— Знаю. Я и о болезни Рустинга знаю — подслушал, когда вы говорили Вельду, нашему всезнающему, все умеющему, твердому телом и духом, беспредельно принципиальному и…
   — Откуда в вас столько злости? — перебил я, искренне изумляясь.
   — А вот оттуда! Почему вы знаете, что я не болен, как эти двое несчастненьких? Почему вы все — такие правильные, такие порядочные граждане нашего распрекрасного Общества Гармонии — слепы или в лучшем случае бесконечно однобоки в оценках людей и явлений?
   — Тингли, — терпеливо сказал я, сделав над собой усилие, — может, вам следует принять успокоительное? Ради бога, поймите правильно: я все-таки почти пилот и имею некоторые права Руководителя… в данной ситуации. Истерика может случиться с каждым, тут нет ничего постыдного или предосудительного…
   — Ха! — фыркнул Практикант. — При чем здесь истерика! Она продолжается минуты, а то, что происходит со мной, длится не первый год. Так вы способны меня выслушать?
   — Хорошо. Я слушаю.
   — Вы когда-нибудь задумывались, Бег Третий, что такое Практикант Общества? Я не спрашиваю, знаете ли вы о правах, обязанностях и прочем, составляющем сущность этой социальной категории. Представляете ли вы, каково ощущать себя в названной роли — и не месяц, не два, не год, а на протяжении лет?
   — Насколько мне известно, — осторожно произнес я, — категория Практиканта присваивается далеко не каждому, для этого надо выделяться из общей массы граждан, надо…
   — Разумеется! — прервал он меня. — Разумеется, чтобы стать Практикантом Общества, необходимо кое-что иметь за душой — как говорится, «подавать надежды». Но знаете ли вы, что значит быть «подающим надежды»? Год, два, и три, и четыре — «подающим надежды»?! Это неплохо, даже отрадно в одиннадцать лет, когда ты поешь сольную партию в хоре мальчиков и перспектива потерять голос в переходном возрасте представляет для тебя чисто теоретический интерес… Мы безмерно гордимся тем, что достигли уровня жизни, при котором, без малейшего ущерба для Общества, можем позволить себе содержать тысячи подобных мне практикантов. Вот, мол, перед вами открыты все пути, вы освобождены от докучливой необходимости заниматься нелюбимым делом ради хлеба насущного, вам предоставлена возможность — некогда люди о таком и не мечтали! — хоть всю жизнь искать занятие по душе… Ну же, дерзайте, испытывайте свои способности на любом поприще и не опасайтесь неудач, ибо они не крах жизненных надежд, а лишь очередная попытка: никто и ничто не мешает вам бросить начатое на половине пути и взяться за новое дело. Пишите книги. Если они окажутся бездарными, спокойно отправляйте их на переработку макулатуры в Вещи, Полезные Обществу. Сочиняйте музыку, ничего не говорящую ни уму, ни сердцу, — ее легко стереть со звукокристаллов и затем использовать их с толком. Изображайте себе на здоровье трагические метания Гамлета или мудро-циничную, драматически-честную опустошенность беззащитных душ, коими наделил своих персонажей великий Достоевский, — только не сетуйте на несправедливость судьбы, если аудиторией вашей будет зеркало или два-три многотерпеливых друга… Но ровно ни о чем не беспокойтесь! Общество взяло вас на бессрочное содержание, оно согласно кормить и одевать, предоставлять неограниченное количество холста и красок, перевозить в любые районы обжитого и не исследованного пока пространства каждого из «подающих надежды». Словом, оно не только не мешает, напротив — всемерно поощряет ваши бестолковые поиски и терпеливо ждет, когда вы найдете наконец точку приложения сил… или убедитесь в своей полной несостоятельности!
   Тингли Челл, широкоплечий здоровяк с хорошо развитой мускулатурой, с первых минут знакомства не вызвавший во мне симпатии по причине шумной непосредственности, больше похожей на развязность, этот двадцатипятилетний, как я уже решил, оболтус, беспомощно стоял передо мной; его всегда безмятежное румяное лицо выражало неподдельную, явно застарелую боль.
