- Чего? - растерялась Федорка. - То ж правда... Ты ж сама чула... Нема у него постоянного имени, а кто как хочет, так и называет, - невинно повторила Федорка.
   - У каждого человека есть имя, а у этого музыканта такой талант, а ему всякие дураки смеют кричать "малахольный"! И его мальчик Иоська плачет. Что же это? Да у тебя-то у самой есть сердце, Федорка? - дрожа от волнения, спросила Динка.
   - Ну, а як же... У всякой людины есть сердце, - тихо проронила Федорка. Бойкое, ясноглазое лицо ее при свете месяца затуманилось, и, взглянув на Динку, она просто сказала: - Тебе жаль, и мне жаль. Такой жаль на сердце поднимается, когда он заиграет свою музыку. То он по жинке скучает. Она дуже его скрипку любила. Моя мать часто до Катри ходила, она и старого лесника знала...
   Федорка рассказывала не спеша. Динке представлялась одинокая, затерянная в лесу хата, где раньше так счастливо и весело жили трое людей. Потом Федорка замолчала и прибавила шагу; она вспомнила, что ей уже давно пора быть дома, что мать замучилась одна с младшими детьми, и теперь не иначе, как встретит ее на крыльце с добрым дручком...
   - Ходим скорийше, - робко поторопила она подругу, но та шла не спеша и думала о том, что в ее ушах уже никогда не перестанет звучать эта грустная музыка и никогда уже она не сможет так смеяться, как смеялась раньше. Динка мучительно и тревожно искала в чем-нибудь утешения для этого музыканта без имени, для его мальчика Иоськи и для себя.
   - Федорка, - сказала она вдруг тихим звенящим шепотом, - ты ничего не знаешь, а я знаю. Я просто так чувствую... Послушай, Федорка. Когда-нибудь этот музыкант будет стоять на сцене, в театре, а может, на большой площади... Он будет играть на скрипке. Вот это, свое, жалобное... И люди, все люди... будут плакать.
   Звенящий шепот прерывается тихим всхлипыванием; мокрое лицо Динки, обращенное куда-то к месяцу, странные слова ее пугают Федорку.
   - Та чего ж ты плачешь? Ну, нехай вин грае, нехай вин грае где схоче... Бежим до дому, Диночка! Бежим скорее, голубка! Ой, на что ж нам нужна была та свадьба! - испуганно бормочет Федорка и, схватив за руку подружку, тащит ее за собой изо всех сил.
   Но Динка упирается. Ей мало, что музыкант станет знаменитым артистом, ей еще надо наказать тех, кто называет его "малахольным". И, задыхаясь на бегу, она выкрикивает злым, мстительным голосом:
   - Он будет играть! И тогда все узнают его имя! И никто не посмеет, никто не посмеет...
   - Ой боже мой! - взвизгивает Федорка и, бросив Динкину руку, несется вскачь, разбрызгивая босыми пятками прибитую росой пыль.
   Все это вспоминает сейчас Динка, торопливо шагая по длинной лесной дороге. Бережно, как что-то очень дорогое, собирает она в памяти свои коротенькие встречи с Яковом. Ей было тогда двенадцать лет, она многого не понимала, о многом и вовсе не думала. Еще раза два слышала она игру Якова на свадьбах и снова глубоко страдала, когда он сбивался с плясовой музыки на свою, дорогую его сердцу. Теперь она понимает, почему осиротевшему музыканту был так памятен этот вальс "На сопках Маньчжурии". На дачной станции в тенистом парке на берегу пруда часто устраивались гулянья, танцы, фейерверки. Туда в счастливые дни Яков часто ходил с Катрей. Может быть, сидя вдвоем на берегу пруда и слушая этот вальс, они вдруг поняли, что любят друг друга, а потом в длинные летние вечера Яков играл его на крыльце для жены и сына...
   Динка не раз слышала этот вальс и раньше. Играли его в городском саду, играла его и мама, но никто и никогда не играл его так, как Яков, с такой глубокой певучей нежностью, с такой несказанной грустью, проникающей в сердце, что иногда даже веселые свадебные гости не решались прервать эту игру, невеста начинала горько оплакивать свою девичью волю, а бабы, пригорюнившись, вторили ее плачу.
