Вот тут он слукавил. Когда он заполнял эту дурацкую анкету, им владело сильнейшее душевное волнение.
   … Курортное, ни к чему не обязывающее знакомство. Это была высокая и статная, оживленная, очень красивая и элегантная темноволосая дама с тонким профилем, совершенно синими глазами и глубоким, вкрадчиво-протяжным голосом. Она явно искала развлечений. Звали ее Ксенией Михайловной Садовской.
   Она была ровесницей матери Блока. Ей шел тридцать восьмой год, но, как многие кокетливые женщины, – два года она скостила. Давно уже была замужем, имела двух дочерей и сына. После третьих родов обнаружилось сердечное заболевание, – так в мае 1897 года она очутилась в Бад Наугейме.
   Жизнь не очень приласкала красавицу. Захудалая усадебка на Херсонщине, громадная семья со скудным достатком, суровая мать, безличный отец, тянувший лямку в акцизе, частная гимназия в Одессе, потом Москва и Петербург. Небольшие музыкальные способности переросли в необоснованные претензии. Она уже кончала с грехом пополам петербургскую консерваторию по классу пения, как ее поразил тяжелый удар: внезапно развившаяся болезнь горла поставила крест на мечте об артистической карьере. Пришлось поступить на скучнейшую службу в Статистический комитет. Но страстную любовь к музыке она сохранила навсегда и любила петь – в семейном и дружеском кругу. Кумиром ее был Вагнер.
   Оксане Островской стукнуло двадцать шесть, когда ею увлекся Владимир Степанович Садовский – человек возраста почтенного (старше ее на восемнадцать лет), обеспеченный и с положением: юрист, знаток международного торгового права, бывший доцент Новороссийского университета, видный чиновник (дослужился до тайного советника и исполнял обязанности товарища министра торговли и промышленности). Встреча решила судьбу Ксении Михайловны, но не принесла ей счастья.
   … Опытная, зрелая женщина, хорошо знавшая цену своей наружности, кокетка и говорунья – и золотокудрый, светлоглазый, державшийся среди чужих очень скованно гимназист восьмого класса с чертами затянувшейся детскости.
   Разница в возрасте – двадцать с лишним лет. Случай, конечно, не совсем обычный. Хотя есть немало примеров не менее красноречивых. Первая любовь Бальзака, Лора де Берни, была старше его на двадцать три года, – правда, ему было все же не шестнадцать, а двадцать два.
   Благонравная тетушка в своей биографической книге о Блоке изображает эту встречу в идиллическом освещении: «Она первая заговорила со скромным мальчиком, который не смел поднять на нее глаз, но сразу был охвачен любовью. Красавица всячески старалась завлечь неопытного мальчика…»
   Завлечь? Да, вероятно, так и было на первых порах. В дневнике Марии Андреевны, который она вела в июне 1897 года в Бад Наугейме, о романе дамы и гимназиста сказано под непосредственным впечатлением резко, раздраженно, без всякой идиллической дымки: «Он, ухаживая впервые, пропадал, бросал нас, был неумолим и эгоистичен. Она помыкала им, кокетничала, вела себя дрянно, бездушно и недостойно».
   Мать, конечно, встревожилась и возревновала. Однако в письмах к родным, в Россию, старалась соблюсти тон шутливо-иронический: «Сашура у нас тут ухаживал с великим успехом, пленил барыню, мать трех детей и действительную статскую советницу… Смешно смотреть на Сашуру в этой роли… Не знаю, будет ли толк из этого ухаживания для Сашуры в смысле его взрослости и станет ли он после этого больше похож на молодого человека. Едва ли».
   Вечные материнские заблуждения!
   Внешне все происходило как в банальном курортном романе. Рано поутру он бежал покупать для нее розы, брать билет на ванну, потом, тщательно одетый, с цветком в петлице, сопровождал ее всюду, неся на руке плед или накидку. Они гуляли, катались на лодке, слушали музыку. Много лет спустя Блок вспоминал: «…ее комната, хоралы, Teich по вечерам, туманы под ольхой, мое полосканье рта vinaigre de toilette (!), ее платок с Peau d'Espagne».
 
Сердце занято мечтами,
Сердце помнит долгий срок.
Поздний вечер над прудами.
Раздушенный ваш платок…
 
   Между прогулками и развлечениями произошло то, что и должно было произойти и что утвердило гимназиста в сознании его взрослости, оставив, впрочем, чувство «сладкого отвращения».
 
