– Нет, но…
   – Я стираю. У меня стиральная машина «Индезит», - сказал Соломатин. - Я человек опрятный.
   – Не в этом дело! - воодушевилась Елизавета. - Просто ты в одежде должен соответствовать сути и ценности своей натуры. Поверь мне, я с радостью буду создавать твой образ. При твоем, конечно, согласии…
   – Ты, стало быть, Пигмалион, а я Галатея, - сказал Соломатин. - Так… Соответствовать ценности? Или ценникам и этикеткам?
   – Ты опять начинаешь ворчать… - ресницы Елизаветы захлопали, а глаза ее повлажнели. - Я вовсе не Пигмалион…
   – Я ворчун по жизни. Нередко пребывал неудачником, а потому и ворчун. Но и при Белоснежке был гном Ворчун. Не обижайся, милая, - Соломатин положил руки на плечи Елизаветы, целовал ее шею.
   – Какой же ты гном! - улыбнулась Елизавета.
   К разговору они смогли вернуться через полчаса.
   – Лизанька, - будто бы прошипел Соломатин, но прошипел нежным змеем, - если я от тебя еще раз услышу всякие там от «Антик бутик», от «Армани», от «Гальяно», от «Ямомото», от «Лагерфельда» или еще от кого там, я тебя придушу и проглочу.
   – Принимаю к сведению, - прошептала томно, но и с позевыванием Елизавета. - Хотя ничего не имею против быть тобой придушенной и проглоченной. Просто мы с тобой походим по магазинам, ты сам подберешь себе, если что понравится, а в случае моих покупок станешь консультантом и художественным руководителем.
   – Чего? Чего? - приподнялся на локтях Соломатин. - Каким еще магазинам! В шмоточных лавках я падаю в обмороки. А в консультанты призови своих гламурных подруг!
   – У меня, Андрюшенька, нет никаких гламурных подруг, - сказала Елизавета с печалью. - Приятельницы есть, а подруг нет. К тому же верен закон - не ходи за покупками с советчицами, они конкурентки и злыдни, домой привезешь всякую дрянь. А я теперь больная, избалованная и извращенная, если не куплю какую-либо вещицу, хоть бы и маечку с блестками, - день пустой. Ты? Ты, любовь моя, в другом измерении. Но придется тебе забыть об обмороках.
   – Я не тряпичник! Ни в какие магазины с тобой ни ногой! - заявил Соломатин так, словно бы принародно зачитывал один из параграфов Декларации о независимости.
   – Хорошо, хорошо, - заспешила Елизавета и руку положила Соломатину на живот. - Будет по-твоему.
   Однако с ходом времени твердость Соломатина стала пластилиновой.
   Елизавета ни о каких магазинах с ним более не заговаривала, обновками не хвасталась, но убедила Соломатина участвовать в ее культурной программе. И вот каждый вечер, когда не было нужды являться на службу в Брюсов переулок, Соломатин сопровождал ее в театры и на концерты. Бывали они и на вернисажах, посиживали и в кино. После исчезновения дома номер три по Камергерскому переулку театралов и любителей послушать музыку в залах в Москве вроде бы поубавилось. Да и те, что шли на вечерние действа, полагали, что рискуют, вдруг и зрелищное учреждение, какое они отважились посетить, возьмут и уволокут неизвестно куда. Соломатин знал, что за бочка такая «Бакинского керосинового товарищества», и потому ни о каких рисках не думал. Риски его поджидали совсем иного свойства. Соломатин был консерватор. А в театрах его стали угощать лакомствами, переварить какие он не был в состоянии. «Болдак! Сплошной Болдак!» - повторял Соломатин. Болдак был какой-то наглец из болотной провинции явившийся приучать Москву к мировой культуре. Исполнители «Чайки» в его дрессуре, губя тексты Антона Павловича, выглядели лишь акробатами разряда ниже третьего. Да что Болдак! И своих коммерческих трюкачей, своих любителей потоптаться на чужих пьедесталах хватало. Сносными выходили лишь музыкальные угощения. Но и тут со временем Соломатин заскучал. Меломаном он не был, хотя иногда и отходил душой при звуках Моцарта, Баха, даже Стравинского, но предпочитал услаждать себя музыкой дома. Однако обижать Елизавету ему не хотелось. Барышне вечерние выходы с ним даже и на Болдака нравились. А Соломатин любовался ею и в залах, и в фойе. Наряды же каждый раз ее преобразовывали новые и явно доставляли ей (заметно, что и мужчинам, глазевшим на нее) радость. Соломатин никак не оценивал вслух ее приобретения, а ведь чувствовал, что подруга язык прикусывает только, чтобы не назвать осчастливленный ею магазин и от «кого» произведение искусства. Сам же он в фойе иногда ощущал себя скверно, полагая, что все, и господа, и дамы, поглядывают и не на Елизавету с ее нарядами, а на него, причем с брезгливостью. «А вам-то что? А вы-то кто такие!» - вскипало в Соломатине. Однажды в соседнем с Брюсовом переулке он, понаблюдав за тем, как пухлый мужик изображает и Счастливцева, и томную полногрудую помещицу Гурмыжскую, вынужденную продавать лес, и как шумят купцы, лес желающие приобрести, упакованные в костюмы Бэтменов и Суперменов, не выдержал и шепнул Елизавете: «А давай-ка я завтра схожу с тобой в магазин. Уж больно платье на тебе сегодня замечательное!»