   В один из таких вечеров, когда Яков, отказавшись выпить чарку горилки, вышел с Иоськой на крыльцо, Динка несмело подошла к нему.
   - Вы так хорошо играете... Я не знаю, что мне делать. когда вы играете. сказала она, волнуясь и прижимая руки к сердцу. - Скажите, как ваше имя-отчество? - Она стояла перед ним маленькая, встрепанная, испуганная своей смелостью.
   Музыкант наклонил голову, и обычная, мягкая, словно извиняющаяся улыбка осветила его бледное лицо.
   - Что вы сказали?
   - Я хочу знать ваше настоящее имя. Вас часто называют по-разному, но у вас же есть настоящее имя? - заторопилась Динка.
   - Имя? Ну конечно, у меня есть свое имя. Но какое это имеет значение? Тех, кто давал его, давно нет на свете. А я не обижаюсь, пусть люди зовут меня, как им хочется. Ведь от этого ничего не изменится, - медленно пояснил он, поглаживая кудри сына.
   Динка, не найдя больше слов, молча смотрела на него, на Иоську. Яков заметил ее взгляд, глаза его вдруг оживились, неожиданная улыбка преобразила некрасивое лицо.
   - Вот мой сын Иоська. Его имя Иосиф... И у него была мамочка, ее звали Катря. Если вы хотите видеть глаза его мамочки, так посмотрите на Иоську. Иосенька, покажи барышне свои глазки! Вы видите эти глаза? Их нельзя забыть. Иоська - это наш принец... Он весь в свою мамочку. Вы, кажется, сказали, барышня, что я хорошо играю? Катря тоже говорила так. Она и теперь так думает, когда я ей играю. Она стоит во весь рост на своем портрете и слушает наш вальс. Она любит, чтоб я каждый вечер ей играл... - Он остановился и, словно прислушиваясь к чему-то, пробормотал: - Я очень извиняюсь перед вами, - и, взяв Иоську за руку, ушел в хату. Через минуту оттуда послышался знакомый вальс...
   Шумит лес, бесконечной кажется дорога, но Динка не замечает ее, бережно припоминая все свои встречи с Яковом. Потом она все-таки узнала, что его зовут Яков Ильич. Как-то в прошлом году, уже в конце лета, боясь, что она скоро уедет и не услышит скрипки Якова, она решилась пойти к нему сама; кстати, из экономии пана ехали на мельницу, и Динка попросила подвезти ее. На развилке двух дорог она спрыгнула и огляделась. Уютно белеющая в зелени хата вблизи оказалась старой, вросшей в землю, облупленной дождями и ветрами просторной хатыной. Недаром мужики, которые подвезли Динку, рассказали, что еще задолго до того, как в этой хате поселился старый лесник, здесь была корчма.
   "Похоже..." - подумала Динка и пошла по дорожке. Две половинки двери были широко раскрыты, прогнившее от времени крыльцо, казалось, совсем провалилось под трухлявыми, позеленевшими перилами. Одной стороной своей хата стояла на краю обрыва, кривая тропинка, сбегая вниз, приводила к заброшенному колодцу. Яков сидел у раскрытого окна на низенькой скамеечке перед таким же низеньким, изрезанным ножом столиком и тачал сапоги. Иоська, размахивая руками, что-то быстро и весело рассказывал отцу, на щеке его вспрыгивала лукавая ямочка. Отец и сын сидели в единственной, но очень просторной комнате с огромной русской печкой. Осторожно войдя в сени и заглянув в комнату, Динка остановилась от удивления и неожиданности. Прямо перед ней, в простенке между двумя окнами, где стоял сапожный столик, возвышался портрет молодой женщины со строгой улыбкой, в городском платье с черным кружевным шарфом. Она была снята во весь рост и как будто торопилась куда-то, накинув свой легкий шарф. Но больше всего поразили тогда Динку ее глаза. Огромные, полные какой-то внутренней тревоги, умоляющие и требовательные. Остановившись на пороге, Динка не могла отвести глаз от этого портрета. Казалось, она где-то уже видела эти глаза, улыбку и ямочку на щеке.
