Печали Елизаветы сразу прошли, и она заговорила быстро, даже радостно. Вовсе не так плачутся в жилетку, а Соломатин, помимо всего прочего, предполагал, что его пригласили именно выслушивать досады. Лиза сидела рядом с ним болтушкой, довольной молчанием или поддакиванием собеседника, коему можно было вывалить свои простодушные соображения и радости.
   Нельзя было посчитать, что в Лизиной жизни ничего не изменилось. Изменилось. Папик подобрел и дал ей свободы. То есть свободы у нее и прежде были, но их ограничивало пожелание Папика свободы эти ни с кем не делить. Или, возможно, она проходила испытательный срок. Теперь срок, видимо, закончился, а Папик уверился в ее добродетелях и чувстве такта. Имя Папика Елизавета не называла, сообщила только, что ему за пятьдесят или в районе пятидесяти. Он усталый, много добывает и приращивает, финансист, светские тусовки ему гнусны, по необходимости выбирается лишь на корпоративные посиделки, там он обязан быть под руку с женой, Софьей Ивановной, оперной певицей, мощной бабой, контральто, пела Азучену и Амнерис (из-за чего Папик иногда называет ее, Елизавету, «моей Аидой»). Папик - добрый, но чувствительный, Елизаветины шалости его бы осердили. И она шалости не допускала. Да и с кем бы она могла их допустить? (Пауза. И лукавый взгляд на Соломатина.) С ней, Елизаветой, Папик проводил время раз в неделю. А иногда и реже. Порой он и вообще должен на месяцы отправляться в деловые поездки. В плейбои и в спортсмены он уже не годился, тело ее было для Папика живительным и бодрящим, мол, он снова осознавал, что он мужчина. «Я для тебя, как целебные грязи!» - сострила как-то Елизавета, вызвав неодобрение Папика.
   И вот теперь посчитал Папик, что хватит ей жить затворницей, эдак она увянет, да еще и возненавидит его, а гербарий с колючками ему не нужен. А потому пришла пора ей обзаводиться кавалером.
   После этих слов простодушная болтушка замолчала. И долго они сидели в безмолвии, курили, глядели на автомобили и троллейбусы, толпами застревавшие на мостовых бульвара, слушали шорох сгребаемых листьев (возле бывших туалетов их жгли) и хриплую ругань грузчиков, подававших коробки с бутылями в «Мир виски». У Елизаветы зачесалось колено («Будто бы муравей какой заполз…»), Соломатин глядел на ее пальцы и на ее прекрасные колени, обтянутые вязаным изделием Лизаньки, и снова испытывал умиление. Но сейчас его умиление было горьким. Потом Елизавета стянула с головы шапочку с помпоном, и золотые нынче волосы крыльями слетели на плечи.
   – Вроде бы у тебя была другая прическа, - удивился Соломатин, - и цвет…
   – Это я для фейс-контроля! - пренебрежительно взмахнула шапочкой Елизавета. - Это мне посоветовала одна дуреха…
   Была названа фамилия дамы с двумя дачами от бойфрендов, ее-то Соломатин и именовал «Девушкой с веслом».
   Оказалось, что никакой затворницей Елизавета и не была. С удовольствием посещала дорогие вечеринки, фитнес-клубы, всяческие презентации и «Золотые галоши». У нее образовалось множество веселых и предприимчивых знакомцев. Но ни одной подруги и ни одного друга. Папик с его службами, естественно, знал о ее развлечениях и все же считал, что она может увянуть. В частности, и потому, что ей в будние дни необходим надежно-добродетельный кавалер.
   – Этот твой… опекун… - спросил Соломатин, - он сейчас - не в Москве?
   – Опекун! Валерий Игнатьевич! - рассмеялась Елизавета. - Отчего же не в Москве? В Москве.
   «Ясно, что не Валерий Игнатьевич, и ясно, что не Квашнин», - подумал Соломатин. Квашнин и моложе… Но что дался ему Квашнин?
   – Что ты так смотришь на меня? - спросила Елизавета. - Я тебе с этой прической кого-нибудь напоминаю?