   Елизавета чмокнула его в щеку и в момент монолога застенчивого трагика Несчастливцева, мальчишечки совсем, поучавшего героиню, зааплодировала, вызвав недоумение публики и внезапные поклоны артистов. И вовсе не платье было на Елизавете, Соломатин сморозил, а зеленая блузка из муслина и льющаяся до икр юбка, а между ними широченный ремень с пряжкой, украшенной, вполне возможно, и не стразами. Камни эти взблескивали в полумраке зала, как и глазища Елизаветы. Да что там платье или блузка! Хороша Елизавета в любом наряде! Таково было нынче состояние Соломатина, окажись рядом Веласкес с кистями и мольбертом, тот сейчас же взялся бы за полотно «Сдача Бреды».
   Впрочем, Лизанька, умная барышня, Соломатина не торопила. Не обязательно завтра, а когда-нибудь… вообще… Мало ли какие мысли могли прийти Соломатину при виде подушек-грудей помещика-помещицы, по причине плохой дикции орошавшей(шего) сцену слюной. В горячности пообещал тогда сопровождать подругу в магазин, а теперь об это жалел… Но вот выпал снег, и у Елизаветы возникла необходимость приглядеть сапожки. О сапожках как бы между прочим было сказано Соломатину, и он кивнул. «Поможешь мне выбрать?» - «Выбирать я ничего не буду, а просто постою рядом…»
   В какой магазин его завезла Елизавета, узнавать Соломатин из принципа не стал. Но видимо, в дорогой. Покупателей в нем не было. Зато в скуке пребывали здесь несколько утомленных жизнью наблюдателей за товаром и возможными мошенниками и пять похожих на стюардесс продавщиц, эти сейчас же обзавелись европейскими улыбками. Для придания степенного вида Елизавета уговорила Соломатина надеть «консерваторский» прикид. «Хорош! Хорош! - оценила Елизавета. - Созрел для фейс-контроля. Не хватает лишь одного предмета. На левой руке…» Хорош-то хорош, однако наблюдатели за товаром и жульем взглядывали на него настороженно и уж во всяком случае - надменно. Вполне возможно, полагая, что он водитель или охранник дамы с деньгами. Естественно, и Соломатин (так ему казалось) взирал на них с высокомерием человека, знающего цену всей этой охранной шушере. Неловкость его положения ощутила Елизавета и произнесла: «Любовь моя, подойди ко мне, взгляни на эти сапожки со шнуровкой». Соломатин подошел к ней именно степенно, руки - за спиной, на пояснице, перчатки бы ему еще из лайки для важности, сказал внятно, для наблюдателей и продавщиц: «Любовь моя, я всегда доверял твоему вкусу». И позже слова «Любовь моя!» чаще всего были основными текстами Соломатина в магазинах.
   Уже в машине Соломатин поинтересовался, почему Елизавета прикупила сапоги со шнуровкой.
