Естественно, мне захотелось узнать об этих особых случаях, но я сдержал себя. К Щели было предложено привыкать.
   А Арсений Линикк поднялся, прихватил пустые кружки. Сказал:
   – Давайте ваши деньги. К выпивке что пожелаете? Бутерброды? С ветчиной? Или с икрой? А может, что из горячего?
   – Из горячего! - оживился я. - Непременно из горячего!
   – Что именно?
   – Солянку! - чуть ли не вскричал я. Но тут же и осадил себя: - Если она, конечно, у них есть…
   – Отчего же ей и не быть? - пожал плечами Линикк.
   Новое его хождение в туманы вышло более длительным. Зато и добытое Линикком на одном подносе не уместилось. Две тарелки солянки, селедка при исходившем паром картофеле, с зеленью естественно, бутерброды с рыбой кетой, украшенной дольками лимона, водка в граненых стаканах и кружки пива, как полагалось, запотевшие, и, хотелось верить, долитые после отстоя пены.
   – Хватило? - спросил я.
   – И сдачу принес.
   – Солянка-то какая! - восхитился я. - Даже с каперсами! Вот бы порадовался пружинных дел мастер Прокопьев, коли бы попал сюда вместе с нами!
   – Еще попадет, - пообещал Линикк.
   «Скорее всего попадет сюда и не Прокопьев вовсе, а маэстро Мельников со своей подругой и послушницей Жанной д'Арк, и случится это сейчас же!»
   Соображение это меня никак не обрадовало.
   – Нет, - сказал Линикк, - к компании нашей сегодня никто не прибудет.
   – Оно и к лучшему, - сказал я. - Суеты выйдет меньше. И к размышлениям условия возникнут.
   – Конечно, тут есть и другие гости…
   – Где же они?
   – Наш столик не единственный. Здесь, как вы помните, семь столиков. Но сегодня все посетители - сами по себе. В общения не вступают…
   Подносы Линикк унес, надо полагать, на мойку. И следующие полчаса (я взглядывал на часы, они ходили) мы с ним благоудовольствия получали молча. Слова произносили, лишь когда чокались. То, что я не размещен внутри нечаянного сновидения, я убедился сразу, доставив ко рту от тарелки с солянкой первую ложку. В сновидениях, в особенности утренних, полудремотных, не знаю как кому, а мне никогда ничего не доставалось. Вот тебе уже и кружку пива или стакан апельсинового сока налили, вот ты уже и руку протянул за кружкой или за стаканом, а тотчас что-то случается, то ли буфетчика отзывают, то ли происходит нелепая потасовка в очереди и тебя отталкивают от прилавка, или хуже всего: лезешь за деньгами в карман, а ты их дома забыл, и слышишь: «В долг мы не даем!…» Ну и прочее в том же роде. Сейчас же солянку у меня никто не отбирал, и сам я случайно тарелку на пол не опрокидывал.
   – Прекрасно! Прекрасно! Хоть добавки проси!
   – Нет, - сказал Линикк, как мне показалось, излишне строго и будто бы пальцем погрозил нашалившему. - Нет, никаких добавок горячего. Впрочем, напитки можем заказать и еще.
   Пристыженный, я замолчал. Прислушивался. Да, за столиками, мне невидимыми, говорили, скорее всего вполголоса, слов я различить не мог, но звуки слышал. И будто бы голоса были знакомые. Кто-то явно сидел и невдалеке, от нас метрах в двух, но я их лишь чувствовал, видел же я только вторую свечу, нашей свече словно бы подмаргивающую. Никакие антресоли над нами не висели, высота помещения оставалась прежней, допродажной. Ничто не давило, как в солдатской столовой, слово «Щель» не слишком и подходило к месту нашего с Линикком отдохновения. Некую свободу я ощущал здесь. Несомненную свободу! Впрочем, от чего?
   – И картошка вышла отменная! - опять не выдержал я. - Даже не остывает!
   – Людмила Васильевна принесла, - сказал Линикк. - Специально дома готовила. Тут разогрели.