   — Не разумнее ли было устроено несовершенное общество наших предков? тихо спросил он. — А может, оно поступало честнее — и гуманнее! — ставя человека в условия, когда полнота его дарования или заурядности проявлялась в процессе тяжелой, но естественной борьбы за существование?.. Знаете, получив категорию Практиканта, я был счастлив: это ведь действительно не каждому дается. А сейчас предпочел бы занимать самое скромное, однако нужное Обществу место, быть аккуратно пригнанной деталью в социальном механизме — и знать, что без меня он будет работать не так плавно. Пусть это была бы любая профессия — даже рабочего Службы звездной санитарии! Сознания нужности своей — вот мне чего не хватает.
   Скажу честно, во мне росло сочувствие к нему; он, без сомнения, был искренен в ту минуту. Но когда Тингли этак походя оплевал труд «космического мусорщика» — я разозлился. Мне-то было известно, что, кроме огромной отваги, выносливости, эмоциональной устойчивости, эта работа требовала от человека высочайшей готовности к самопожертвованию, то есть подлинной нравственности.
   — За чем же дело стало? — почти враждебно спросил я.
   Он не услышал меня, потому что слушал себя. И продолжал:
   — Я уже не говорю о том блаженном состоянии душевного покоя, что доступно счастливцам, не задумывающимся о смысле — точнее, совершеннейшей бессмысленности! — жизни, о множестве других темных, сложных, мучительных вещей. Это уж от природы, с этим человек рождается, чтобы нести свой крест до конца… Нет, я хочу немногого, и главное в этом немногом — все та же уверенность в себе. Противно повторять прописные истины, но так уж устроены люди, что им жизненно необходимо что-то уметь делать в совершенстве — будь то искусство врачевания, пилотирование звездолета или навыки землекопа… хотя эта профессия давно вымерла за ненадобностью… Ах, Бег, тяжело и унизительно быть дилетантом! А ведь когда-то Общество вынуждено было поощрять и культивировать специализацию и мечтало о нынешних временах как о фантастическом благе. В свободе от необходимости с предельным рационализмом использовать производительные силы — в том числе человека — оно видело благодатную почву для массового выращивания так называемых гармонически развитых личностей. В тогдашнем представлении последнее выглядело просто: тот же землекоп забывает на досуге о лопате и берется за виолончель, а профессор изящной словесности жонглирует двухпудовыми гирями… Как видите, все оказалось сложнее. Практически приведенная выше схема осуществлена. А счастья почему-то по-прежнему нет… Э, что говорить! Вот вы, астролетчик Бег Третий, олицетворение древней мечты о гармоническом совершенстве личности, вы — счастливы?
   Что я мог ему ответить? Конечно, было жаль его, было смутно на душе. И уж вовсе не хотелось продолжать этот разговор. Не оттого, что я безусловно отвергал сказанное Тингли Челлом. Но… еще более чем жалок, он был мне противен. Как бы ни умно, глубоко и тонко было то, что он наговорил, я каким-то шестым чувством знал: всеми его словами и поступками руководила жалость к себе, а не пресловутая скорбь по поводу «бессмысленности» бытия. Я, конечно, многого пока не знаю и не понимаю. Однако, поверьте, далек от убеждения, что жизнь проста, как апельсин… И все-таки человек должен стремиться к простоте и ясности. Если нам дано когда-нибудь познать Сокровенное, то лишь таким путем. А сейчас я задал Тингли вполне конкретный — возможно, не слишком уместный после его исповеди — вопрос:
   — Для чего вы мне все это сказали?
   — Дело в том, что, когда мы трое попали сегодня утром в эту переделку, я очень испугался — вдруг вы оба погибли…
   У меня полегчало на сердце:
   — Видите! Главное в вас — настоящее, Он страдальчески заглянул мне в глаза:
   — Нет. Я боялся другого — что останусь один и тоже могу погибнуть.
   Перед сном я подробно пересказал Петру Вельду мой разговор с Практикантом. Это не было нескромностью:
   Руководитель должен знать о людях, за которых отвечает, все, особенно, если от их поведения в экстремальной ситуации может зависеть жизнь других людей. «Космический мусорщик» сказал после раздумья:
   — Все это старо. Тысячи лет назад неудачники тоже обвиняли в собственной несостоятельности всех и все, только не себя. И в первую очередь Общество.
   — А последнее? — вступился я за Челла. — Его последнее признание, Петр? Требуется незаурядное мужество, чтобы решиться на такое.