В такую ночь успел узнать я,
При звуках ночи и весны,
Прекрасной женщины объятья
В лучах безжизненной луны.
 
   Все это продолжалось недолго – примерно с месяц. В расстроенных чувствах Сашура проводил свою красавицу в Петербург. Придя с вокзала с розой, подаренной на прощанье, он театрально упал в кресло и прикрыл глаза рукой.
   Но в дело вмешался юный гений первой любви – и поэзия освятила банальную прозу случайного житейского происшествия.
   Внезапная вспышка молодого чувства не осталась безответной. «Сон волшебный, сон чудесный» – так Ксения Михайловна назвала то, что произошло между ними. Как показало будущее, и для нее легкое бездумное кокетство обернулось глубоким и искренним увлечением, ревностью, слезами, попытками продлить отношения, когда они уже сошли на нет.
   Расставаясь, они условились писать друг другу, а осенью – встретиться в Петербурге.
   Чудом сохранилось двенадцать писем Блока – по-видимому, не все, что он писал. Из писем К.М.С. (а их было много) не уцелело ни единого. Большую часть их Блок, кажется, вернул ей (по ее неотступному требованию), а более поздние уничтожил. Вернул также и ее фотографии, – и потому нельзя узнать, какой все же была она в конце девяностых годов. Сохранилось лишь два снимка – один совсем ранний, где ей лет восемнадцать, другой – уже 1915 года: перезрелая дама со следами былой красоты, в громадной шляпе с перьями и вуалью.
   Первые письма Блока к К.М.С. – сплошной поток бессмысленно-жаркого любовного лепета и вычитанных из книг нестерпимых банальностей.
   «Ты для меня – все; наступает ночь, Ты блестишь передо мной во мраке, недосягаемая, а все-таки все мое существо полно тогда блаженством, и вечная буря страсти терзает меня. Не знаю, как побороть ее, вся борьба разбивается об ее волны, которые мчат меня быстро, на крыльях урагана, к свету, радости и счастью…» Или еще того чище: «Если есть на свете что-нибудь святое и великое для меня, то это Ты. Ты одна, одна несравненная яркая роза юга, уста которой исполнены тайны, глаза полны загадочного блеска, как у сфинкса, который мгновенным порывом страсти отнимет всю душу у человека, с которым он не может бороться, который жжет его своими ласками, потом обдает холодом, а разгадать его не может никто…»
   Такова стилистика, и так – многими страницами. Но в самом деле, какого другого стиля можно было требовать от безоглядно влюбившегося гимназиста неполных семнадцати лет! «Одним словом, все это и глупо и молодо, и нужно бросить в печку…», как в одном из писем обмолвился сам гимназист.
   Первое из уцелевших писем было послано из Шахматова 13 июля 1897 года, сразу после возвращения из Наугейма. «Ухожу от всех и думаю о том, как бы поскорее попасть в Петербург, ни на что не обращаю внимания и вспоминаю о тех блаженных минутах, которые я провел с Тобой, мое Божество».
   Новая встреча, однако, произошла значительно позже – скорее всего в феврале, а может быть, и в начале марта следующего года. Не знаем и никогда не узнаем, что происходило между ними в эти восемь месяцев, что помешало им встретиться своевременно. Гадать тут не о чем.
   Внешним образом жизнь юноши вошла в привычную колею. Августовские письма его к матери все чаще, как в детстве, полны мельчайших новостей домашнего и гимназического быта: расписание уроков, подаренный товарищем превосходный финский нож, «очень удобный для роли Ромео», собака Боик, борьба за лучшее место в классе, где при случае можно соснуть, списать и спрятаться… Впрочем, «ходить в гимназию страшно надоело, там нечего делать». Самое важное: «Сегодня я ехал в конке и видел артиста и артистку. Они рассуждали о том, как трудна какая-то партия, и о других интересных вещах».
   Но память о пережитых «блаженных минутах» не отпускала.
   Тут пошли стихи. В последний октябрьский день было написано нечто, навеянное воспоминаниями о расставании в Бад Наугейме:
 
Ночь на землю сошла. Мы с тобою одни.
Тихо плещется озеро, полное сна.
Сквозь деревья блестят городские огни,
В темном небе роскошная светит луна.
В сердце нашем огонь, в душах наших весна.
Где-то скрипка рыдает в ночной тишине…
 
   Робкая вариация в духе и манере Полонского. Однако именно этими стихами Блок открыл рукописное собрание своей лирики, иными словами – считал их своим первым «настоящим» стихотворением.
   «С января уже начались стихи в изрядном количестве. В них – К.М.С., мечты о страстях…» – так записал Блок в дневнике 1918 года, припоминая то, что происходило двадцать лет назад.
 