   "Тато, тато, грай веселую"... - вспомнилось ей вдруг. Забывшись, она молча переводила глаза с матери на сына... Иоська давно уже замолчал и вопросительно смотрел на непрошеную гостью. Яков тоже поднял глаза, и на лице его появилось уже знакомое Динке выражение строгой важности.
   - Здравствуйте, барышня! - сказал он величественно, поднимаясь навстречу. - Вы хотели узнать, как меня зовут? Так мое имя Яков Ильич!
   - Здравствуйте, Яков Ильич! - низко кланяясь, прошептала оробевшая Динка.
   Она чувствовала глубокое удовлетворение от того, что может назвать его настоящим полным именем, но портрет Катри, ее живые, говорящие глаза, притихший двойник портрета, Иоська, и сам несчастный, помешавшийся от горя скрипач, - все это внушало ей ужас, ноги ее приросли к порогу, и, не зная, что делать, как найти в себе силы уйти или остаться, она жалобно попросила:
   - Сыграйте, Яков Ильич, вальс "На сопках Маньчжурии".
   Иоська с готовностью подал отцу скрипку. Яков все так же величественно кивнул головой сыну:
   - Дай барышне стул, - и, повернувшись к портрету, поднял смычок...
   При первых звуках скрипки страх Динки прошел. Играя, Яков смотрел на портрет и, двигая в такт музыке бровями, улыбался. И Катря отвечала ему нежной, строгой улыбкой. Иоська сидел на сапожной табуретке и, сложив на коленях ладошки, смотрел то на отца, то на мать. Долго, долго играл в тот раз Яков. Динка бежала домой уже в сумерках, лес казался ей огромным, нескончаемым, но, очарованная, окрыленная музыкой, она не чувствовала ни страха, ни усталости.
   И еще одну встречу с холодным ужасом в душе вспомнила Динка. Это было на дачах в воскресный день. В лавке толпилось много народу. Облокотившись на прилавок, братья Матюшкины торговались о чем-то с хозяином. Да-да, это были они, Федор и Семен, - Динка ясно видела! Оба рыжие, с тараканьими усами. Яков пришел вместе с Иоськой. Какая-то дачница долго смотрела на мальчика и, погладив его золотые кудри, сказала:
   - Бедное дитя!
   Яков посмотрел на нее и усмехнулся.
   - Кто бедный? Мой Иоська? Чтоб вы были так богаты, как он! Это я бедный. А Иоська, наш принец, он будет большим ученым. Это же сын Катри, - как же он может быть бедным?
   Динка стояла тут же. Тогда она не обратила внимания на братьев Матюшкиных, но сейчас ей кажется, что она даже видела, как они переглянулись... И она ничего не сделала, не бросилась на них, не закричала: "Спасите, спасите!.."
   Динка останавливается перевести дух, сердце ее сильно бьется. Ей кажется, она умирает. Да и к чему жить на этой земле, если можно безнаказанно убить такого чистого сердцем человека, такого чудесного музыканта, как Яков?.. Но куда это она зашла? Кругом лес, лес и лес. Динка тревожно оглядывается. Где же развилка? Там расходятся две дороги. В лесу тихо и пусто. Люди теперь не ходят сюда, в рыжих соснах свободно прыгают белки, неумолчно и крикливо зазывает какая-то птица... Динка возвращается назад. Может, она заблудилась? Где же эти дороги? По ним сейчас редко ездят, может, они заросли бурьяном? Неожиданно перед Динкой вырастает овраг. На краю его белеет задняя стена хаты, с этой стороны в ней нет окон. Динку бьет озноб. Она снова возвращается назад и наконец находит развилку. Отсюда узенькая, заросшая тропинка ведет к хате Якова. С помертвевшим сердцем Динка сворачивает на эту тропинку.
   Глава седьмая
   КЛЯТВА
   Разбитые окна, сорванные с петель двери. Мертвой кучей валяется искалеченная и брошенная около дома мебель. Динка узнаёт железную кровать с почерневшими шишками, она стояла у Якова за печкой; тут же валяется и детская кроватка Иоськи. Динка вспоминает, что эта кроватка стояла в комнате рядом с большой кроватью. Мокнет на дожде и коробится под солнцем самодельный дубовый шкафчик; кто-то кропотливо мастерил его своими руками для жизни, для уюта... Холодом смерти и разрушения веет на Динку от этих брошенных вещей. Кто вытащил их из осиротевшей хаты и свалил здесь в одну кучу? Или, может быть, сначала увез к себе, а потом, испугавшись мести мертвеца, привез обратно и в суеверном ужасе кое-как сбросил их около двери.