   А я вспомнил, что раньше среди закусок в меню сельди с отварным картофелем здесь не водилось. Это меня озадачило… То есть, понятно, ничто не должно было озадачивать в Щели. Все здесь следовало принимать как новую данность. Туман, будем считать, не берлинский и не дрезденский, а свой, московский, камергерский, хотя бы в метре от нас перестал быть плотным и недвижным, клочья его словно бы завели тихий, вежливый танец, в них случались промоины, и я увидел у буфетной стойки женщин, похожих на кассиршу Людмилу Васильевну, буфетчицу Дашу, уборщицу Фаину, но не надолго, они исчезли, но смех еще слышался, слышалось и бормотание Фаины, вечно ведущей разговоры с собой. В других же промоинах возникали лики людей, в мои дни закусочную не посещавших, корифеев МХАТа в частности. Уж голоса-то их я помнил и без «Закуски». А это кто прошел худой, длинношеий, и будто музыка знакомая зазвучала. Уж не Сергей ли Сергеевич Прокофьев? Но имел когда-нибудь Сергей Сергеевич нужду в солянках, пельменях и пиве? Не знаю… А вот на мгновения прояснился для меня человек в костюме пушкинских времен и тут же пропал. Неужто Владимир Федорович Одоевский, князь, русский Гофман? Ведь проживал некогда в Камергерском… Я принялся отгонять от себя необязательные, дурманные мысли… Но тотчас привидевшаяся мне девица с ногами от клюва фламинго явно напомнила об убиенной Олёне Павлыш. И совершенно обеспокоил меня принявшийся подпрыгивать за второй свечой прохвост в скрюченных туфлях королевского шута, тот самый, что на моих глазах спаивал здесь Андрюшу Соломатина и плутовским образом заставлял его подписывать какие-то бумаги. Пламя свечи сейчас же нервно вздрогнуло вблизи прохвоста. Нет, все, надо уходить, подумал я.
   – Все было замечательно, - сказал я. - Но хорошего помаленьку…
   – Да, вы, пожалуй, правы, - согласился Линикк. - Для начала хватит.
   – Вы полагаете - для начала?
   – Полагаю, - кивнул Линикк.
   Мы вышли в Камергерский. Ветер гнал над нами расщипанные им облака.

34

   Соломатин проснулся обеспокоенный.
   Даже и не беспокойство его разбудило. А ощущение того, что ему необходимо предпринять нечто. И не откладывая. И не где-нибудь, а в собственной же квартире. Но что именно следовало предпринять, он не знал.
   Вполне возможно, что-то во сне привиделось ему и потребовало пробудиться и действовать. Но что, он не помнил. И плохо, что не помнил. Привидеться могла какая-нибудь глупейшая вещь, из-за которой и не стоило просыпаться. Соломатин побрел к туалету, матеря и себя, и дурацкое пожелание неотловленного сновидения.
   «А вот что… - соображал Соломатин. - Вот что… Не приняться ли мне сейчас же за раскопки?… За розыски презента Павла Степановича Каморзина, шкатулки, что ли, из Кисловского переулка, из подвалов дворника Макса…»
   «Глупость, глупость! - возразил себе Соломатин. - Брался ведь уже три раза или сколько там… И не находил. И если уж вещица в доме, то найдется случайно, когда в ней не будет никакой нужды…»
   И сразу же Соломатин вспомнил, что ложась вчера почивать, постановил полить утром кактус. Американо-мексиканский справочник «Поливание кактуса» он так пока и не получил, но от кого-то услышал, что поливать кактус чаще чем раз в неделю вредно, противоречит натуре растения, к жидкости относящегося с пустынным высокомерием. Этот кто-то, или скорее всего эта кто-то по словесному портрету, полученному от Соломатина, определила, что он, видимо, приобрел кактус Эдельфию. С Эдельфиями же следовало вести себя осторожно. Эдельфии могут полюбить хозяина, а могут, обидевшись на него, и заняться мщениями. Тут же прозвучали страшные предупредительные истории. Некий холостяк завел вдруг постоянную подругу, и этой несчастной красавице кактус Эдельфия в приступе ревности выколол глаз. Доставалось также подселенным в квартире животным, чаще всего собакам или котам. А некоторые кактусы из вредности выделяли алкогольные флюиды, от чего даже и непьющие, но неприятные кактусу гости хозяев пьянели до безобразия, блевали и мочились в коридоре.