   – А-а-а! - глаза Елизаветы стали радостно-лукавыми. - А потому, что я хитрая и игривая! Шнурки эти исключительно ради тебя! Придем мы с тобой домой, ты примешься в нетерпении расшнуровывать сапожки, носом уткнувшись в мои колени, и желание в тебе разгорится.
   – Ты не только хитрая, - сказал Соломатин, - но и неглупая.
   – Кто бы спорил, - рассмеялась Елизавета. И было сообщено, что она приобрела и обыкновенные сапоги.
   Впрочем, вскоре Соломатин узнал, что шнурованные сапоги, как и некоторые иные приемы, уловки, игры даже, не были изобретениями самой Лизаньки, а выводились из подсказок ее новых ушлых приятельниц. Но приятельницы и сами были не слишком оригинальны, повычитывали кое-что в дамских любовных романах, американских либо французских. В частности, в разговорах нередко вспоминали о романе «Шмотки» парижанки Кристин Ортэн.
   Но с ходом времени выяснилось, что Елизавета способна и на самостоятельные изобретения.

46

   А Соломатин начал замечать в себе перемены, поначалу показавшиеся ему малоприятными. Походы с Елизаветой в магазины стали ему интересны. И к нему в магазинах без покупателей или с малым числом их начал пробиваться азарт добытчика или даже охотника. Краеугольно-категоричное заявление: «Я не тряпичник!», высказанное им с возмущением и досадой, уже казалось ему дешево-пафосным. В последние годы он и впрямь не думал о тряпках, его вполне устраивал образ водопроводчика. Но в студенческую-то и постстуденческую пору ему нравилось быть пижоном и барахольщиком! Тогда было известно слово «мучо», к которому непременно добавлялось «бесаме», но не существовало понятие «мачо». Коли б существовало, словечко это прилипло бы к Соломатину. А наряды свои он доставал в лучших комках и у знакомых фарцовщиков, обитавших вблизи витрин «Березок». На это были нужны деньги, и немалые, они возникали, однако способы их добыч Соломатиным добродетельные граждане, наверняка, признали бы сомнительными.
   Но к чему было вспоминать об этой жеребячьей поре с волнующим ржанием кобылиц в ночном? Соломатин и не вспоминал.
   Был нынешний день, и сутью в нем была Елизавета.
   Вскоре выявилось и тряпично-эстетическое родство их натур. Соломатин уже угадывал, какие вещи Елизавета после примерок и приглядов приобретет и что они непременно окажутся для нее (и для него) хороши. Без всяких слов и вопросов приучила она его и к тому, что каждый их поход заканчивался теперь обновками и для Соломатина, и никаких протестов, еще месяц назад обязательных для проявления самодержавности натуры, эти обновки у него не вызывали. Напротив, они - майки, свитера, брюки, ботинки, прочее - были для него уместны и в точности соответствовали его размерам, цвету глаз и волос (за прической его Елизавета наблюдала с особым тщанием).
   Ватники, какие Соломатин, следуя своей доктрине, продолжал надевать для Брюсова переулка, начали его тяготить. «Ничего, ничего! - осаживал себя Соломатин. - Походишь и в ватниках!»
   Тогда и произошло событие, ставшее некоей вехой в их с Елизаветой отношениях. Впрочем, и «событие», и «веха» здесь, пожалуй, не подходят. Ничего нового не произошло, просто дадена была пребыванию содержанта вблизи содержанки временная словесная оценка.
   Елизавета сообщила Соломатину, что телефоны ее на три дня будут отключены. Значит, должно было состояться ее рутинное свидание с Папиком, оговоренное условиями контракта. Сообщила деловито, как и полагалось. Встречи ее и развлечения с Папиком обсуждению не подлежали. Так постановили изначально. Тогда Елизавета объявила Соломатину, что сюжет «Она и Папик» происходит в ином измерении, в щели какой-то планетарной, и все. И достаточно. «В какой еще щели?» - насторожился Соломатин, но слов не произнес. Про какую-то щель он что-то слышал. Но вспоминать, про какую, не стал.