   У Динки опускаются руки; чем ближе подходит она к хате, тем яснее чувствует, что здесь уже нечего искать, не на что надеяться. Не свершится чудо, не запоет больше скрипка Якова... С тихим скрипом качается одна половинка двери. Оглянувшись на лес, Динка медленно поднимается по ступенькам. "Чего я боюсь? - успокаивает она себя. - Мертвые не встают из гроба. А если б даже они вставали, то как бы обрадовалась я, увидев Якова. Ведь я пришла к нему... Но здесь уже ничего нет живого, нет, нет..." И все-таки ее неудержимо тянет в комнату, где она была в последний раз, где так долго играл Яков.
   Динка отодвигает половинку двери и входит в полутемные сени. Груда битых кирпичей преграждает ей путь. Это Матюшкины искали деньги. "...И под печкой и под полом искали", - лихорадочно вспоминает она слова Дмитро. Дверь в комнату открыта. Динка шагает через кирпичи и с ужасом смотрит на пол: она боится увидеть кровь... лужу крови. Но пол засыпан известкой. Динка поднимает голову и как вкопанная останавливается на пороге... Катря! Она стоит во весь рост над сапожным столиком и в упор смотрит на Динку. Живые, говорящие глаза ее умоляют и требуют, черный шарф шевелится под рукой. Катря... Катря... Одна, брошенная в осиротевшем доме... Но почему она смотрит на нее так? Может быть, она спрашивает, где Иоська?..
   - Катря... - шепотом говорит Динка, и голос ее прерывается слезами. - Не смотрите на меня так, Катря... Я найду, я не брошу Иоську... Я буду ходить по всем улицам. Клянусь вам самым дорогим! Клянусь именем моего отца!
   Легкий шорох проносится за спиной Динки, но она ничего не слышит. Упоминание об отце заставляет ее сразу взять себя в руки.
   - Я найду Иоську, Катря... Я никогда не брошу вашего мальчика. Клянусь именем своего отца! - Голос Динки крепнет, слезы высыхают. - И я отомщу убийцам Якова! Я жестоко отомщу! - гневно кричит она, поднимая кулак.
   Ветер шумит в лесу, с тихим свистом врывается он в черную дыру разваленной печи. Динке чудится приглушенный шепот, но она уже ничего не боится. Ей только страшно повернуться спиной к портрету. И. пятясь задом, она с трудом выбирается на крыльцо.
   Чуда не случилось. Динка уже точно знает, что Якова нет и никогда не будет.
   "Где же могла тут играть скрипка? Какие глупые, суеверные люди... Нет, это не глупость и не суеверие, а память, светлая память о таланте музыканта. Да-да... Никто не может забыть его скрипку, и всем кажется, что она все еще поет..." - растроганно думает Динка, выходя на дорогу. Теперь, когда она приняла твердое решение и дала клятву, в сердце ее уже нет слез. Она найдет Иоську! Она сделает это для Якова, для несчастной Катри и для самого осиротевшего, брошенного всеми Иоськи... Динка не хочет больше разжалобивать себя грустными мыслями, ей кажется, она тверда, как камень. Но против ее воли ей вдруг представляется в кучке босяков оборванный, голодный мальчишка: слипшиеся от грязи кудри падают ему на лоб и большие материнские глаза кого-то ищут в толпе...
   Динка замедляет шаги и меряет глазами дорогу... Ноги ее подламываются, она очень устала... Устала... устала... А до хутора еще далеко... Но нужно идти... Там уже давно ждут ее... Долгую, долгую зиму ждут свою хозяйку собаки, и, когда Ефим начинает запрягать в телегу Приму, они поднимают такой визг... Собаки всё понимают... Прима тоже всё понимает, у нее совсем не лошадиные, а человеческие глаза. Динка хочет думать о хуторе, о своих друзьях... Она всегда так спешила к ним, так радовалась этой встрече... Она и сейчас будет рада... Она обнимет за шею своих собак, уткнется лицом в мягкую гриву Примы...