   – Боюсь, что я никогда не буду хорош для фейс-контроля, - сказал Соломатин.
   Они еще поболтали полчаса, мило поболтали, а потом разошлись.
   Трения носов не случилось. Да и рукопожатие вышло кислым. Пальцы Соломатина пожали словно бы и не Лизину руку, а вязаную варежку, синюю с белым.

43

   Соломатин был убежден, что теперь трубку бросит. Или швырнет ее. А если выслушает Елизавету, взятый врасплох, то произнесет: «Фейс-контроль я не намерен проходить никогда!» И хладнокровно повесит трубку. И все же на всякий случай телефон отключил. Номер его мобильного Бушминова-Летунова не знала.
   А Ардальон Полосухин этот номер знал. И досаждал Соломатину. Пока Сева Альбетов был еще жив, в голове Ардальона возникали всяческие авантюрные комбинации, способные с помощью кинжала Шарлотты и револьвера Принципа добыть мешки с деньгами и сейчас же. «Мне сейчас не до этого!» - прекращал фантазии Ардальона Соломатин. «А бочка! - вскричал однажды мобильный. - У нее такая история, что теперь она для любителей будет подороже кинжала и револьвера! Если дерьмо или моча этого шарлатана Буляка стоит на "Сотби" тысячи баксов, то во сколько же оценят ее!» «Квашнин ее уже оценивал в шесть миллионов, - сказал Соломатин, - а она улетела…» «Ну и что! - воодушевлялся Ардальон. - Как улетела, так и прилетит. И еще дороже станет. Вернется к твоему напарнику Каморзину. И уж твое дело внушить Каморзину выгодные для нас… то есть для тебя… мысли…» «Мне сейчас не до этого!» - мрачно повторил Соломатин. «Я знаю, знаю, что за смута у тебя в душе, - заявил Полосухин. - Но неужели при этом ты не думаешь о…» «Все, хватит!» - оборвал Полосухина Соломатин.
   Что толку было ему думать о больших деньгах? Ардальон, видимо, не знал про Папика. До Папика большие деньги еще имели какой-то смысл. Может, даже и существенный. Но что значат и сотни тысяч против миллионов или миллиардов опекуна Валерия Игнатьевича? Квашниным ему, Соломатину, не стать никогда. И, естественно, нечего надеяться и на складные волшебные посохи и мечи из среднекисловского подвала. Смешно! От Елизаветы следует отстать. Ну да, конечно, в нем прозвучал боевой клич. В барабаны забили, задули в фанфары! Марш из «Аиды» взгремел над Москвой-рекой. Но ведь марш этот гремел в честь победителей, возвращавшихся с поля боя. А что делать с боевым кличем Соломатину? Папика убить, опекуна Валерия Игнатьевича, или как там его называть? Кинжалом Шарлотты в ванне-джакузи? А Валерий-то Игнатьевич в чем виноват? И что бы изменилось? Валерий Игнатьевич - не Кощей, чья смерть в игле, а игла - в яйце, и Елизавета - не Василиса Прекрасная, та, кстати, несмотря на все свои прекрасности, могла и не пройти фейс-контроль (легко, как говорят менты и бандиты в сериалах). Валерия Игнатьевича сменил бы другой Папик. Еще и сменит. Мысль на бульваре о козырном тузе тоже была мыльно пустой. Любовь да еще и с умилениями никак не может стать козырным тузом. Она и в тройку червей, загнанную в пачку ради полноты колоды, не годится.
   Боевой клич прозвучал, но направления подвигам он не устанавливал. Куликово поле Соломатин должен был выбрать для себя в отдалении от племянницы Павла Степановича Каморзина, награжденного сертификатом на владение странствующей бочкой. Да и вряд ли эта племянница нуждалась сейчас в потешном рыцаре с медным тазом на голове. Девушка с веслом придумает для нее развлечения. Она, Елизавета Бушминова-Летунова, - фантом. И его, Соломатина, любовь к ней - фантом.