   К разговорам этим Соломатин серьезно относиться не мог, его кактус вел себя деликатно, текильных или коньячных паров не испускал и не выводил на оконном стекле матерных слов. Но недели три Соломатин его не поливал. Не по совету знакомой, а по беспечной забывчивости. Вчера же в Думе, что было отражено в средствах массовой информации, заговорили о кактусах. Дума, одолевшая пиво и получившая в народе наименование Пивной или Думы Пивного созыва, принялась воевать и с кактусами. Были объявлены вне закона или, вернее, вписаны в закон кактусы-наркопроизводители, и их ждала горькая судьба. После ночного сюжета о криминальных растениях Соломатин и решил полить кактус.
   Уже из дверного проема в гостиную Соломатин увидел, что его кактус разросся. Но когда Соломатин с некоей опаской подошел к подоконнику, он понял, что его соображение вышло неточным. Разросся-то разросся, но это был уже и другой кактус. Тот, по дурости купленный, торчал в горшке шишка шишкой и никаких безобразий или украшений на теле не имел. Нынешний же стоял, растопыривши лапы, по две с каждого бока, лапы эти были утыканы иглами, похожими на мелкие гвозди, остриями, понятно, вверх. Угрожающе-свирепым встретил Соломатина кактус Эдельфия.
   «Что он? Что с ним? - соображал Соломатин. - Из-за чего он…» Конечно, могли вызвать досады растения оскорбительные для всего его семейства двудольных суждения депутатов Государственной думы, вот он и расфуфырился. Но вдруг кактус обиделся и на хозяина (или на сожителя по квартире), влага и внимание все же были ему нужны? Или в его ночном действе был знак? Мол, пора, Соломатин, пора. Приобретен кактус был по дурости после очередного посещения офиса «Аргентум хабар» в Столешниковом переулке. Стало быть, лапы с иголками-гвоздями и могли указывать в сторону Столешникова. А там, в Столешниковом, манящими для Соломатина персонажами были племянница Павла Степановича Каморзина Елизавета и мошенник Ардальон.
   «А не открыть ли мне сейчас форточку и не выбросить ли горшок с колючками?» - подумал Соломатин.
   Впрочем, бочку уже выбрасывали в Брюсовом переулке.
   Смешным проявить себя Соломатин не пожелал.
   Рука Соломатина опять с опаской все же поднесла кружку с водой к горшку и произвела поливание кактуса. При этом рука ни с того ни с сего дернулась, и колючка, будто бы выскочив из растопыренной лапы растения, вцепилась в мизинец Соломатина.
   – Сволочь какая! - взревел Соломатин. - Я, что ли, заседаю в Думе!
   Сейчас же его посетило пустяшно-отвлекающее соображение - кактус его, видимо, был не в меру эгоцентричен, коли его раздосадовало мелкое развлечение Думы. Дума нынче и не слишком увлекалась кактусами. Государственная дама из саратовских черноземов с твердыми пшеницами заявила в микрофон, что главные победы думских сидельцев («вкалывали, как папы-карлы») связаны все же именно с убережением народа от пивных соблазнов.
   Но если он сам-то, Соломатин, взревел из-за укола в мизинец эгоцентриста Эдельфии, то на какие подвиги могла быть способна сейчас его натура?
   На прежнее нытье. И более ни на что.
   И нечего было уповать на совместные действия с Ардальоном и на встречи с племянницей Каморзина.
   Только свой путь, никем другим не протоптанный.
   Свой боевой клич. И ничей другой.