Страшную жизнь забудем, подруга,
Грудь твою страстно колышет любовь,
О, успокойся в объятиях друга,
Страсть разжигает холодную кровь.
Наши уста в поцелуях сольются,
Буду дышать поцелуем твоим.
Боже, как скоро часы пронесутся,
Боже, какою я страстью томим!
 
   Вскоре наконец они снова увидели друг друга. Второе из дошедших писем Блока, посланное 10 марта 1898 года, начинается с оправдания: «Если бы Ты, дорогая моя, знала, как я стремился все время увидеть Тебя, Ты бы не стала упрекать меня…» И дальше – с обезоруживающей наивностью: «Меня удерживало все время опять-таки чувство благоразумия, которое, Ты знаешь, слишком развито во мне и простирается даже на те случаи, когда оно вовсе некстати: у меня была масса уроков на неделе, а перед праздниками все время приходилось уходить к родственникам».
   Вот как страсть разжигала холодную кровь! Так или иначе, они встречались – и, как можно догадываться, почин в большинстве случаев принадлежал ей. Появилась дуэнья-конфидентка – ее младшая сестра. Через нее передавались письма, и она же деятельно старалась поколебать «чувство благоразумия», владевшее юным любовником.
   Как ни таился Блок, роман его стал известен в семье. На этот раз мать встревожилась не на шутку. Со слов самой К.М.С. известно, что Александра Андреевна приехала к ней и взяла с нее обещание, что она отстранит от себя потерявшего голову юношу.
   Слова своего К.М.С. не сдержала. Встречи продолжались. По вечерам, в назначенный час он поджидал ее с закрытой каретой в условленном месте. Были и хождения под ее окнами (Вторая рота, дом 6), и уединенные прогулки, сырые сумерки, тихие воды и ажурные мостики Елагина острова, были и беглые свидания в маленьких гостиницах. Все было…
   Не случайно в стихах этих лет с темой К.М.С. тесно переплетается тема Петербурга – города, полного тревоги и тайны.
 
Помнишь ли город тревожный,
Синюю дымку вдали?
Этой дорогою ложной
Молча с тобою мы шли…
Наша любовь обманулась,
Или стезя увлекла —
Только во мне шевельнулась
Синяя города мгла.
 
   Он сам писал ей о «душной атмосфере» Петербурга, навеянной ее объятиями.
   Теперь уже не он, а она взывала к благоразумию, ссылалась на супружеский долг, на детей. А он выговаривал ей – сурово и назидательно, как заправский моралист: «Я не понимаю, чего Ты можешь бояться, когда мы с Тобою вдвоем, среди огромного города, где никто и подозревать не может, кто проезжает мимо в закрытой карете… Зачем понапрасну в сомнениях проводить всю жизнь, когда даны Тебе красота и сердце? Если Тебя беспокоит мысль о детях, забудь их хоть на время, и Ты имеешь на это даже полное нравственное право, раз посвятила им всю свою жизнь».
   Судьбу романа, развивавшегося бурно и неровно, с нежностями и упреками, пререканиями и примирениями, предрешило событие, о котором К.М.С., очевидно, до поры до времени не знала: в августе 1898 года на Блока нахлынула новая любовь – огромная, всепоглощающая, и все, что было связано с К.М.С., отступило на задний план, хотя сразу и не исчезло, не растворилось в том, что стало содержанием жизни и судьбой. Упоминая в дневнике 1918 года о последнем объяснении с К.М.С., Блок заметил: «Мыслью я однако продолжал возвращаться к ней, но непрестанно тосковал о Л.Д.М.».
   К первым же стихотворным строкам, вызванным Л.Д.М., Блок сделал в рукописи помету: «Уже двоится («любовь» и «страстная жизнь»)». Среди его юношеских: стихотворений есть одно («Две любви»), которое ясно говорит об овладевшем им раздвоении:
 
Любви и светлой и туманной
Равно изведаны пути.
Они равно душе желанны,
Но как согласье в них найти?
 
 
Несъединимы, несогласны,
Они равны в добре и зле,
Но первый – безмятежно-ясный,
Второй – в смятеньи и во мгле.
 
 
Ты огласи их славой равной,
И равной тайной согласи,
И, раб лукавый, своенравный,
Обоим жертвы приноси!
 