   Именно фантом. Соломатину вспомнились встречи и разговоры с Елизаветой в Столешниковом переулке, в помещениях «Аргентум Хабар». Само это агентство «Аргентум Хабар» и персонажи его во главе с жаркопышущей Юноной Голубевой-Соколовой, и Елизавета, возникавшая там, в частности, за оконцем сборщика взносов, порой казались Соломатину существами искусственными. Или даже голографическим оживлением - копией реального существа. Или, что ближе к истине, материализацией неких дурацких мыслей и соображений самого Соломатина. Не зря он старался сбегать от соблазнов и искусов «Аргентум Хабар»…
   Нынче никаких побегов Соломатин допустить не желал. Да и зачем бежать? Когда можно было с достоинством и чуть ли не с сотрясением двери устраниться.
   Удручало Соломатина то, что в подстрекателях к действиям и даже в советчиках у него оказывался теперь один лишь Ардальон Полосухин. Впрочем, чему было расстраиваться? В одиночество загнал себя он сам. Никому он не верил и никого не желал допустить себе в душу. С Павлом Степановичем Каморзиным, даже и при походах по вызовам, он общался очень сухо. А Павел Степанович иногда выглядел блаженным, заглядывал вдруг в глаза Соломатину и сообщал радостно: «Она вернется! Ты читал? Бочка ищет свое место! И найдет! Выкажет неуважение негодяям и вернется!» Однажды Соломатин не выдержал и спросил: «И что вы с ней будете делать?» «Как что? - удивился Каморзин. - Разговаривать. Беседовать. Раз в ней такой исторический смысл. И за Сергея Александровича радоваться. Ведь многие не верили, что он титан и пророк!» «Да, - неожиданно продолжил Каморзин, - о тебе племянница спрашивала. Елизавета. Куда ты пропал. Я дал ей наш служебный телефон». Соломатин сразу же попросил, кого мог, не подзывать его к женским голосам.
   А Полосухин звонил и на служебный. Опять со своими глупостями по поводу кинжала, револьвера, Севы Альбетова и квартиры Олёны Павлыш. Соломатин обозвал его идиотом и разговор прекратил. Потом подумал: а из-за чего, собственно, стоило злиться-то? Опять он будто бы посчитал, что презент Павла Степановича и впрямь отыскался, и в нем были кинжал, револьвер и еще что-то чудесное. Соломатин даже разулыбался. Решил перезвонить Полосухину и извиниться. Но Полосухин позвонил сам.
   – Извини, Ардальон, я погорячился, - сказал Соломатин в мобильный.
   – Андрюша, - услышал он, - я вовсе не какой-то Ардальон. Меня зовут Елизаветой.
   И она замолчала. Молчал и Соломатин.
   – Ну что, Андрюша, - произнесла, наконец, Елизавета, - кнопку ты нажать не решаешься? Может быть, это сделать мне?
   – Не стоит… - еле выговорил Соломатин.
   – Не стоит, так не стоит, - сказала Елизавета, будто и без всякой радости. Скорее по-деловому. - И если не стоит, тогда договоримся о встрече. Когда у тебя кончается смена?
   – В шесть…
   – Ну вот, в полседьмого я буду на Бульваре у нашей скамейки. У тебя еще есть время подумать. Ты ведь знаешь, чем все сегодня у нас может закончиться…
   – Знаю, - твердо, хозяином судьбы, хотя бы своей, заявил Соломатин.
   Погода в Москве прохладней не стала. Но ветерок, ехидный, порывистый, заставил Соломатина поднять воротник куртки. Минут пять возле «нашей» скамейки Соломатин простоял в одиночестве. Покуривал, посматривал в сторону двух поэтов на углах мистического треугольника. Но назначившая свидание подошла к нему от Гоголя с Тимирязевым.
   – Извини, Андрюша, пробки на Садовом, - сказала Елизавета. - Машину поставила на Бронной, возле театра.
   Все те же милые Соломатину связанные Лизиной рукой изделия украшали барышню, но нынче вместо дубленки ее утепляла коричневая шубейка с мелкими завитками.