   Впрочем, был уже случай, когда прозвучал его боевой клич. Другое дело, его никто не услышал. Но его и никто не должен был услышать. Клич прозвучал внутри Соломатина. Он призывал к решениям. Но он не призывал к крови. Крови не было на Соломатине. Так он полагал. Тем более крови Олёны Павлыш, великолепной и взбалмошной.
   Он думать запретил себе об этой заблудшей душе, об этой дурехе прекрасной, но чего стоило ему запрещение! Не мог он не думать о ней и не мог ее забыть. Ну ладно, ее душа, она отлетела и мается теперь где-то или нежно покачивается в шелковых гамаках в пределах недостижимых. И тела ее уже нет. А вот о теле-то ее и не мог забыть Соломатин. Но не способен он был стать погубителем дивно сотворенного природой тела, хотя бы и из эстетических соображений. Не способен! Не было на нем ее крови, не было!
   С этим его внутренним убеждением, похоже, тихо не соглашался следователь Игнатьев. Не то чтобы не соглашался, а, видимо, допускал и иное положение вещей. Или иное развитие событий, в каких сам Соломатин признавал себя лишь косвенным и уголовно-невинным персонажем. То есть в тех событиях он был сбоку припека и ни малейшего урона ни государству, ни действующим лицам событий не принес. Впрочем, о тех событиях Игнатьев как будто бы и не расспрашивал. Его интересовала лишь Олёна Павлыш. Разговоры с Игнатьевым велись дважды. «Это что - допросы?» - угрюмо поинтересовался Соломатин. «Нет, отчего же, - был ответ. - Беседы. Или даже собеседования. Мы вот и протоколы не ведем…» Соломатин утверждал, что видел Павлыш не позже, чем за месяц до ее убийства и то мельком. Дел с ней не имел. О гибели ее узнал за столом закусочной в Камергерском. Игнатьев с ним не спорил, розыскные сведения слова Соломатина подтверждали. Однако вопросы Игнатьева иногда невзначай как бы соскакивали в иные смыслы, и Соломатину становилось ясно, что гибель Павлыш для Игнатьева - поздний отросток (возможно, и дичок или отводок от давнего ствола с корнями) совсем других происшествий. Эти вопросы-отскоки раздражали Соломатина. «Да что вы сердитесь-то, Андрей Антонович?» - пытался улыбаться Игнатьев. «Я по натуре угрюм и нелюбезен, - заявил Соломатин. - Я готов быть полезен вам. Но как? Понять не могу».
   – Как не можете понять, куда отлетела есенинская бочка? - услышал он вдруг.
   – При чем тут есенинская бочка! - чуть ли не вскипел тогда Соломатин. - При чем тут бочка!
   – Не волнуйтесь вы эдак! - последовало успокоительное заверение. - Обнаружится где-нибудь ваша кособокая бочка!
   – Какая она моя! - возмутился Соломатин. - И какое отношение бочка имеет к случаю с Павлыш! Вы издеваетесь надо мной?
   – Я не издеваюсь, - тихо произнес Игнатьев. - Да и что значили бы для вас мои издевки? Существенны для человека лишь издевки судьбы. А про бочку - это я ради красного словца… Пропажи не безнадежны. Пропавшее часто обнаруживается. Даже то, что пропало из памяти и стало утаенным…
   – Из моей памяти? - резко спросил Соломатин.
   – Я этого не сказал, - встал Игнатьев…
   И теперь вот после поливания кактуса явились Соломатину пафосные мысли о боевом кличе. Экий отважный попрыгун! «Действуй, если созрел! - осадил себя Соломатин. - А сопли не разводи! И пафос умерь!»
   Совсем не лишними оказались сейчас возникшие у него соображения о пролитиях крови и беседах со следователем Игнатьевым.
   Совсем не лишними.

35

   И тут как раз исчез дом номер три по Камергерскому переулку.
   Сообщили об этом то ли в «Дорожном патруле», то ли в «Местном времени» Второго канала, сообщили коротко, без достойных и тем более занимательных подробностей. Исчез себе и исчез.
