— Вы замечали, что у многих авторов — причем принадлежащих различным временам, народам, очень разных по творческой манере — можно подчас наблюдать почти идентичный подход к проблемам бытия?.. Да и проблемы их занимают, в сущности, одни и те же, не так ли?
   Разочарованный (еще один изобретатель велосипеда!), я промямлил что-то насчет единства законов художественного мышления.
   — Я имею в виду конкретные примеры! Скажем, « Последний лист»О'Генри и рассказ Куприна « Девочка и слон»…Но это близко. А вот Галатея?! Нет, речь не о «кочующих» сюжетах. Другое поражает… или, если хотите, радует. В конце концов, сюжет — спроецированное в зеркале образной мысли типическое. Однако почему оно именно таково? Не лежит ли в основе существования общечеловеческого — сколько бы там ни болтали о вырождении или, напротив, сковывающих развитие духа предрассудках прошлого! — изначальное неодолимое стремление человека к утверждению, даже ценой самопожертвования, жизни над смертью, красоты над уродством? Так называемые «вечные темы» суть живая связь времен — даже непредставимо далеких друг от друга, а значит — иных миров… Простите за никчемное умствование, иногда на меня находит.
   Вот вам и представитель нехитрой, хотя и почтенной профессии.
   Не зная, что сказать, я довольно глупо спросил:
   — Вы, вероятно, немало повидали в жизни? Ну, там, много путешествовали, наверное…
   Странные иногда бывают у моего соседа глаза — как у человека, который долго и пристально смотрит на звезды, а когда его отвлекают, то не сразу возвращается к действительности.
   — Путешествовал? — не сразу переспросил Григорий. — Что ж, пожалуй, да, путешествовать мне пришлось довольно много…
   Вот что случилось вчера.
   Я зашел к нему после ужина сыграть в нарды. Он хорошо играет, только слишком уж азартно и терпеть не может спокойной игры: бывает, партия, кажется, уже наверняка его, но тогда мой сосед словно нарочно начинает делать совершенно несуразные ходы, рискует, горячится, а скажешь об этом виновато улыбается:
   — Неинтересно, когда заранее знаешь, чем кончится…
   Григорию везло — он быстро закрылся (а у меня были две «убитые» шашки) и, как водится, посоветовав мне «почитать пока газету», рассеянно выбрасывал кости. Я от нечего делать принялся разглядывать скромно обставленную комнату и вдруг увидел, должно быть забытый, рисунок на письменном столе. Поднялся, подошел. Обыкновенный набросок фломастером, женская головка. Присмотрелся и чуть не ахнул! Должен без ложной скромности сказать: в живописи, особенно портретной, я немного разбираюсь и достаточно знаком с работами больших мастеров. А тут…
   Тонкое, стремительное лицо девушки, в глазах — вызов и одновременно детская такая нерешительность, упрямство, смелость и вместе — робкое ожидание… Очень чем-то замечательное лицо!
   — Кто это? — вырвалось у меня, и тут же я спохватился: — Простите, пожалуйста… — Обернулся, встретил его взгляд — тот самый, странный, о котором я уже говорил.
   — Натали… — он произнес это имя бережно и словно бы отрешенно, с видимым усилием рассмеялся: — Одна моя знакомая. В общем-то — обыкновенная Натела. Но у нее такая причуда — называть себя Натали…
   И меня осенило: ведь он ее любит! Вот, оказывается, чем замечательно это лицо — огромной, нежной, бережной любовью, с которой оно написано!
   Стало мучительно неловко, и все же я спросил:
   — Это ваш рисунок?
   Он только кивнул, и стало ясно, что больше ни о чем спрашивать нельзя…Но тут меня оглушила внезапная мысль.
   Натела? Натали?.. Господи, неужели Натали-Натела?!
   Дело в том, что рассказ, который вы прочитали, однажды приснился мне. Ну, конечно же, не в буквальном смысле и не так, как он потом получился, даже не сюжет, не фабула, а просто осталось наутро смутное ощущение беспокойства, нечто неопределенное, неуловимое, но — властно требующее воплотить его, передать людям, поделиться с ними своей радостью и тревогой. И только. Больше ничего. Ни лица, ни события, пусть ничтожно мелкого, незначительного. Все остальное пришло само, если хотите — придумалось, уже потом, в процессе работы.
   Но это имя, имя девушки, которую встретил на Земле и полюбил Фантазер с Утреннего леса, я не придумывал.
   Оно отчетливо звучало в моем сне: Натали-Натела! И едва я проснулся, как услышал его наяву: Натали-Натела!
   А если так… Мне стало не по себе.
   Но ведь это просто невозможно, это нелепица какая-то дикая, совершеннейший нонсенс, мистика чертова!
   — Вам играть, — сказал мой сосед.
   Отворилась дверь, возник на пороге лохматый пес, застенчиво поглядел на нас; стараясь не стучать когтями, подошел к Григорию и ткнулся в его колени холодным черным носом.