   Нельзя сказать, что в дни свиданий Елизаветы с Папиком Соломатин бывал спокоен. Нет, он маялся. Единственно, не давал волю воображению. А так серчал, и будто в зверинце тигром оголодавшим нервно ходил из угла в угол клетки. Серчал и на Папика, и на Елизавету, и более всего на самого себя. Но возвращалась Елизавета, тигр в нем успокаивался, а вскоре и урчал сытый.
   И на четвертый день телефоны Елизаветы не ожили. В этот день, по ее признанию, она возвращалась в будничное измерение, испытывая при этом чувство вины перед ним, Соломатиным.
   На пятый день, устав от свежих утех с Соломатиным, но и оставив свою ногу между его ног, Елизавета протянула лениво, не выныривая из неги (может, из нирваны):
   – Имела с Папиком разговор о тебе…
   Соломатин промолчал.
   – Не я завела, он завел…
   Соломатин молчал.
   – Папик тобой доволен…
   И Соломатин, почувствовал, что она разулыбалась.
   – И он имеет на тебя виды…
   Соломатину бы сразу возмутиться, взорваться или отправиться взрывать офис Папика, ему, правда, неизвестный, но, наверняка, такой же высоченный, как офисы «Лукойла» или «Газпрома». Но не возмутился, а отправился, и халат на плечи не водрузив, к балкону, приоткрыл балконную дверь и закурил.
   – Какие еще виды? - хмуро спросил Соломатин, все же выказывая, что он готов к возмущениям.
   – Полагаю, что благородные, - прожурчала Елизавета, - во всяком случае, вряд ли они навредят нам… Будь добр, подай мне кимоно.
   Темно-синее кимоно с серебряным водопадом на спине, от лопаток и до ягодиц, было прибавлено к коллекциям Елизаветы неделю назад с участием Соломатина.
   Надев кимоно, Лизанька подплыла к Соломатину и чуть ли не пропела:
   – Как хорошо!… И что бы ни случилось дальше, что бы я ни думала иногда о нашем с тобой положении, пока я купаюсь во всем этом, будто в Коктебеле, когда тишь и вода - не вода, а парное молоко!
   Руки Елизаветы взлетели вверх, рукава кимоно стали сине-серебристыми крыльями, барышня была намерена в порыве радости объять «все это», но длани ее, опустившись, сошлись лишь на спине Соломатина.
   «Небось, сама-то, - подумал Соломатин, - поедешь с Папиком нырять в парное молоко вовсе не в Коктебель, а на пески Соломоновых островов…»
   Но без злобы подумал и даже без досады. Сам себе удивился, что без злобы и досады.
   «Неужто и я уже плаваю в парном молоке? - подумал Соломатин. - Мне-то оно зачем? У меня иные установления…»
   Однако не истекли ли уже его установления в выси желтым дымом?
   По поводу видов Папика выяснилось вот что. Придирчиво-дотошные и, наверняка, с использованием новейших технических средств исследования натуры Соломатина и его поведения вызвали у Папика, в частности, мысли о допуске его сопроводителем Елизаветы на ночные светские тусовки высшей лиги.
   – Ну уж нет! - Соломатин наконец взъярился. - Об этом мы не договаривались! И всякие указания твоего Папика для меня не закон!
   – Это не указания, - ласково погладила его руку Елизавета. - Это рекомендации. Он считает, что я обделена развлечениями.
   – Нет! Нет! Нет! - такова была яростная резолюция Соломатина.
   Дня через три он услышал:
   – Я понимаю, любовь моя, это не твой круг общения, там тебе будет скучно и противно, но подумай обо мне…
   Помолчав, она добавила:
   – Я и не гоню тебя на эти вечеринки. Но неужели тебя убудет, если я познакомлю тебя со своими приятельницами? Хотя бы с некоторыми из них. И не на светском балу, а где-нибудь днем за каким-нибудь скромным столиком…
   – Ну если только за скромным столиком… - сдался Соломатин.
   – У тебя завтра выходной, я позвоню тебе в четыре. Будь в сборе…
   В четыре и позвонила:
   – Андрюшенька, через час будь в «Артистико». Это в Камергерском. Ну, ты знаешь…
   – В «Артистико»?…
   – Ты чем-то недоволен? Что уж может быть скромнее «Артистико»?