   – Каракульча, - ответила Елизавета взгляду Соломатина. - Этой осенью в моде. Приобрела вчера.
   – Раз в моде, стало быть, недешевая…
   – Недешевая, - согласилась Елизавета. - Полная шуба из каракульчи не дешевле норковой. И юбка на мне новая, погляди (шубейка была распахнута). «Тюльпан». Видишь, складки расширяются от талии и сужаются к коленям. Тебе нравится?
   – Нравится. Мне все в тебе нравится. Мне не нравятся мои штаны и моя потрепанная куртка, и особенно ее пустые карманы! - грубо сказал Соломатин и сразу же пожалел о сказанном: он, что, плачется, что ли, пожалеть себя вынуждает?
   – Это правильно, - сказала Елизавета.
   – Ты дразнишь меня?
   – Очень может быть, что и дразню, - сказала Елизавета. - Но унижать не собираюсь. Выбор все равно делать тебе. Ты человек свободный и независимый. И ставить тебя в условия, какие ограничат или хотя бы раздосадуют твои свободы и независимость, я не намерена. Я тогда унижу и оскорблю саму себя. Хотя положение оскорбительнее моего вряд ли можно себе представить.
   – Экий пафос… - пробормотал Соломатин. Перед его глазами на рекламном щите, подняв передние лапы, сидели уссурийские тигры, прибывшие в Москву для участия во Всемирном празднике Цирка. Эти тигры позже не раз возникали в сознании Соломатина.
   – Значит, нам следует разойтись сейчас же, - услышал он. Глаза Елизаветы были влажные, ресницы ее вздрагивали.
   – Нет, - сказал Соломатин. - Разойтись сейчас мы с тобой не можем.
   Он притянул к себе Елизавету и губами нашел ее губы.
   – Остынь, - сказала Елизавета. - Сидеть здесь на скамейке, прикасаясь к тебе, я уже не смогу. Не выдержу.
   – И я не выдержу, - сказал Соломатин.
   – Значит, поедем ко мне, - произнесла Елизавета. - По дороге к машине у тебя еще есть время для раздумий. Объявлю, что машина подарена мне купцом Парамоновым, а квартира, в которую я тебя зазываю или заманиваю, снята им же для меня. Думаю, что ты и сам догадался бы об этом. Но лучше тебе услышать все от меня. Если тебя не вырвет сейчас, значит, поедем ко мне.
   Минуты две Соломатин шагал молча. Но ведь и не останавливался. И не вырвало его.
   – Заглянула в «Современную идиллию»? - спросил Соломатин.
   – Не только заглянула, но и прочитала с удовольствием, - сказала Елизавета. - Я барышня - способная к восприятию произведений искусства. И штучка Фаинька мне по душе.
   Красная «Тойота» ожидала Елизавету на Малой Бронной, а из квартиры барышни, способной к восприятию произведений искусства, действительно, был виден Тишинский рынок. Впрочем, никакие подробности сейчас Соломатину не были нужны. Нужна была только Елизавета. Ее жар. Вся она. Ее тело. И его, Соломатина, тело в ней. Всяческие суждения о происходящем исключались. Дежурный у лифта, как показалось Соломатину, взглянул на него с неодобрением. Но и оценивать взгляд какого-нибудь полковника-силовика в отставке Соломатин себе запретил. Когда-либо потом оценит. И обо всем рассудит.
   Они были готовы раздеть друг друга в лифте. Но сдержали себя.
   – Ни о чем не говори, - вышептала Елизавета, защелкивая замок квартирной двери. - Ничего не искажай словами.
   И все же ночью, когда вынуждены были позволить себе отдохнуть, она сказала:
   – Как же нас с тобой теперь именовать? Кто мы с тобой теперь?
   Как будто в воздух сказала, будто размышляла вслух, и уж во всяком случае ответа Соломатина не ожидала.
   – Давай будем считать, что мы с тобой самка и самец. Ведь мы с тобой сегодня и были самкой и самцом. И хорошими. А, Андрюш? Ты просто прекрасный самец. А я, Андрюш?
   Соломатин сидел, курил. Кивнул.