   Тему раздвоения чувства на любовь, возносящую в неизведанные выси духовного подвига, и на страсть, разжигающую юную кровь, легко проследить по многим стихам, обращенным к К.М.С. Причем ни о каких попытках «согласить» единой тайной любовь и страсть речи уже нет. Сделан выбор.
   Уже в ноябре 1898 года появляется «любовница, давно забытая»: «Нет, эта красота меня не привлечет; при взгляде на нее мне вспомнится другая…» Далее мотив этот варьируется на разные лады: «Что, красавица, довольно ты царила, всё цветы срывала на лугу, но души моей не победила, и любить тебя я не могу!»; «Но если б пламень этой встречи был пламень вечный и святой…»; «С тех пор прошли года. Забыты мгновенья страсти…»; «В часы недавнего паденья душа внезапно поняла всю невозможность возвращенья того, чем ты тогда влекла… Увы! притворство невозможно…»; «Прощай. В последний раз жестоко я обманул твои мечты…»; «О, не тебя люблю глубоко, не о тебе – моя тоска!..»; «Ты не обманешь, призрак бледный, давно испытанных страстей…» Появляются и совсем жестокие ноты: «И разве, посмотрев на вянущий цветок, не вспомнится другой, живой и ароматный?..»
   Встречи, однако, продолжались – до конца 1899 года, а переписка – до августа 1901-го. Переписка все больше приобретает характер выяснения отношений. Бесконечно обсуждается вопрос о возвращении ее писем и фотографий. Он посылает свои стихи, посвященные ей, цитирует любимого Фета, но она, оказывается, не любит стихов и не верит им. Весной 1900 года К.М.С. из Южной Франции зовет Блока в Бад Наугейм, – он не может поехать «из-за денег». Она пишет, что не принять деньги от нее – «преступление»; он отвечает, что принять их – «по меньшей мере глубокая безнравственность». Она называет его «изломанным человеком», он откликается вяло и равнодушно. Вместо «Ты» и «дорогая Оксана» появляются «Вы» и «Ксения Михайловна».
   Июльское письмо 1900 года – уже прощальное. Ксения Михайловна, как видно, кляла судьбу за то, что они встретились. Блок отвечает: «Я не могу сжечь все то, чему поклонялся… Но разве то, что я ничего не сжигаю, значит, что я могу думать и чувствовать так же, как думал и чувствовал три года тому назад? В этом только смысле и можно обвинять судьбу, а не за то, что она столкнула нас. Судьба и время неумолимы даже для самых горячих порывов, они оставляют от них в лучшем случае жгучее воспоминание и гнет разлуки».
   До чего же он, в самом деле, изменился за эти три года! До чего же не похоже это письмо на взбалмошные и банальные излияния влюбившегося гимназиста!
   Все кончилось, как и должно было кончиться между совсем юным человеком и женщиной, вступившей в пятый десяток. Последнее письмо Блока «многоуважаемой Ксении Михайловне» (13 августа 1901 года) холодно и почти небрежно. Он просит прощения, что не ответил на три ее письма: «…впрочем, и оправдываться теперь как-то поздно и странно, слишком много воды утекло, слишком много жизни ушло вперед и очень уж многое переменилось и во мне самом и в окружающем… Мне приятно все прошедшее; я благодарю Вас за него так, как Вы и представить себе не можете… Я считаю себя во многом виноватым перед Вами».
   Больше они никогда не встречались и не обменялись ни единым словом.
   Но это еще не конец истории К.М.С.
   В жизни Блока ничто не проходило бесследно. Первая любовь медленно погасла, рассыпавшись искрами, как догоревшая головня. Но след она оставила неизгладимый. Чем дальше уходила она в прошлое, тем больше очищалась от всего наносного, случайного, вызывавшего досаду и раздражение, как бы заново возрождалась в первоначальной ценности и свежести юношеского чувства.
   В июне 1909 года, в очень тяжелую пору своей жизни, Блок снова очутился в Бад Наугейме (в третий раз). Воспоминания овладели им с необоримой силой.
 
Все та же озерная гладь,
Все так же каплет соль с градирен.
Теперь, когда ты стар и мирен,
О чем волнуешься опять?
 
 
Иль первой страсти юный гений
Еще с душой не разлучен,
И ты навеки обручен
Той давней, незабвенной тени?..
 