   — Не торопись с выводами. Если человек расписался в собственной подлости, это еще не означает, что он стал другим… А что касается «оригинальности взгляда на вещи», «неожиданных поворотов мысли», «тонкости переживаний» и прочего, что тебе так импонирует в Тингли Челле, — я тебе скажу следующее. Интеллект, самобытность, даже талант — очень хорошо! Но для меня главное, чтобы человек был порядочным человеком, и я так это понимаю: в нашем положении порядочно думать и тревожиться о товарищах, а всякие там переживания надо отложить для более спокойных обстоятельств… И вообще сначала порядочность, честность, надежность для тех, среди кого живешь, а уже потом утонченность натуры и разные иные нюансы. — Он заметил колебание во мне, мягко добавил: — Я тоже не сразу к этому пришел. Настанет время сам убедишься. Наверное, с возрастом приходит… Ну, пошли в ракету.
   На следующее утро Петр Вельд сходил с Виктором Гортом к колодцу. Они отсутствовали больше трех часов и принесли полный бидон воды. Вместе с ней они принесли ошеломляющую весть: черные цветы исчезли с поляны! Исчез и альбом со снимками.
   А ночью ко мне пришла Мтвариса.
   Что-то заставило подняться и подойти к иллюминатору, и я увидел в черном круге, вырезанном из ночного неба, ее овальное лицо, и оно было матово-белым, призрачным, потому что спутник планеты уже взошел. На губах Мтварисы застыла та же незавершенная улыбка, какой она улыбалась на снимке Горта. Мтвариса знакомо- решительно и вместе ласково тряхнула головой, поманила тонкой рукой, показывая куда-то через плечо, тоже щемяще родное, худенькое, слегка приподнятое… Я не удивился, потому что меня охватили нетерпение и боязнь не успеть. Я махнул ей, как прежде, когда выглядывал из окна на ее зов, поспешно оделся, осторожно, чтобы не разбудить спящих, выбрался из ракеты в прохладную неподвижную ночь. Она уже ждала у входа, я протянул к ней руки, но она легко отстранилась и пошла в сторону от корабля, ставшего нам домом, и я покорно пошел вслед.
   Мы ходили долго, пока ночь не начала умирать, и говорили, говорили… Несколько раз я пытался коснуться руки или плеча Мтварисы, но она по-прежнему легко, мягко ускользала. Когда небо на горизонте утратило уверенную тяжелую густоту черного бархата, мы вновь очутились у ракеты, и я знал, что Мтвариса придет опять, и во мне звенела благодарная радость.
   У входа в ракету я лицом к лицу столкнулся с Виктором Гортом. Он отшатнулся, как будто увидел призрак. Овладев собой, наклонил голову, предлагая пройти первым. Я кивнул в ответ, бесшумно нашел свое место и тут же крепко заснул.
   Я нарушил инструкцию — тем, что ни словам не обмолвился Вельду о пережитом ночью. Не смог, так как был убежден: превратив свой сон (а наутро я уже не сомневался, что это был сон) в событие, подлежащее фиксации в корабельном журнале, совершу предательство по отношению к Мтварисе. Ведь сновидение, сказал я себе, принадлежит человеку безраздельно — коль скоро оно посетило именно его, а не кого-нибудь другого… Но демагогическое это рассуждение не могло успокоить моей совести. В инструкции прямо указывалось на то, что в условиях неисследованного мира явления психического плана представляют не меньшую важность, чем объективные факторы — скажем, ветер, дождь, скачок радиации, — и потому должны быть подвергнуты анализу… Однако я не смог.

Кристалл четвертый. КОЕ-ЧТО О СТРАХЕ

   Об исчезновении черных цветов и камеры-альбома голографа стало известно Солу Рустингу и Коре Ирви. Тингли имел глупость в их присутствии глубокомысленно изречь:
   — Загадочное происшествие! Наша планетка начинает показывать коготки…
   Рустинг побледнел. Женщина уставилась на Челла с молчаливой покорностью, явно ожидая от него каких-то дальнейших откровений. Пришлось мне, чтобы нейтрализовать впечатление, произведенное не в меру словоохотливым Практикантом, самому рассказать все. Понятное дело, я изложил факты так, что от них и не пахло мистикой или чем-либо подобным, в заключение уверенно заявил:
   — Вероятнее всего, наши друзья попросту заблудились.
   Вельд утвердительно хмыкнул — весьма, впрочем, сдержанно, и тем естественнее у него получилось: с чего бы опытному космонавту радоваться элементарной оплошности? Согласно кивнул голограф. Меня удивило то, как он упорно старался не встречаться со мной глазами, — при его-то манере настойчиво и бесцеремонно пялиться на собеседника!