   Мышке не надо говорить о Якове, она и так видит много страданий... Ей многое не под силу, но она все терпит... Да и зачем говорить... Все равно разве можно снять тяжесть со своего сердца и переложить ее на другого? Нет, нельзя... И не надо... Человек должен сам, один пережить, справиться с собой...
   Динка приходит на хутор уже в сумерках. Ефим приехал, Мышка тоже дома. Вещи разложены по местам, стол покрыт белой скатертью, и посредине в глиняном горшке полевые цветы. Динка проходит по знакомой дорожке, мельком гладит прыгающих в восторге собак, мельком взглядывает на луг, где пасется Прима...
   - Потом, потом... - говорит она, чувствуя безмерную усталость.
   - Где ты была? - удивленно спрашивает сестру Мышка.
   Но Динка без сил падает на кровать.
   - Потом... потом, - бормочет она. - Я не хочу ничего, ни есть, ни пить, а только спать. Укрой меня папиной тужуркой.
   Уезжая, отец оставил на хуторе свою кожаную тужурку. С тех пор когда кому-нибудь из домашних нездоровится или просто тяжело на душе, его укрывают папиной тужуркой. В это чудодейственное средство свято верят его взрослые дети, и озабоченная Мышка, не спрашивая ни о чем, заботливо укрывает сестру папиной тужуркой.
   Глава восьмая
   СЕСТРЫ
   Мягкие волосы сестры щекочут Динкино лицо.
   - Динка, Динка! Проснись! А то после обеда я опять уеду, а мы совсем не виделись вчера...
   - А что это - утро? День или вечер? - сонно моргая ресницами, спрашивает Динка.
   - Да утро, утро... - смеется Мышка. - Знаешь, сколько часов ты проспала? Ведь мы еще вчера приехали! Надо же было так набегаться!
   - Вчера... вчера... - машинально повторяет Динка и. садясь на кровати, мучительно трет лоб. - Мы приехали вчера, - медленно повторяет она, а в глазах ее встает хата Якова, оторванная половинка двери и в простенке над сапожным столиком летящие концы черного шарфа.
   Динка спускает на пол ноги и шарит под кроватью, разыскивая свои туфли.
   - Я должна сейчас же ехать... - бормочет она.
   - Куда? - удивляется сестра.
   - Я еще сама не знаю куда. Но я должна... - в смятении бросает Динка.
   Но Мышка, смеясь, обнимает ее за шею:
   - Да проснись ты наконец! У меня сегодня такой трудный день. И потом, я хотела поговорить с тобой о маме...
   - А что о маме? - с тревогой спрашивает Динка, окончательно приходя в себя.
   - Как - что? Ведь нет же ни письма, ни телеграммы... А мама уже давно в Самаре. Неужели до сих пор нельзя было добиться свидания... Она же знает, как мы волнуемся.
   - Конечно, знает... И она бы написала, но ведь и в прошлом году, когда мама ездила к папе, ей тоже долго не давали свидания. Что же зря писать?
   - Замучается она там. И папа бедный так ждет... - грустно говорит Мышка.
   Тревожные мысли об отце, о матери, добивающейся свидания через тюремную решетку, омрачают лица сестер.
   - Сколько унижений... Полиция, допросы... Обыщут ее там, не передала бы чего... Везде подлость! Такая подлость, что просто иногда дышать нечем! стискивая руки, говорит Мышка.
   Динка молча кивает головой и смотрит на сестру. В темном казенном платье Мышка кажется тоньше и стройнее, тоненькие, как паутинка, белокурые косы ее пышным узлом свернуты на затылке. Солнце совсем не трогает загаром нежного лица Мышки, щеки ее всегда покрыты защитным пушком и даже около точеного носика сами по себе куда-то исчезли веснушки.
   "Как мы непохожи..." - машинально думает Динка, глядя на нежно-розовые губы сестры и на темно-серые глаза с длинными золотистыми ресницами. Мышка такая легкая и воздушная, что, когда она неслышно ступает по полу, Динке всегда кажется, что в комнату спустилось белое облачко.
   "А я уродка... Таким всегда говорят: "Какая вы симпатичная", потому что нечего больше сказать".
   Динка мельком бросает взгляд на зеркало и недовольно отворачивается.