   – Нет, нет, - заторопился Соломатин. - Все нормально… «Ну "Артистико". Ну Камергерский, - сказал себе Соломатин. - Все давно уже увяло и засохло».
   Снята была с вешалки куртка анорак, наряд же для знакомства с приятельницами был Соломатиным определен такой. Ношеная ковбойка, под ней - майка с физиономией Уго Чавеса и джинсы. Вызов, но не Елизавете или Папику, а рублевской лиге.
   Сомнения в том, пустят ли или не пустят его в «Артистико», вышли пустыми. Посетителей кафе было всего четверо. Елизавета и ее приятельницы. Ожидалось еще прибытие дамы «ноль калорий», признаваемой Соломатиным Девушкой с веслом, она залетела позже в поисках некоего Гидеонова, оглядев Соломатина, Гидеонова она в нем не признала и вскоре унеслась, взмахнув тренированной рукой. Перед тем ей захотелось проверить бицепсы Соломатина. «Ой, да вы спортсмен! - восхитилась она. - На каких тренажерах вы занимаетесь и в каких залах?» «Тренажеры мои исключительно инструменты водопроводчика, - сказал Соломатин, - и занимаюсь я ими вблизи унитазов, смесителей и водяных батарей». «Охо-хо!» - Девушка с веслом оценила юмор Соломатина. Явление ее вызвало восторги официанток и бармена. Они шептали: «Это та самая… Это она!» На днях ее видели в какой-то музыкальной программе. Она показательно массировала тело то ли Ляпса, то ли Суруфанова, и этот то ли Ляпс, то ли Суруфанов эротически постанывал.
   К удивлению Соломатина приятельницы Елизаветы выглядели скромницами. Были они постарше Лизаньки и, по всей вероятности, имели больше житейских приключений. Одну из них называли Тишей, она была женой банкира, и при ней визит в Камергерский совершили изумруды. Другая была отрекомендована Соломатину Здесей Ватсон. Здеся Ватсон, урожденная Кормушкина, служила, и шумно, диджеем на одной из радиоволн, то ли милицейской, то ли попсовой, но предпринимала прилично-нетрадиционные попытки пробиться на телевидение. Третью знакомую Елизаветы, Клавдию, называли Писательницей. Выяснилось в разговоре, что трое дам проживали не на Рублевке, а в других Эдемах. Тиша и Здеся существовали в жанре секс-блондинок а ля Памела наша Андерсон (светлые волосы спадали на плечи, подчеркивая удлиненность облагороженных загаром лиц). Писательницу же Клавдию украшали букли-валики в два яруса над висками, они вместе с румянцем щек вызывали мысли о младшей из Лариных, Ольге, легкомысленно отнесшейся к чувствам романтика Ленского. Впрочем, бойкостью и тонусом Ольги писательница нынче, похоже, не обладала. И не было ничего удивительного в том, что несмотря на сегодняшний морозец четыре приятельницы позволили себе деликатно открыть полоски тела вблизи пупков, предъявив знатокам матовость или фитнесовую смуглость кожи, а вместе с тем и изыски пирсинга.
   – Это хорошо, Андрюша, - сказала Елизавета, - что ты проходил мимо, подкрепись, мы-то здесь уже минут сорок, возьми меню. Там всякие голливудские чудеса! А вино мы заказали рейнское.
   Всякие голливудские чудеса сразу были обнаружены Соломатиным в меню. «Любимая закуска Николсона». «Любимая закуска Траволты». «Любимая закуска Брюса Уиллиса». «Любимая закуска Джулии Робертс». Ну и так далее. Всего восемнадцать любимых закусок. Лобстеры, паштеты, рубленые рябчики, лапки зеленых лягушек и творения кулинаров таинственные, а значит, и особо манящие. Цены в меню стояли совершенно пустяковые, но без разъяснений, к валюте каких стран они имеют отношение. Стало быть - «у.е.». Соломатин молча обратил внимание Елизаветы на свойства здешних цен. «А-а-а! - взмахнула рукой Елизавета. - Никаких проблем!»
   И Соломатин заказал тигровые креветки и двести грамм коньяка.