   – И какие же мы с тобой зверюшки, Андрюш? И какие мы зверюги?
   – Не знаю, - сказал Соломатин.
   – А давай каждый раз играть в разных зверюшек. А, Андрюшенька?
   Соломатин кивнул. Сам думал: «А я ведь без нее и впрямь не могу. Ничего себе история. Эдак я могу оказаться на содержании у содержанки. Ну и что? Отчего же и не попробовать?…»
   – Ну что же ты молчишь-то? Теперь допустимы и слова.
   – Я малоразговорчивый, - сказал Соломатин. - Привыкай… Если нам будет дадено привыкать друг к другу…
   – Об этом ты сегодня не думай! - щека Елизаветы улеглась на колено Соломатину. - Так какие мы сегодня с тобой зверюшки?
   – Бурундуки, - сказал Соломатин.
   – Какой же ты бурундук! - рассмеялась Елизавета. - Бурундучок - маленький, и у него полоски рыжие, и хвост. И бурундук - смешной и нежный. А мне сегодня нежность не нужна. И умиления всякие. Мне нужен сегодня зверь свирепый. Может, потом потребуются нежность и умиления, даже жалость ко мне, время придет. Но сегодня ты сердит и голоден и этим мне хорош. Ты рычать должен на меня и судьбу! И рычи! Вон там у стены - ручеек в джунглях, я, жаждущая самка, отправлюсь туда на водопой. А ты, зверюга, нападешь на меня беззащитную!
   Она обцеловала Соломатину колено, голая, выбралась из-под одеяла, на четвереньках, оглядываясь на Соломатина, поспешила к ручью в джунглях (или в саванне?), у стены наклонила голову, зачмокала губами, заглатывая невидимую воду.
   Соломатин глядел на ее спину, бедра, совсем не девичьи, в меру полноватые ноги, расставленные в ожидании его набега, чуть ли и впрямь не зарычал, но не зарычал, и отправился к водопою…

44

   В те дни мне явились мысли об Охотске. Есть такой поселок в Хабаровском крае. В молодые годы много я поездил по стране, но до Охотска не добрался. А хотел. Теперь же об Охотске я вспомнил после философического заявления некоей жизнерадостной дамы. Дама эта изготовляла тексты детективных сказок со страданиями героинь, вознаграждаемых светлыми любовями в финалах, и сама с удовольствием перебиралась из одного ток-шоу в другие. В веселом ток-шоу она, несмотря на свои телесные особенности любительницы сумо, внятно и с коленцами плясала цыганочку, в другом в стиле рэп пела про одиннадцатый маршрут трамвая, в третьем размышляла о литературе и национальной идее. «Господи! - восклицала она в очередном ток-шоу. - Вспомните наш фольклор, наши сказки! Кто наш главный герой? Емеля на печи! Мечта каждого мужика! Это и есть наша национальная идея!» Позже эти соображения повторили еще две участницы коллективных посиделок. Одна дама умная и основательная. Другая девушка веселая и легкомысленная, вся из себя серебристо-бриллиантовая, тонкая, на длинных курьих ножках, чьи женихи появлялись и пропадали, любимица светских репортеров. Вот и они, дамы и девушка: - «Емеля на печи! Щука в проруби!».