   Однако попытка скрасить последствия Челловой неосторожности не удалась.
   — Я убеждена… — Голос Коры был неестественно ровным. — Я абсолютно уверена, что мы получили предостережение оттуда… Там, наверное, не прощают, если человек хоть ненадолго забывает… забывает о своем горе… Если он ищет хоть капельку счастья в новой привязанности. Там не признают любви, потому что…
   Она кивала в такт словам усталой красивой головой и, когда замолкала, продолжала кивать, а ее изящная худая рука сжимала, комкала вязанье, и всем было ясно, к кому относится признание в беспредельной потребности любить, заботиться, тревожиться. Всем — и нахмурившемуся Тингли тоже.
   — Полно, — коснулся Петр ее вздрагивающей руки. — Вы просто устали, Кора… Все не так, как представляется вам сейчас.
   «Космический мусорщик» говорил ласково, рассудительно, трезво и потому неубедительно.
   Она сказала:
   — Спасибо, Вельд. Большое спасибо за искренность вашего желания утешить меня и успокоить! Но не надо. Не надо стараться, потому что вы все равно не сможете… Ведь вы не понимаете… Простите, ради бога, только вы не можете понять. Благодарю вас.
   Тут прорвало Сола Рустинга. Сначала его речь была бессвязна, он путался в словах, торопясь, волнуясь, страшно стесняясь. Однако в том, что говорил маленький служащий, звучала убежденность, все более переходящая в одержимость. Скоро всем нам стало ясно — это одержимость маньяка. Я запомнил почти каждое слово. Вероятно, даже человек, обычно мыслящий до тошноты заурядно, поднимается порою до высот подлинного красноречия, и случается так в моменты, когда, забыв обо всем, освободившись поэтому от привычных оков неловкости и страха «сказать что-нибудь не так», он стремится выразить святая святых своего жизнеощущения.
   — «Спасибо, Вельд»! — неожиданно и неумело передразнил Рустинг. — Ну, разумеется, спасибо, спасибо, сотни, тысячи раз спасибо!.. Вы, Кора Ирви, и не могли ответить иначе на всю эту… галиматью. — Он с трогательным бесстрашием поглядел на «космического мусорщика». — Я повторяю: га-ли-ма-тью! Да разве он способен понять живую, страдающую душу?! Может быть, следует вам завидовать, Железный Человек. Однако я не хочу завидовать. Только ограниченность не знает сомнений и страха… — Природная деликатность заставила его спохватиться: — Не обижайтесь на меня, Вельд. Но… вы так невозмутимы с самого начала нашего дикого, похожего на кошмарный сон путешествия. Ничто вас не удивляет, ничто не в силах ужаснуть! Наверное, это и называется мужеством? Да, конечно, надо полагать, это и есть бесстрашие… А задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что такое настоящий страх?..
   Голос Рустинга сорвался. Он как слепой пошарил по столу, нащупал стакан с водой, принесенной несколько часов назад оттуда, где был одинокий жалкий колодец, а еще накануне — непонятно куда исчезнувшие черные цветы, выпил залпом, и мысли его приняли новое направление:
   — Вы думаете, я боюсь дня, когда мы останемся без воды, и все кончится. Не отрицаю — боюсь. Однако лишь несколькими днями раньше мне и в голову не приходила мысль о такой опасности. Тем не менее, я боялся! — Последнюю фразу он произнес почти с гордостью, и я невольно вспомнил давешнее хвастливое самоуничижение Тингли. Нет, здесь совсем другое, подумал я, а Рустинг заключил: — Я давно боюсь… О, как я давно боюсь!
   Кора, добрая душа, должно быть и впрямь созданная природой ради единственной цели — щедро дарить окружающих бескорыстной материнской любовью, наклонилась к нему, погладила бьющуюся на столе руку, с бесконечным участием спросила:
   — В чем дело, Сол? Я не совсем понимаю… Расскажите нам — и, увидите, вам сразу станет легче.
   Поглядели бы вы, как пылко и нежно уставился на нее Рустинг! Тингли Челл подавил смешок. Но, честное слово, ничего смешного тут не было.
   — В самом деле, — сказал Горт. — Объясните-ка нам причины вашей… э-э… безнадежности в отношении к бытию. Вашего, так сказать, гиперпессимизма.