   Как это следовало понимать? В довоенном сочинении Агнии Барто «Дом переехал» здание тоже пропадало. С утра оно стояло на Тверской, а к вечеру - нате вам! - исчезло. Позже выяснилось, что оно и не исчезало. Умными способами предвоенных пятилеток, не выдворив на тротуары жильцов с паспортами и скарбом, его передвинули куда следует. А дом был не маленький, в четыре или в пять этажей, стилизованный под терем, весь в цветных изразцах. Расширяли парадную улицу государства, освобождали места для зданий державного соответствия. Переехавшее строение и теперь стоит во дворе, на северных задах Камергерского переулка.
   Нынче же было заявлено категорично. Исчез. Не переехал, а исчез. Но как исчез? Или пропал? Сам, что ли, ушел куда-то? Не объявив родственникам причин и пути следования? Или его продали коллекционеру, и он стоит сейчас павильоном, скажем, в холодном, продуваемом ветрами лондонском дворе бедолаги Березовского? Впрочем, и в Шанхае разводят теперь версальские дворцы.
   Этими своими вздорными соображениями я отвлекал себя. Не знакомая ли мне серая громадина с досками Собинова и Кассиля, в коей комфортно процветала наша закусочная, пропала? Понимал, что дурью маюсь. Знал прекрасно, что дом номер три - тот самый, чей правый подъезд нервно украшала «Волна» Анны Голубкиной. Но не мог этакий дом исчезнуть, не мог! Впрочем, в какое время мы живем, напомнил я себе.
   В новостных программах о доме номер три я ничего более не услышал. И успокоился. Наверняка, кто-то втиснул в авторский текст несуразицу. И забыл о ней. Или пошутил на спор, имея в виду ящик пива. Шутники и в смутные времена не переводятся. Мне бы сидеть за рабочим столом и свои тексты выводить ручкой, а я нажимал на кнопки пульта, перепрыгивая с канала на канал. Узнал о том, что тридцатидвухлетняя посетительница Москвы из шахтерского городка Новоград-Волынского в «Макдональдсе» на Пушкинской сломала зуб об овощной салат, обвинила администрацию в черствости обслуживания, подала в суд и потребовала двенадцать с половиной тысяч долларов в возмещение духовно-романтического ущерба (с детства мечтала о «Макдональдсе»). Предъявили блондинку с ущербом и сломанный зуб. Узнал я и о новой форме услуг в Китае. Там завели ферму свиней с мытыми шкурами. Вызвали художника из Бельгии, и тот на мытый материал стал наносить наколки. Сначала черно-белые, класса «не забуду мать родную» (на английском, иероглифы не имели сбыта) и с эротическими банальностями. Потом пошло настоящее искусство. И цветное. На спинах и боковых полотнах возникали мадонны, любительницы абсента, подсолнухи от Ван Гога и портреты из галереи Шилова. Доход же ферме приносило вот что. Любой ценитель мог заказать бельгийцу выколоть, где соответствовало, портрет возлюбленной. Правда, практика бизнеса показала, что самыми ценными стали заказы на изображения неверных жен и зазнавшихся любовниц. Шкуры с картинами бельгийца улетали во множество стран. Некоторые же гурманы предпочитали шкурам сырокопченые окорока с видами милых, но досадивших им дам на съедобных местах.
   Такую вот информационную дребедень я выслушивал часа два. И не слова не прозвучало о доме номер три по Камергерскому переулку.
   «Успокойся! - говорил я себе. - Успокойся!» И не мог успокоиться. Паскудное предчувствие с крысиными усиками егозило где-то рядом. Слишком многое в моей жизни было связано с домом номер три.
   Уже у Телеграфа я в который раз понял, что я остолоп, а возможно, стал и тугоухим. Если бы случилось нечто диковинное, на том берегу Тверской должен был бы толпиться обескураженный народ, не исключались бы оцепление и пожарные автомобили. Нет, тихий Чехов томился в одиночестве, скорее всего в размышлениях о двадцати трех премьерах «Вишневого сада», а за ним в глубине Камергерского я увидел лишь двух-трех прохожих.