   Так был написан цикл «Через двенадцать лет» – одна из драгоценностей любовной лирики Блока. Он снова, как наяву, услышал гортанные звуки голоса своей давней подруги, почувствовал ее торопливые и жадные поцелуи.
   Вскоре до него дошел ложный слух о смерти К.М.С., («Однако, кто же умер? Умерла старуха. Что же осталось? Понемногу он погружается в синеву воспоминаний»), – этим объясняется финал цикла:
 
Жизнь давно сожжена и рассказана,
Только первая снится любовь,
Как бесценный ларец перевязана
Накрест лентою алой, как кровь.
 
 
И когда в тишине моей горницы
Под лампадой томлюсь от обид,
Синий призрак умершей любовницы
Над кадилом мечтаний сквозит.
 
   Прошло еще немного времени – и синий призрак снова склонился над одинокой постелью поэта.
 
Унесенная белой метелью
В глубину, в бездыханность мою,
Вот я вновь над твоею постелью
Наклонилась, дышу, узнаю…
Я сквозь ночи, сквозь долгие ночи,
Я сквозь темные ночи – в венце,
Вот они – еще синие очи
На моем постаревшем лице!
В твоем голосе – возгласы моря,
На лице твоем – жала огня,
Но читаю в испуганном взоре,
Что ты помнишь и любишь меня.
 
   … Остается сказать о судьбе К. М. С.
   Она была печальной. Тяжело и подолгу болели дети. Из-за них Ксения Михайловна годами кочевала по заграничным курортам. В отношениях со стариком мужем нарастала отчужденность. Только в 1908 году вся семья обосновалась в Петербурге. Ксения Михайловна жила, можно сказать, рядом с Блоком, ни разу с ним не столкнувшись и ничего не зная о его литературной славе. Вращалась она совсем в другой среде, а поэзией, как мы уже знаем, не интересовалась. В 1916 году тайный советник Садовский по совершенно расстроенному здоровью вышел в отставку. Материальное положение семьи сильно пошатнулось. Взрослые дети разлетелись в разные стороны. Похоронив мужа (в 1919 году), Ксения Михайловна, еле живая от голода, с великим трудом дотащилась до Киева, где жила замужняя старшая дочь, потом перебралась к сыну в Одессу. По пути нищенствовала, собирала на поле колосья пшеницы, чтобы как-то утолить голод. В Одессу она приехала с явными признаками тяжелого душевного заболевания и попала в больницу.
   Врач, пользовавший Ксению Михайловну, любил поэзию и почитал Александра Блока. Он обратил внимание на полное совпадение имени, отчества и фамилии своей пациентки с блоковской К.М.С. (к тому времени эти инициалы уже были раскрыты в литературе о Блоке). Выяснилось, что старая, неизлечимо больная, нищая, раздавленная жизнью женщина и воспетая поэтом красавица – одно лицо. О посвященных ей бессмертных стихах она услыхала впервые. Когда стихи ей прочитали, она прослезилась.
   В 1925 году Садовская умерла. На одесском кладбище прибавился грубый каменный крест.
   И тут произошло самое удивительное в этой далеко не обычной истории. Оказывается, потеряв решительно все, старуха сберегла единственное – пачку писем, полученных более четверти века тому назад от некоего влюбленного в нее гимназиста и студента. Тоненькая пачка была накрест перевязана алой лентой…
   Выходит, что и для нее не бесследно прошла случайная встреча на скучном немецком курорте, – может быть, единственно важная в ее жизни. Значит, и у нее был свой синий призрак!

МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК

1

   Любовная история с К. М. С. была для Блока первым «жизненным опытом», первым дуновением живой, настоящей жизни, поколебавшим слишком сгущенную, почти застойную атмосферу семейной крепости, где все чужое ставили в обязательные кавычки.
 