   В голосе Художника я с возмущением услышал холодный интерес, даже этакое жестокое любопытство. Отрезвев от его тона, маленький человек неловко повел головой, словно ему мешал воротник:
   — Мое… моя безнадежность? Вряд ли стоит…
   — Конечно, Сол, конечно, — так же участливо ободрила Кора, и в этой участливости по-прежнему явственно звучало: «…вам сразу станет легче».
   Рустинг весь засветился:
   — Если вам это действительно интересно… Положительно, наши взаимоотношения эволюционировали на редкость быстро. Не проявляется ли тут подсознательное желание успеть, пока действительность не отняла у людей возможности вообще как-либо относиться друг к другу?
   — Если вы настаиваете… — Сол Рустинг решился. — Что ж, когда конец близок, принято исповедоваться. — Петр Вельд сделал гневное движение, Рустингом не замеченное, однако промолчал. — Всю жизнь я был чиновником, и всю жизнь — на одном и том же месте. Учреждение, в котором я служу тридцать четыре года подряд, называется Департаментом регистрации изменений в составе Общества. Каждый мало-мальски знающий древнюю историю наверняка проведет аналогию между нашим учреждением и ЗАГСом. На мой взгляд, предки наши были наделены мрачноватым чувством юмора: в ЗАГСе один и тот же человек одним и тем же пером в одной и той же книге регистрировал радость и горе — рождение и смерть, свадьбу и развод… Возможно, впрочем, что столь противоестественное сочетание обусловливалось стремлением тогдашних так называемых «государств» к разумной экономии материальных средств; но не буду отвлекаться. Прошли века — и все, как ни странно, осталось без изменений. По существу без изменений, так как последние коснулись лишь мелочей. Не стало разводов. Люди отказались от регистрации браков — вынужденной формальности и поступили подобным образом в силу известного всем прогресса в социальной, нравственной и разных иных сферах. А рождение и смерть в незапамятные времена стали регистрироваться посредством автоматических фиксаторов этих событий. Исчезли (вновь я вынужден обращаться к помощи архаизма) очереди. Специально для молодых людей поясняю: данным словом обозначалась аномалия, суть которой состояла в том, что гражданам, испытывавшим потребность в каком-либо жизненном благе — получении вещи, в широком смысле, или осуществлении разного рода действий — приходилось, и подчас подолгу, дожидаться, пока аналогичную потребность удовлетворят другие граждане, ранее заявившие о ней… Очереди возникали по различным, достаточно прозаическим причинам (о том, как иногда вели себя в них люди, я не стану рассказывать из уважения к чувствам Коры Ирви); применительно к ЗАГСам — прежде всего потому, что они не работали по выходным дням. Бывало, к сожалению слишком часто, чтобы это можно было приписать случайности, и так: некоторые люди из далекого прошлого умышленно препятствовали быстрому прохождению очередей, и…
   — Зачем? — не понял я.
   — О, — снисходительно улыбнулся Сол Рустинг. — Вы, уважаемый Бег Третий, сами не подозревая, задали слишком сложный вопрос. Ответить однозначно я не в силах, углубляться же в историю проблемы значило бы потратить чересчур много времени.
   — А если рискнуть? — вмешался любознательный Тингли. — Дефицита времени мы, думается, не испытываем.
   — Да? А если я скажу, что неблаговидные умышленные действия чиновников преследовали корыстные цели?..
   — «Корыстные»?..
   — Вот вы и ответили на собственный вопрос! Нет, здесь мы ушли бы слишком далеко. Позвольте уж мне не отвлекаться.
   — Разумеется, — поддержал Виктор Горт, и в его глазах зажегся огонек любопытства. — Но, если разрешите, — все же добавил Художник, — позже мы вернемся к этой теме
   Рустинг с достоинством кивнул и продолжал:
   — Так вот, очередей не стало. Новый уровень общественного сознания, достигнутый человечеством, позволил перейти на заочное оформление событий, именуемых «изменениями в составе Общества». Все сделалось просто: вы извещаете по видеофону какого-нибудь Сола Рустинга о рождении сына, он, полностью вам доверяя, изображает радостную улыбку, а затем соответствующим образом регистрирует это прекрасное событие. У вас скончался близкий — и совершается та же процедура, только вместо улыбки Рустинг живописует глубочайшую скорбь… — Внезапно он с яростью воскликнул: — Ну до чего все просто! — Потом ярость уступила место выражению безысходной тоски, смешанной с отвращением; не требовалось особого ума, чтобы догадаться — отвращения к своей профессии. У меня мелькнула мысль, что в учреждении, представляемом Рустингом, не мешает заменить чиновника. Если человек охладел к работе, которую выполняет, ему следует подыскать другую; таков один из мудрых законов Общества. Мы встретились глазами с Петром, и он едва заметно покачал головой: не торопись, мол, все намного сложнее. Реакция «космического мусорщика» на совершенно очевидные вещи привела меня в некоторое недоумение, однако еще больше я обрадовался только что сделанному открытию — мы понимали друг друга с полувзгляда, как и должно быть между астролетчиками, особенно в наших обстоятельствах.