   Ломая панцирь креветки, Соломатин взглянул на улицу. Напротив, наискосок, чуть вправо, над каким-то ресторанчиком он увидел новое для себя название. «Так это же закусочная, - сообразил Соломатин. - Бывшая, видимо. Именно сюда пригнал меня из Столешникова переулка якобы перепуганный Ардальон Полосухин!»
   – Что ты увидел за окном? - обеспокоилась Елизавета. - Будто тебя что-то расстроило…
   – Да нет, - сказал Соломатин. - Просто ни с того, ни с сего пришло на ум одно соображение. Некогда проезжал Камергерским переулком Юрий Живаго и увидел в окне вон того серого здания горящую свечу. «Свеча горела на столе, свеча горела…»
   – В каком же из окон? - спросила Елизавета.
   – Не знаю, - сказал Соломатин. - Но судя по тексту романа, на первом этаже. Или на втором. Не выше.
   У приятельниц Елизаветы упоминание Юрия Живаго, похоже, не вызвало никаких чувств. Впрочем, писательница Клавдия оживилась, и букли ее стали вздрагивать:
   – Куда интереснее дом во дворе! Флигель! Там убили красавицу, бывшую содержанку. А потом в той же квартире застрелили и зарезали самого Севу Альбетова.
   – Да никто его не убивал! - то ли возмутилась, то ли возрадовалась Здеся Ватсон. - Он убыл из Москвы сам, чтобы нанять кита и переплыть на нем Тихий океан!
   – Он снова пропал на станции Красноуфимск. Или на станции Бисерть, - печально сказала жена банкира, и стало понятно, почему ее называют Тишей.
   – Никуда он не пропал! - зашумела Здеся Ватсон. - Он в Москве! Его уже видели на ипподроме! Или на Даниловском рынке! От Красноуфимска он дошел пешком.
   – Что вам дался этот Альбетов? - удивилась Елизавета.
   – Ну как же! - заявила Здеся Ватсон. - Он же - девятое чудо света! Он же - новый Калиостро! Он состоит из запахов и управляет запахами вселенной. Он мог и не нанимать кита за деньги, а подчинить себе рыбий жир, амбру для духов, а вместе с ними и кита. Люша Люшина пообещала написать о нем книгу, о нем и об ихней с ним лав стори.
   – Люша Люшина - понтярщица и врушка, - поморщилась писательница Клавдия.
   Тем временем принесли кофе.
   – Вот уж кому стоит писать книгу, так это тебе, Лиза, - сказала Тиша.
   – Мне? - удивилась Елизавета. - О чем же я могу написать книгу?
   – Как, о чем? Да о Джиме! О Косте Летунове! О вашей с ним истории! Тут и мелодрама. Тут и жизнь богемы. Тут и слезы! И счастливый конец! Такую книгу будут расхватывать и вблизи метро, и в больничных киосках!
   Эти слова Тиши, как и ход разговора приятельниц, подтвердили соображения Соломатина о том, что Елизавета (Здеся Ватсон называла ее и Лайзой) в их круге существует именно как любимая дочь плейбоя Константина Летунова, двадцать лет назад собиравшего стадионы, теперь - удачливого и денежного дельца и продюсера. О Папике и намека не возникало. Возможно, о Папике не знали и вовсе.
   – Можете посчитать меня занудой, - сказал Соломатин, - но книги не пишут. Книги издают. Пишут романы, сочинения и доносы. Даже книги жалоб не пишут, а заполняют. Книги создают издатели, коли видят в своих проектах выгоду. Эта ваша Люша Люшина со своим романом о Севе Альбетове вполне может вписаться в чей-то проект.
   – Вы, Андрюшенька, - сказала писательница Клавдия, - видимо, из тех высокомерных читателей, какие лорнет подносят к глазам, а при виде женских романов кривят губы.
   – От зависти! От зависти! - обрадовалась Здеся Ватсон. - На что еще способны мужики!
   – Да они и не читают романы, написанные женщинами, - сказала Клавдия.