   "Ишь сидит, распустила Дуня косы... Глазки синенькие, щечки румяные, а пышные прожорливые губки так и лезут вперед. Несчастная матрешка! Недаром Федорка один раз сказала: "Не знаю, чого тоби не нравится, на мой вкус ты дуже гарна дивчина". На Федоркин вкус..." - горько усмехается про себя Динка, любуясь сестрой.
   - А вот глаза у тебя стали совсем другие, - неожиданно говорит она вслух.
   - Глаза? Какие глаза? При чем это тут? - останавливаясь посреди комнаты, удивленно спрашивает Мышка. Она давно уже привыкла ко всяким неожиданностям со стороны Динки, но ведь сейчас они говорят о папе и о маме - при чем же тут какие-то глаза?
   - Ты совсем не слушала меня, Динка. Я так беспокоюсь, а у тебя вечно одни глупости на уме, - с обидой говорит старшая сестра.
   - Да нет, я, конечно, слушала... И я тоже беспокоюсь...
   - Ну так почему же ты всегда вставишь что-то неподходящее? Говоришь с тобой об одном и вдруг слышишь что-то совсем из другой оперы... Ну почему это?
   Динка вертит пальцем около головы.
   - У меня мысли бегут наперегонки, - серьезно объясняет она. - Их нельзя удержать на месте.
   - А надо, Динка, потому что ты вот так ляпнешь что-нибудь невпопад, и люди будут думать, что ты глупая.
   - А я и правда не очень-то умная, у меня всего не хватает. И ума, и знаний и красоты - всего-всего! Я ущербный месяц, - грустно улыбается Динка.
   - Ты на самом деле так думаешь? - пытливо спрашивает Мышка, прислушиваясь к грустным ноткам в голосе сестры.
   - Конечно, зачем бы я стала таиться перед тобой?
   - Но ведь это же неправда, Динка, - присаживаясь рядом, горячо убеждает Мышка. - Я думаю, тебе просто надо научиться управлять собой, своими мыслями...
   - Как обижен тот судьбою, кто не властен над собою, - задумчиво говорит Динка.
   - Вот-вот... Откуда ты взяла эти строчки?
   - Я их сама для себя придумала, только это мало помогает... У меня все - и злость, и горе, и обида сразу, как горячая смола, прикипают к сердцу, и я уже ничего не могу с собой сделать... - И неожиданно для себя Динка вдруг тихо сообщает: - Вчера я узнала, что того музыканта, который играл на скрипке, убили...
   - Убили? - широко раскрыв глаза, переспрашивает Мышка.
   Динка молча кивает головой.
   - Так вот почему ты просила укрыть тебя папиной тужуркой, - тихо говорит Мышка.
   Глаза Динки загораются злобой.
   - Его убил Федор Матюшкин, он искал какие-то деньги... Это подлый негодяй, убийца! - Она вдруг хватает сестру за руку и смотрит ей прямо в глаза горячим, напряженным взглядом. - Скажи мне: если б ты шла по лесу, а впереди тебя шел Матюшкин, стреляла б ты в него или нет?
   Оторопевшая Мышка неуверенно качает головой.
   - Как - стреляла? Из чего стреляла?
   - Ну, предположим, у тебя был бы револьвер.
   - Да я совсем не умею стрелять, - разводя руками, говорит Мышка.
   - Ничего, сумела б... Револьвер не винтовка: нажал курок - и все! Ну так вот. Впереди тебя идет Матюшкин - выстрелишь ты в него или нет? - сдвинув брови, допытывается Динка.
   - Впереди меня... Значит, в спину? - испуганно переспрашивает Мышка и вдруг решительно встряхивает головой. - Нет, в спину я стрелять не буду, мне это противно, я никого не могу убивать в спину!
   - Скажите какие интеллигентные штучки! Таких негодяев можно убивать со всех сторон! Ну хорошо, пусть он идет тебе навстречу. Так будешь ты стрелять в его кулацкую морду или нет? Я принципиально тебя спрашиваю!
   - Да почему же это я буду ходить с револьвером и перестреливать всех кулаков? - возмущается Мышка.
   - Не всех, а одного!
   - Так это еще хуже. Всех так всех!
   - Да ты раньше хоть одного убей!