   Мне по известной причине был противен теперь Камергерский переулок. Но коли уж я себя сюда погнал, почему мне было не прогуляться хотя бы и по Камергерскому? Тем более что дождь не капал и ветер не гремел рекламными растяжками. Одолев подземный переход, я поклонился Антону Павловичу, прошагал метров десять и встал.
   Дома номер три по Камергерскому переулку не было.
   Еще вчера он стоял. А сегодня здесь ничего не стояло.
   «Мираж, что ли? - гадал я. - Видение какое?»
   Но мираж или видение позволили бы явиться взору, пусть и внутреннему, какому-либо объему в самых разнообразных, чаще всего привлекательных формах. Никаких объемов передо мной не было. Я наблюдал пустоту.
   Не было на месте дома номер три и дыры. От серой боковой стены дома номер пять (увы, без закусочной) и до служебного входа в театр с кордегардией, где размещались лавка колониальных чаев и кассы, находилась теперь гладкая площадка, похоже, чисто выметенная. Но если тротуары и мостовая Камергерского были юбилейно вымощены декоративной брусчаткой, то пустоту будто наспех покрыли простеньким асфальтом.
   Я опустился на скамью с подлокотниками в стиле модерн. В метре от меня отдыхал благополучный на вид господин, с сумкой, правда, потрошителя мусорных баков.
   – Вы ко мне? - открыл он глаза.
   – Если позволите, - сказал я. - Вы давно здесь… занимаетесь созерцанием?
   Вопрос я задал зряшный и на всякий случай. По житейскому опыту знал: муниципальные машины с грохотом опустошают здешние мусорные баки, особенно богатые, на задах молочного магазина, сразу после шести. А сумка моего собеседника убеждала в утренних удачах его охоты. Да и пакет рядом с ней стоял с отменной добычей.
   – Я круглосуточный, - заявил господин.
   – И местность эту вы знаете?
   – Имею представление…
   – И давно здесь не стоит… этот?…
   – Кто?
   – Дом.
   – Который с птицей, что ли? С утра. С полседьмого. Я протер глаза, а его нет. А только что был.
   – И что вы сделали?
   – А что мне надо было делать? Шойге, что ли, звонить? Океанская волна, мол, накатила. Или в милицию? Это те, которые по утрам выгуливают собак, пусть звонят в милицию. А мне-то что? Ну стоял. А теперь не стоит. Странный вы человек, ей-богу…
   Последние слова собеседник произносил с растяжением гласных и зевотой, я перестал его интересовать, веки его снова склеились. Правда, перед тем он сумел как бы выдохнуть:
   – Бочка… Упала бочка…
   – Какая бочка? Какая бочка? - не выдержал я и принялся тормошить соседа. - Откуда упала?
   – Отстань со своей бочкой… - вышептал сосед, оттолкнул меня, так и не открыв глаз, прихватил сумку с пакетом, перенес их от меня (от греха?) подальше и уперся в мой бок рифлеными подошвами кроссовок.
   «Может, и меня он видел во сне? - задумался я. - И театр, и бочку… А не нахожусь ли и я внутри сновидения?» Не во сне ли я смотрел телевизор, не во сне ли и теперь я стою на брусчатке Камергерского? Впрочем был годами проверенный и точный, как удар левой ноги футболиста Карвалью, способ одолеть сомнения или утвердить их. Совсем недавно я вспоминал о том, что ни в каких снах, пусть и самых сюжетно-упоительных и даже навеянных обещаниями скорого гонорара, мне не удавалось ни выпить, ни съесть чего-либо. И голоден был, и жаждал. Но не получалось.