   – Отчего же не читают? - сказал Соломатин. - Читают. И лет двести назад читали. События «Губернских записок» Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина случаются в Вятке в середине девятнадцатого века. Или даже пораньше. Есть там такой персонаж Порфирий Петрович. Он прохиндей, рвач и взяточник. К сорока годам, добравшись до управления губернаторской казной, позволил себе благолепие в поступках и добродеятельности своей и стал кое-что почитывать. Попробую по памяти процитировать Щедрина. Извините, если допущу неточности. Так вот. «Он (то есть Порфирий Петрович) охотно занимается литературой, больше по части повествовательной, но и тут отдает преимущество повестям и романам, одолженным своим появлением дамскому перу, потому, что в них нет ничего "этакого". Дама, говорит он, при этом уж то преимущество перед мужчиной имеет, что она, можно сказать, розан, следовательно, ничего, кроме запахов, издавать не может».
   Некоторое время просидели в молчании. Соломатин - в неловкости. («Ведь действительно, проявляю себя занудой. Или посчитают: "Образованность свою хочут показать!" А писательница Клавдия, похоже, надулась…»).
   – Да-а, - протянула Тиша. - Шалун наш Михаил Евграфович. Проказник…
   – А про запахи-то, - сказала Здеся Ватсон, - вы что же, Андрюша, специально привязали это к Альбетову и книге Люшиной?
   – Нет, - смутился Соломатин. - Случайно вышло. Такой у Щедрина текст…
   – А Лизанька говорила, - сказала писательница Клавдия, - что вы работаете слесарем-водопроводчиком…
   – Да. Именно так, - произнес Соломатин уже серьезно. - И не собираюсь менять место службы.
   «Это я к ношеной ковбойке, что ли, в подкрепление? - выразил себе неудовольство Соломатин. - Не хватало мне еще под ковбойку надеть тельняшку! Позер!»
   – Мне думается, не стоит упрекать Андрюшу за это, - сказала Елизавета, и Соломатин почувствовал, что она волнуется, - такая у него нынче социальная позиция…
   – Да кто же его упрекает! - сказала жена банкира. - Живет человек как хочет, и замечательно!
   После резолюции Тиши от Соломатина отстали. То ли потеряли к нему интерес. То ли посчитали, что он им ясен, и достаточно. То ли созрели до непременной болтовни о своем, девичьем, а участие мужика в этой болтовне было бы лишним. Соломатин потягивал соломинкой вишневый сок и беседы приятельниц будто бы не слышал. Впрочем, некоторые их слова все же долетали до Соломатина и в нем застревали. О чем только не судачили дамы! О драмах их ежедневного выбора: что надеть, куда пойти поесть, что выбрать в меню, отбивать ли чужого мужа или в этом не выйдет выгоды. О бретельках. Каким образом в разговоре с джентльменом их спускать с плечей и каким образом, будто бы в стеснении, возвращать их на место. Об эпиляции. Эпиляция в особенности занимала Здесю Ватсон. Сейчас она блондинка, а так она искренняя брюнетка, что заставляет ее следить за волосяным покровом ног. И вот теперь, когда в моде юбки и брюки с пониженной талией, а молокососки-старшеклассницы и секретарши опускают джинсы да расстегивают молнии чуть ли не до лобка, что же делать ей, не производить ли эпиляцию и вблизи логова зверя? Понятно, и слова эти, и советы сопровождались смехом. Иногда радостным. Иногда нервическим. Естественно, не могли не обсудить двух свежих кавалеров безудержно скачущей повсюду Чачки, одного - декоративного, другого - черняво-богатенького с россыпями камений в карманах. Говорили о муслинах и полупрозрачной вуали на юбки. О лифах из хлопка и лайкры. О том, что думский лоббист Чемоданов щеголяет в часах от «Филипп Патек» за полмиллиона евро. А как можно было не вспомнить о диетах? Вспомнили. «Мне-то что! - обрадовалась Здеся Ватсон. - Я с девятнадцати лет не поправилась ни на грамм!» Похвальба ее вызвала сомнения собеседниц. «Да я сейчас закажу три любимых закуски Лолиты Милявской, - возмутилась Здеся, - и у меня в животе не забулькает!» «Вам хорошо, - вздохнула Тиша, - ты, Здеся, вертишься на радио и в сенях ТВ, Клавдия пишет книги (своевременный взгляд в сторону водопроводчика), то есть пишет романы, а мы с Лизой целые дни маемся в безделье, хоть бы дело какое подыскать…» «Я-то подыщу», - твердо сказала Елизавета.