   - Не понимаю, раньше или позже... И вообще, как же это я посмею без всякого совета со старшими товарищами устраивать какие-то террористические акты? Такие вещи возможны только в случайной перестрелке или по заданию...
   - Ладно, - махнув рукой, перебивает ее Динка, - задания у меня нет, так я этому Матюшкину устрою такую случайную перестрелку, что он у меня вместо одной получит десяток пуль!
   - Нет, ты просто сумасшедшая или дуреха! Как была дуреха, так и осталась. А я взрослый человек, и нечего из меня дурака делать! - окончательно выходит из себя Мышка.
   Сестры долго молчат.
   - Тебе хорошо, - вдруг говорит Динка. - Ты уже закалила свое сердце от подлости. Я ведь недаром сказала, что у тебя стали другие глаза... Ты научилась смотреть поверх человека, и взгляд у тебя иногда такой холодный, твердый. В таких глазах и слез нет, А ведь я знаю, у тебя столько доброты и жалости к людям: когда ты приезжаешь из госпиталя, на тебе лица нет. Но может быть, ты закалилась и от жалости? - тревожно спрашивает Динка.
   Но Мышка качает головой.
   - Нет, Динка... Ты сама знаешь, что это невозможно. И все-таки я закалилась. И знаешь отчего? От какой-то ежедневной борьбы с подлостью. Мышка ловит вопросительный взгляд сестры и, смущаясь, поясняет: - Борьба - это громкое слово... Какой я борец, Динка! Я просто не могу выдержать, так же как ты. Только я не бегаю с револьвером, иначе мне пришлось бы каждый день стрелять какую-нибудь гадину. Вот вчера, например... Привезли очень тяжело раненных солдат, предстоят ампутации... У одного совершенно раздроблена нога. У другого оторвана по локоть рука... разбита снарядом грудь. Такие муки, такие стоны. Ну, ты же была в госпитале, видела, каких привозят...
   Динка молча кивает головой.
   Сестра останавливается перед ней, прямая, тоненькая, на прозрачно-бледном лице ее глаза, обведенные синевой, кажутся черными, уголки розовых губ нервно вздрагивают.
   "Нет, не закалилась она, нет", - быстро думает Динка, но голос сестры вдруг меняется.
   - ...И вот ты подумай. Сестры уже всё готовят к операции, и вдруг Иван Евдокимович - ну, знаешь ты его, старый такой хирург, хороший, его все зовут у нас "седенький", - так вот он подходит ко мне и говорит: "Операции будем делать без наркоза..." Я прямо остолбенела. "Как без наркоза, почему? Я сейчас пойду к начальнику!" - "Не ходите, сестричка, бесполезно, я уже говорил с ним". - "Нет, нет! Задержите операции, у нас же есть наркоз, я знаю!" Бегу наверх к начальнику. Сидит такая туша в кителе, вся грудь в каких-то бляшках. А во мне все трясется. И голос... Не знаю даже, мой ли это голос, такой спокойный. Я говорю: "У нас мучительные операции, ампутации рук, ног... У нас же есть наркоз, дайте наркоз..." А он так отечески похлопал меня по руке: "Успокойтесь, сестра, вам пора привыкнуть ко всяким операциям, на то мы и военный госпиталь. Наркоза нет, все, что было, мы передали в офицерское отделение. Господа офицеры - народ изнеженный, а солдат на то и солдат, чтобы терпеть. Что поделаешь?"
   - И ты... ты не дала ему по физиономии? - вскакивает Динка.
   - Нет, я не дала, я бросилась в офицерскую палату. Ты знаешь, как я презираю их всех. Когда поднимаешься по лестнице, а они стоят так небрежно у перил, покуривают и лезут к тебе с пошлыми комплиментами, я ненавижу свое дежурство в офицерском отделении. А тут не знаю, что со мной сделалось... Я вбежала в палату, ой, я такого наговорила им, Динка! Тут были всякие слова: и честь, и доблесть русского офицера, который в самом жестоком бою идет впереди... Одним словом, я уже не помню всего. А потом выяснилось, что они об этом просто ничего не знали, все это выдумал начальник! Подумай, какой мерзавец! Ну, зато и ему попало! - Мышка вдруг звонко рассмеялась.