   — У наших предков было мрачноватое чувство юмора, — вновь заговорил Сол Рустинг, и в его лице и голосе были боль, тоска, застарелая безнадежность, и над всем доминировала огромная серая усталость. — Как видите, оно передалось нам. Мы тоже заносим в единую приходо-расходную книгу и смерть, и рождение. Следовательно, по существу, ничего не изменилось. И никогда не изменится, не может измениться, потому что мы люди, а люди — смертны… Пусть человечество достигло долголетия в масштабах, о которых и не мечталось древним, пусть оно почти абсолютно исключило несчастные случаи и одолело подавляющее большинство болезней… Но мы не властны над смертью как неизбежным логическим концом жизни в любых ее проявлениях. Знаете вы, сколько смертей зарегистрировал я за три с половиной десятка лет?! За редчайшим исключением среди них не было преждевременных — того, что позволяло людям, негодуя против несчастных случаев и тому подобных обстоятельств, обманывать себя мыслью:
   «Он умер, потому что ему не повезло… Но мне-то такое не грозит»… Увы, сегодняшняя безопасность нашего бытия только еще более обнажает его конечность… Вот вам мой ответ, Виктор Горт, на вопрос, откуда сей «гиперпессимизм», — устало сморщил лобик Сол Рустинг. — А если впереди все равно конец, то к чему все это? — Он обвел рукой нас, скромную обстановку салона — как если бы самое жизнь заключил в предельно узкие рамочки. Ответьте же мне — к чему?! — В тоне было странное торжество.
   — Но ведь все это… Простите мою дерзость… Как бы сказать?.. — начал я.
   — Жевано-пережевано, не так ли? — задиристо отозвался Рустинг. — Ну и что же, молодой человек! Разве оттого, что вы тысячу раз скажете «холодно» и тем самым как бы обесцените смысл слова, вам станет теплее? Слова стираются смысл остается. И я вас спрашиваю: к чему непрестанно обманываться грандиозностью целей, которые мы перед собой ставим, тщетной суетностью надежд, что после нас останется нечто важное, ценное?
   — Не останется даже того, что мы делаем для других из любви к ним? негромко спросила Кора Ирви. — Бедный Сол, как вам тяжело жить!
   В любви нет возраста. Возможно, в ней есть или отсутствует опыт. Рустинг был, несомненно, очень неопытным влюбленным. Судя по тому, что ни для кого не составляло уже секрета, он должен был капитулировать. В противном случае у него не оставалось права даже верить в свою любовь. Но он не сдался. Позже я понял, почему. Человек не в состоянии поступиться тем, на чем держится его личное мироздание, и это сильнее чувства. Он бы и рад немного потесниться на своей позиции, да просто не может.
   — Поймите, милая Кора, — упрямо сказал Рустинг. — Все мы обманываем себя. Не исключено, что я понимаю это лучше присутствующих только благодаря своей ужасной профессии, — скромно добавил он. — Знаете, в старину существовало понятие «надбавка за вредность». Может, у меня — профессиональное заболевание?
   Последнее было сказано не без кокетства и дало мне повод, торжествуя, воскликнуть:
   — Вы сами сказали!
   Он немедленно парировал:
   — Говоря о «профессиональном заболевании», я подразумевал обостренное чувство реальности мировосприятия — не больше и не меньше. Для вас смерть понятие абстрактное, причем не только в силу возраста. Для меня — тысячи зарегистрированных имен людей, которые жили и которых теперь нет. Понимаете? Просто нет… Право, иногда я завидую древним: они верили в потустороннюю жизнь… — И, не обращая на нас никакого внимания, всем своим видом, сказал Коре Ирви: — Потому что там я бы непременно встретился с вами!