг. Вы ее любите?… Эх вы… Он ее любит…
   Тетенборн. Поставьте стул на место… Поставьте стул на место. Поставьте стул на место или… поставьте стул!
   Берг. Вы ведь знаете, одно мое слово – и в обществе к вам уже не будут снисходительны.
   Тетенборн. Никто не мешал вам брякаться на колени перед Румянцевой. Так не мешайте же и вы мне, черт возьми!
   Берг. Чудовище! Ее maman имела со мной беседу! Все уже решено.
   Тетенборн. Вы прощелыга, а у меня честные намерения, и если я не брякался в ножки, то это по сдержанности, а не по расчету… Поставьте стул на место!…
   По невероятному грохоту, донесшемуся из окон, было понятно, что побоище началось, и не на шутку. Представляя, чем это может кончиться, Мятлев медленно двинулся вдоль дома, как вдруг из крайнего темного окна его окликнули.
   – Неужели это вы? – нараспев удивилась Лавиния, невидимая во мраке. – А если бы меня не заперли и взяли на пикник, мы бы с вами разминулись?
   – Я был на пикнике, – отрапортовал Мятлев, прислушиваясь к звукам борьбы.
   – Какие шутки, – засмеялась она. – Вот уж не верится. Побоище утихло, и вновь неясно загудели голоса.
   – Кто же посадил вас на цепь? – спросил Мятлев.
   – Вот какая странность, – сказала она, – меня из–за вас заперли, а те прекрасные, великодушные, достойные намеревались меня спасти… Вот бы вы меня спасли… Калерия закрылась с ключом в своей комнате, я читала, а они убивали друг друга… Как все перепуталось, не правда ли? Я не вижу вашего лица, вы, наверное, смеетесь надо мной…
   – Как же это вас, такую сильную и храбрую, такого гордого господина ван Шонховена, смогли посадить на цепь? – спросил Мятлев, сильно подозревая, что в его шутке есть немалая доля печальной правды. – А меч–то ваш где?
   – Что вы, – засмеялась Лавиния, – я и не думала спорить. Зачем? Это ведь все капризы maman. Вы думаете, она и в самом деле хочет выдать меня за этого Берга? Что вы… Это они хотят, вбили себе в голову эдакое…
   Внезапно из дверей дома вывалился Коко Тетенборн. Не обращая внимания на Мятлева, он крикнул Лавинии:
   – Не плачьте, королевочка. Я убил его, – и исчез в переулке.
   – Врет он! – крикнул Мишка Берг, высовываясь из освещенного окна. – Я слушаю, как вы любезничаете с князем… – Он высовывался почти по пояс, рискуя свалиться. Затем отступил на шаг в глубину комнаты, и пламя свечей озарило его. Сюртук на нем был изрядно смят, рукав почти оторван, по щеке расползлось темное пятно – то ли кровь, то ли грязь…
   – Он весь в крови, – сказал Мятлев.
   – Вот видите, – засмеялась она. – Разве maman может им меня доверить? Да никогда в жизни. А вы и в самом деле были на пикнике? Честное слово?… Ха, какая прелесть! – И, помолчав, сказала: – Вас–то, например, нельзя запереть, а меня можно… Вот что ужасно.
   В этот момент послышалось постукивание колес, цокот копыт, и давешние коляски остановились за оградой. Лавиния тотчас исчезла, и Мятлев, стараясь быть незамеченным, выскочил в переулок.
   Его жизнь, особенно юношество и молодость, были полны событиями такого сорта, когда он, прижимая острые локти к бокам, улепетывал, спасался, задавал стрекача, смеясь наутро над собой и над своими преследователями, приобретая лучший сон, и хороший аппетит, и умение быть ироничным к себе самому. Как персонаж из мещанской драмы, как кавалер из рыцарского романа, он вдоволь порыдал, и пообтер руки о веревочные лестницы, и посбивал пятки, падая с крепостных стен. Но возраст, видимо, вот какая штука: он уже не позволяет смеяться над самим собой и сущие пустяки возводит во вселенские трагедии.
   К чему же был весь этот несусветный вояж из Петербурга в Москву? Желание ли скрыться от страшной графини или надежда хоть как–нибудь облегчить участь малознакомого господина ван Шонховена?
   Теперь в его сознании укоренились два господина ван Шонховена, вернее, один ван Шонховен, тот, давний, и Лавиния. Тот казался ему старым другом, затерявшимся в житейском море, эта – тонкошеей барышней, уже вкусившей от ярмарки тщеславия. Оставалось скорбеть об утрате.
   Пожалуй, единственным приобретением, если не считать разнузданного поступка Коко Тетенборна и очередной пробоины в голове Мишки Берга, что уже не воспринималось как феномен, была несравненная госпожа Тучкова, эта гибкая полячка с каштановыми букольками, холодным сердцем и горячими губами, гусыня, притворяющаяся змеей, из тех любопытных созданий, глядя на которые невольно стараешься представить себе счастливого паучка, великодушно допущенного к ее объятиям. Это было приобретение, о котором стоило поразмышлять на досуге, чтобы не разувериться окончательно в самом себе и придать себе бодрости перед предстоящим.