Мой друг, я чувствую давно,
Что скоро жизнь меня коснется…
 
   Это было сказано весной 1898 года. И тогда же он писал К.М.С: «Знай, что мне прежде всего нужна жизнь… потому я и стремлюсь к Тебе и беру от Тебя все источники жизни, света и тепла».
   Бекетовское, казавшееся таким цельным и гармоничным, уходило не только из русского быта, но и из жизни самого Блока.
   Да и было ли оно, бекетовское, в самом деле цельным и гармоничным?
   Теперь самое время внести дополнительные штрихи в сложившееся представление о семье поэта, – представление, отчасти закрепленное им самим, а более всего – первым его биографом, тетушкой Марией Андреевной.
   Обе ее книги о Блоке содержат множество драгоценных подробностей семейного быта. Но уже в двадцатые годы, когда книги появились, было отмечено, что это не биография поэта, а благостно-умиленное житие обоготворенного племянника. Мятежный и трагический Блок в иконописном изображении любящей тетушки получился настолько добродетельным и благополучным, что для людей, читавших его, оставалось загадочным, как же мог написать он свои сочинения, от которых веет таким презрением к благополучию.
   Неблагополучно было и в бекетовской семье. Оказывается, даже старики, некогда жившие душа в душу, под конец не всегда ладили между собой, а младшее поколение раздирали жестокие распри, – только они тщательно скрывались от посторонних. Многолетний дневник Марии Андреевны, обстоятельно, с мелочными подробностями повествующий о взаимных болях и обидах трех сестер (старшая рано умерла), представляет собою самый разительный контраст ее житийно-иконописным книгам.
   Блок заметил в автобиографии, что со смертью бабушки, Елизаветы Григорьевны, из семьи невозвратно ушло душевное здоровье. И в самом деле, ни о каком душевном здоровье младших Бекетовых говорить не приходится. Жена поэта, Любовь Дмитриевна, сводившая с Бекетовыми свои счеты, утверждала, что все они «были не вполне нормальны». Она, конечно, была лицом пристрастным, и сказано это было в раздражении (как раз после прочтения дневников Марии Андреевны), слишком резко, но небезосновательно.
   Мать Блока, Александра Андреевна, была человеком более чем нервозным, с приступами тяжелой меланхолии и манией самоубийства (трижды покушалась на свою жизнь), – с 1896 года с нею случались припадки эпилептического характера. Мария Андреевна побывала в психиатрической лечебнице – и, кажется, не один раз. Так что не только с отцовской, но и с материнской стороны у Блока была, бесспорно, дурная наследственность.
   Да и условия воспитания в лоне семейного матриархата, без присутствия и воздействия мужского начала, сказались далеко не лучшим образом. «Он был заботой женщин нежной от грубой жизни огражден…» Слишком уж с ним носились, во всем ему потакали, умилялись его затянувшейся инфантильностью.
   Сама жажда жизни, которую он почувствовал, слишком долго выражалась не в поступках, а лишь в интенсивных душевных переживаниях. В результате он вступил в самостоятельную жизнь плохо к ней подготовленным, в значительной мере беззащитным перед нею. Ему нужно было собрать все силы, чтобы обрести волю.
   Блок нежно и преданно любил и почитал свою семью, ценил ее уклад, полагая, что настоящее детство и настоящая мать «создают фон для будущей жизни в миру». Сам он тоже впал в идеализацию, слишком идиллически изобразив Бекетовых в автобиографии и в первой главе «Возмездия».
   Но вместе с тем в нем довольно рано проявилась и сила противостояния семейному началу. В планах того же «Возмездия» встречаются многозначительные намеки: «Семья, идущая как бы на убыль…», «Семья начинает тяготить. И вот – его уже томит новое…», «У моего героя не было событий в жизни… С детства он молчал, и все сильнее в нем накоплялось волнение беспокойное и неопределенное…»
   Уже в отрочестве, годам к пятнадцати, Блок стал ощущать тесноту и духоту семейного быта. И именно в это время он особенно сильно почувствовал духовную связь с матерью, которой – одной из всей семьи – «свойственны были постоянный мятеж и беспокойство о новом». Лишь у нее находили понимание и поддержку его первые, еще безотчетные порывы и стремления.
   В юные годы Блока мать оказывала на него влияние громадное, ни с каким иным не сравнимое. Раньше всех она поверила в его талант, в его призвание. Ей одной он читал свои стихи, доверял сердечные тайны. «Это совсем необыкновенно» – так он сам охарактеризовал свои отношения с матерью.
   Потом между ними встала другая женщина, его жена. Всю жизнь он разрывался между этими двумя самыми дорогими ему людьми, ненавидевшими друг друга. Но продолжал твердить: «Мы с мамой – почти одно и то же…», «Моя мать – это моя совесть…» Он всегда, до самого конца, чутко прислушивался к ее замечаниям и советам, хотя нередко и тяготился ее обременительной опекой.
   «Мамина любовь ко мне беспокойна», – сказал Блок уже взрослым человеком. Александру Андреевну, при ее болезненной способности все видеть в черном цвете и все преувеличивать, действительно сжигала безумная тревога за сына. Он и в сорок лет оставался для нее «ребенком» и «деткой», – впрочем, она знала, что для Блока такой тон был нетерпим, и она пользовалась этими словечками только в разговорах и переписке с сестрой.