   По случаю осени, хотя пока и теплой, многие выносные столики с цветными зонтами были убраны с тротуаров и мостовой переулка. Возле бывшей «Закуски» они еще стояли, но тамошние угощения нарушили бы чистоту опыта. (Вспомнил о Щели). Я присел за столик у ресторана «Яранга». По поводу команды «Челси» и моржовых достоинств острить я не стал, а заказал лишь кружку пива и бутерброд с красной рыбой. Пиво и бутерброд предоставили быстро. Будем считать, из Анадыря или из поселка Уэлен. Сейчас же предоставленное было выпито и съедено. Какие уж тут сны! Полторы сотни были отданы официантке болезненно реальные. Я не спал! Не спал я! И тратил деньги неизвестно зачем.
   От «Яранги» опустевшее или выбритое в Москве место не просматривалось, судьбы театров официантку Иветту не волновали, никаких сведений об исчезновении дома номер три я от нее не добыл. «А что, его снесли, что ли?» - удивились синие ресницы.
   Я вернулся к Антону Павловичу. Прохожие, поспешавшие Камергерским на Тверскую, от моих вопросов о театре с птицей шарахались как от подвохов и искушений, принимая меня либо за цыганку с социальными услугами, либо за ростовского лохотронщика, либо за ловца душ из секты Афанасия Минусинского.
   «Ба! Но здесь нет Мельникова! - сообразил, наконец, я. - Мельникова-то нет!»
   Если бы случилось нечто существенное в жизни Москвы и уж тем более России, здесь непременно должен был бы присутствовать Александр Михайлович Мельников. И не один, а со съемочной группой. И уж, конечно, уместными были бы взволнованные разъяснения очевидца водилы-бомбилы Васька Фонарева. Но увы, и Васек не посчитал нужным явиться к месту пропажи. Стало быть, ничего существенного не случилось.
   Следовало возвращаться домой.
   А мимо меня проходил озабоченный заведующий звукоцехом театра Олег Разносов (опять же знакомый мне по закусочной).
   – Олег! - окликнул я его. - Как же это? Что же это?
   – Что это? - остановился звукоинженер.
   – Вот это. Стояло. А теперь не стоит. И ведь был репертуар…
   – А-а-а, это-то… - звукоинженер махнул рукой, поморщился, давая понять, что «это-то» - сущая пустяковина, визуальный обман. - Уткин у меня запил… Беда…
   И звукоинженер в печали пошагал к Кузнецкому Мосту. Уткин служил у него ассистентом.
   Дома я смог усидеть до половины седьмого. Утром на тумбе вблизи Антона Павловича я разглядел афишу вечернего спектакля. И слов об отмене спектакля не было.
   Без пятнадцати семь народ в Камергерском гудел. И народ этот явно состоял из зрителей. Из таких, кто уже заплатил и кого обязаны были развлечь со сцены и удовлетворить в буфетах. Парадные двери впускали в зал главный, а те, что под «Волной» Голубкиной, в зал малый. На секунду, при подходе к театру мне приблажнилось, что восстал в переулке, вернулся из отбытия в никуда лишь шехтелевский фасад, а за ним - пустота. Но блажь я отогнал. Люди входившие в театр, и джентльмены, и дамы, были из ушлых, из тех, что не допустят ущербов в своих коммерциях, а здесь, уж точно, не позволят обморочить себя какими-либо видеообманами и не шагнут - за свои же деньги - в пустоту.
   И Сашеньку Мельникова снова не притянуло сюда объявленное утром событие.
   Да и зевак, обыкновенных, московских, здесь не наблюдалось.
   Удрученный неопределенностью смыслов и собственных недоумений, я Тверской поднялся к магазину «Москва». Поправил состояние организма созерцанием обложек женских любовных романов. Тонны и километры страданий героинь при восхождениях к туфелькам и шиншиловым накидкам Золушек устыдили меня. Сравнимы ли были их страдания с легкостью моих недоумений по поводу дома номер три?
   Я вернулся в Камергерский.
   Ни самого здания, ни шехтелевского фасада я не обнаружил.
   Но ведь в двери входили люди с билетами. И где же они теперь? И как и откуда они будут выходить через два часа? То есть, будут ли вообще выходить?