   Едучи обратно в Петербург, Мятлев, к его собственному удивлению, не испытывал горечи, уныния, разочарования или иных расслабляющих чувств, лишь легкая скорбь о непонятной утрате, знакомая с детства, сопровождала его, как сестра.
   Господа, то, что Мятлев иногда раздражал меня своими унынием и отрешенностью, это не секрет, но близкий человек тем и близок, что соприкасается с душой страдальца, а не судит со стороны с превосходством.



33


   За недолгий срок его отсутствия Петербург словно преобразился. Дом Мятлева был наводнен пестрыми конвертами с приглашениями, пожеланиями и прочей чертовщиной. Казалось, что черствое, расчетливое сердце Северной Пальмиры наконец растаяло и всем до князя стало дело, будто он уже не прежний изгой, а полноправный и обожаемый соплеменник.
   Среди прочих писаний, к которым он остался равнодушным, мелькнуло и известное уже письмо Лавинии с изящным призывом о помощи, но, мелькнув, оно погасло тут же, как маленький парус неведомого корабля, идущего к чужим берегам.
   Теряя, мы находим. О, так ли?… И все–таки под ногами была земля (а все происходящее происходит на ней), и снова горели свечи, и афоризмы великих оставляли надежду, и дом разрушался достаточно медленно, позволяя не очень торопиться. Однако ощущения этих добрых предзнаменований хватило, к сожалению, на короткое время, покуда еще свежи были грустные воспоминания о нелепой поездке, и в сравнении с ними Петербург казался обетованной землей. Сначала, как ни в чем не бывало, явилась Наталья. Ее разгоряченное, полное праздничного вдохновения лицо было неотразимо. «Я хочу, чтобы вы были счастливы!…», «Вы счастливы со мной, не правда ли?…», «Какое счастье, что мы встретились!…», «Теперь вы можете заниматься своими глупостями, а уж я позабочусь об остальном…», «Я хочу, чтобы вы позабыли о своем прошлом, тогда вам сразу же станет легче…»
   И он пошел ей навстречу, словно это было единственное живое существо в одряхлевшем и распадающемся мире, так трогательно завоевывающее право на одиночку с вытянутым лицом и в очках, так трогательно наивно, так обстоятельно и без притворства. Вновь все вокруг запенилось, и заклокотало, и закружилось. Все опасения и недобрые предчувствия отступили в тень. Ее прекрасное лицо то отдалялось, то приближалось, покуда она рассказывала городские новости, не скрывая радости от лицезрения его. Ее маленький подбородок изящно рассекал воздух, и в нем уже не замечались былые печальные изъяны. Вишневая бархатная мантилья, отделанная черными кружевами, облегала ее безукоризненный бюст, и благотворный жар, исходящий от графини, ощущался на расстоянии. «Ваше прошлое делает вас больным и отрешенным, я хочу избавить вас от него, вы слышите?…», «Вы верите, что будете счастливы со мной?…», «Вы рады, что у вас будет маленький князь?…», «Признаться, я немного побаиваюсь, но мне сказали, что мне нечего опасаться, потому что у меня, мне сказали, все так устроено, – она покраснела, коснувшись своего бедра, – что я могу не волноваться, что, мол, я создана для материнства… Вы представляете?»
   Пока она говорила все это, гладила себя по бедрам, машинально переставляла какие–то бесполезные мелочи с места на место, он молчал и разглядывал ее, стараясь разобраться в происходящем и четче представить себе приближающееся блаженство. Внезапно ему вспомнилась госпожа Тучкова, и он, кивая Наталье, принялся сравнивать. Госпожа Тучкова, выигрывая в опытности, проигрывала в непосредственности, пренебрежение к иллюзиям украшало ее, в то время как склонность к ним графини Румянцевой делала ее жалкой. Впрочем, ни ту, ни другую нельзя было обвести вокруг пальца или оставить с носом. Опыт позволял старшей из них предвосхищать события, а молодость наделила младшую цепкостью и стремительностью. Понятие «хищницы» не оскорбляло в представлении князя этих дам, ибо это понятие подразумевало природу, и только. За ним скрывались земные пристрастия, оно определяло поступки, которыми мы часто восхищаемся и пред которыми благоговеем. Оно определяло неукротимость, и слепой инстинкт, и потребность в материнстве и в гнезде, по возможности самом теплом и сытном, страх перед будущим и сожаление о минувших несовершенствах. И кого из представителей сильного пола, не страдающих предвзятостью, могло бы покоробить это? Кому из них пришло бы в голову осуждать своих подруг за их робкую попытку прикрыть тонким флером благовоспитанности эти пристрастия, против которых они бессильны? Однако, рассуждая подобным образом и даже испытывая некоторое умиление, Мятлев продолжал оставаться самим собой, зная, что в решительную минуту он все–таки не откажет себе в удовольствии проявить твердость.