   Может, именно я и есть Емеля на печи. Но другие-то Емели (исключая из их числа кровавого Емельяна)… Но другие-то Емели, перебравшись после Ермака с дружиной через Уральские горы, всего лишь за полтора века выбрели «навстречь солнцу» к Тихому океану. И без всяких самоходных печей и рыбьих велений. Об искателях и устроителях «новых землиц» русских лучше Николая Ивановича Костомарова не скажешь: «Их удальство, предприимчивость и необыкновенная устойчивость в перенесении всевозможных трудностей и лишений представляется в наше время почти невероятной: идти на лыжах сотни верст в неведомую землю, зимовать где-нибудь в пещере, вырытой в сугробе, питаясь только скудным запасом сухарей, было для них делом привычным». И продвигались-то они на восток землями студеными, близкими к Ледовитому океану. И были они не только добытчиками пушного зверя или моржовой кости («рыбьего зуба», из-за чего и вышли к реке Анадырь). Они были и служилыми людьми, и людьми гулящими, и вольными охотниками. В приобретениях выгод и добра для самих себя они особых возможностей не имели. Многим из них на продовольствие полагалось в год по две четверти с осьминой ржаной муки и по осьмине круп (на человека). Часто и голодали, «питались сосною», и это при свирепости морозов и при изнуряющих волоках через сибирские пороги. А за ними шли люди иные, строили мосты, распахивали землю, ставили города и церкви (не научились, правда, в холодных землях устраивать теплые отхожие места, но это уж вечная беда России). Первые же землепроходцы Сибири представлялись мне (уже приходилось писать об этом) людьми свободного выбора, рисковыми, отважными, с тягой к поискам новых, незнаемых ими доселе земель, для жителей равнинных краев России - диковинных. Нет, и не с тягой даже, а с Охотой. С Охотой в наиважнейшем понимании этого слова. И их Охота исключала неволю.
   Может, это соображение и заставило меня из всех устроенных за Каменным Поясом городов и острогов вспомнить именно Охотск. Хотя и не только оно. Охотский острожек был основан в 1646 году при Алексее Михайловиче. Если Петербург стал окном в Европу, то Охотск оказался окном на Восток, в Америку, в частности. Других портов у России здесь не было до середины века девятнадцатого. Отсюда наши корабельщики отправлялись осваивать Камчатку, Чукотку, острова Курильские, Командорские, Алеутские, отсюда работные люди отплывали в Русскую Америку, на Аляску и в Калифорнию, где и основали Форт Росс, одаривший уважаемого Андрея Андреевича Вознесенского небезызвестным сюжетом.
   Энергетика наших лежебок на печи не убыла и теперь. Другое дело, что нередко она, сотрясая мир, не приносила радости ни самим Емелям, ни иным народам.
   Впрочем, соображения об Охотске недолго держались в моей голове. Другие события вытеснили их. И само раздражение, вызванное словами детективной дамы, стало казаться мне глупым. Или хотя бы неуместным. С кем я отважился спорить, пусть и в мыслях!
   Однако, осталось во мне некое предчувствие. Все же не случайно, наверное, вспомнился мне Охотск. Не случайно! Вот-вот что-то в Охотске или его окрестностях должно было произойти. Может, нефть там обнаружат, или забьет газовый фонтан. Или дорогу начнут протягивать к океаническим водам из Якутска через хребет Джугджур. Из наших СМИ нынче узнать что-либо об особенностях существования уголков отечества невозможно. Поглядеть на Мальту, на реку Иравади в стране Мьянма, на поедателей червей и гадов в Таиланде - это пожалуйста, туда отправят рекламных путешественников туркомпании или охочие посольства. А вот каких-нибудь Ярансков, Солигаличей или Охотсков будто и нет в реальности. В помине они окажутся, если только в них пожалует с визитом президент (патриарх тоже станет поводом) или же в них случится чрезвычайное происшествие с пожарами, наводнениями либо убеганием от суши льдины с двумя сотнями любителей зимней рыбалки. Вот однажды и вблизи Охотска упал вертолет, его разыскивали, и мимоходом показали здешние берега, леса, скалы и прочие красоты не хуже крымских или турецких, только что куда более прохладные. Нынешнее мое предчувствие обещало, что на днях в окрестностях Охотска произойдет нечто не обязательно печальное или трагическое.
   А в Москве тем временем замечалось некое утишение культурной и общественной жизни. Будто бы город готовился к зимней спячке. Или к декабрьским полудремотам. Или к каникулярным отлетам сливок, элиты, бомонда, а с ними и просто имущих в теплые и горные края. Сурки, по слухам, уже задрыхли. Доллар, всхлипывая, потихоньку, по копеечке, усыхал. Пробки рассасывались медленнее. Но впрочем, эти впечатления, вполне возможно, были связаны лишь с моими собственными позевываниями и ожиданиями гололедов и клейко-реагентного мыла на тротуарах. Как некогда хороши были зимы в Москве! Лыжни в Сокольниках и Останкине заманивали на свои подъемы и спуски, снег скрипел под ногами, горячие пончики в сахарной пудре со стаканами кофия отогревали нутро прогуливавшихся в парках, бомжи не утопали в сугробах. Да…
   Эко я разнюнился. Возрастное ворчание! И нынешней зимой, небось, в Останкине и Сокольниках будут носиться жизнеупорные лыжники, а пончики им заменят энергетически-свирепые «Сникерсы» или «Твиксы». А пока же и отопление в Москве не включали, обещали, впрочем, что вот-вот включат, и никакие трубы, даже и в самых проблемных местах, лопаться себе не позволят.
   А вот здание номер три по Камергерскому переулку по-прежнему находилось в отсутствии. К новому состоянию Камергерского граждане привыкли, и обсуждать диковинное, по первым чувствам, явление считалось уже дурным тоном. Иногда, правда, в публике возникали вялые разговоры о каких-то заседаниях Государственной экспертной комиссии, но тут же эти разговоры и кончались. Известно было, какие толки бывают из подобных комиссий, а уж после погибели Севы Альбетова эту комиссию и вовсе следовало бы прикрыть.
   Я в Камергерский не заходил, не было нужды. Однажды встретил на Тверской Васька Фонарева, водилу-бомбилу. Логично было бы услышать от него слова, взволнованные или таинственные, о событиях в квартире Олёны Павлыш (напомню, Васек проживал со своей стервой-полковником этажом ниже Павлыш). Но Васек, в некоей даже растерянности, заговорил о пловце. Будто бы он, Васек, дважды в последние дни видел пловца. При этом в воздухе, а не в воде. И в воздухе особенном, как раз на месте Отсутствия. Пловец этот не саженками, какими Васек пересекал Оку вблизи Касимова, а способом брасс или, может, баттерфляй пытался одолеть какую-то воздушную преграду. Васек видел только голову, плечи и руки пловца, но, наверное, у того имелось и туловище с ногами или хвостом. Пловец мучился, совершал волевые движения руками, но так никуда и не мог уплыть. Оба раза видения пловца Васек наблюдал по пять минут, а потом пловец пропадал. «К чему бы это?» - спросил Фонарев. Внятного ответа он от меня не получил и отправился в Елисеевский магазин.
   А я не сразу, но вспомнил, что горельеф «Волна» Анны Семеновны Голубкиной, исполненный ею для Шехтелевского фасада имел и второе название. «Пловец». Искусствоведы писали о романтическом образе пловца, боровшегося со стихией. Собственно говоря, горельеф был козырьком правого входа в здание. Но Шехтель накрыл его еще и геометрическим козырьком. Ваську Фонареву скорее всего в пятиминутных видениях являлся лишь пловец, вернее, его голова, руки и плечи. Пловец, хоть и воздушный, явно имел отношение к пропавшему зданию и, видимо, пытался вырваться в бытие города из отсутствия и неволи.
   Впрочем, Васек, касимовский водила-бомбила, мог о своих видениях и наврать.
   Театры я в ту пору посещал с неохотой. Даже походы в Консерваторию (она от меня в ста метрах) вызывали опаску. Впрочем, почему - даже? Консерватория-то по теории нервного искусствоведа П. Нечухаева и могла оказаться самым уязвимым местом. То есть, конечно, нечухаевская теория чушь, но вдруг… «Бочка ищет свое место», - утверждал Нечухаев. Но бочка-то, улетевшая из сада образованного сантехника П.С. Каморзина, была обнаружена в подвале музыкантского дома на задах Консерватории. И по убеждению того же Каморзина, выбрасывал ее Сергей Александрович Есенин в Брюсовом переулке, впадающем в Большую Никитскую именно у Консерватории. И что стоило странствующей бочке снова заблудиться и расчистить для себя место здесь, отправив Большой зал со всеми его потрохами, то есть с органом, нотами, портретами гениев, музыкантами, слушателями и прочим, куда-нибудь подальше?