СТОЯНКА
(ГОРОДСКАЯ СКАЗКА)

   Им люди нужны. Потребность в людях у них в крови. Тысячи лет человек и пес были рядом.

 
   — Собаки знают многое, чего не знают люди, — хвастался Нэтэниел. — Мы такое видим и слышим, чего человек не может видеть и слышать.
Клиффорд Саймак. Город

НОЧЬ ПОЭТА

 
 
   Человек проснулся сразу, не глядя взял со стула часы, чиркнул спичкой… Он мог бы не делать этого. Стрелки показывали двадцать минут пятого, и так бывало каждый раз, когда приходил этот сон. Плюс-минус десять-двенадцать минут, не больше…
   …До предела внутренне напряженный, он пробирался по темному туннелю, по лабиринту узких низких ходов, стараясь не попасть под опаляющий огонь каких-то вспышек, возникающих на каждом шагу, подстерегающих за каждым поворотом… Уклонялся от гибельного столкновения с острыми металлическими углами, с рваными кусками то ли железа, то ли чудовищно толстого, уродливо оплывшего стекла, в последний момент увертывался от неуклонно надвигающихся фантастических машин — лязгающих, громыхающих, дышащих пламенем… Шел глубоко под землей нескончаемой дорогой в поисках выхода — и не находил его, молил о спасении, но спасения не было…
   «Да что же это такое наконец?! — устало и раздраженно спросил человек себя. — Обыкновенный кошмар, наверное…»
   Стряхивая наваждение, он рывком поднял с постели крепкое тело, шагнул босиком к окну, прижался щекой к отрезвляющей упругости январского стекла.
   Это не было обыкновенным кошмаром. Кошмар эгоцентричен. А он в своем тягостном, многократно повторяющемся сновидении боялся не за себя и спасения искал для других. Не для дочери, волею противоестественной и дикой умершей в десять с половиной лет, — теперь ей было бы двадцать три; не для отца, ушедшего десятью годами позже; не для нелепо погибшего друга… Тот, кого он вел за руку по жуткому подземелью, был и первая, и второй, и третий. А может, и еще, еще кто-нибудь, кого он любил и потерял. Одни были близки ему как часть собственного «я», другие — по-иному, однако тоже дороги… Отчего же сон соединил их?
   Оконное стекло требовательно холодило щеку, обязывало к ясности, и человек, в котором окончательно восстановилось душевное равновесие, рассудительно предположил: что, если это просто естественный протест живущей во мне жизни против неизбежного? « Всякий раз, когда человек начинает думать о своей смерти, она представляется ему чем-то невероятным…»Откуда пришли эти слова? Он напряг память. Да, это Демокрит, Демокрит Абдерский, философ, живший в позапрошлом тысячелетии… Что ж, древний мудрец и прав, и не прав. Человеку свойственно думать не только о себе, но и о других, и болеть чужой болью, и страдать чужим страданием, а порою умирать только от того, что умер иной человек — любимый. Если же он жив, даже не болен, мы все равно боимся за него, тревожимся, а во сне, когда мозг беззащитен, это оборачивается кошмарами — уродливыми, искаженными образами действительности… «Эй, ты, одернул он себя. — Ну и книжный же ты индивид!.. Или — заурядный неврастеник?»
   Однако человек не был заурядным неврастеником. Просто он писал стихи, и они были настоящие. А тот, кто пишет настоящие стихи, не всегда спит спокойно.
   Поэт жил на пятом этаже стандартного восьмиэтажного дома. Его печатали редко и неохотно, и потому он ходил на службу в некое учреждение, где неуклонное присутствие на рабочем месте считалось первейшим признаком добросовестности. Поэт с отвращением составлял всевозможные бумаги. Они были разного назначения, однако походили одна на другую, будто тараканы или сигареты из одной пачки. Он писал их очень искусно и получал приличную зарплату. У Поэта была машина — предмет непрестанной его заботы. Ему казалось, что машина — живое существо и, следовательно, способна уставать, печалиться или радоваться хорошему к себе отношению. Еще он любил свой «фиат» за то, что машина создавала иллюзию свободы — хотя бы относительной. Поэту нравилось сознавать: вот я сейчас здесь, а через десять минут буду в другом районе или даже за городом; пусть мы находимся в постоянной зависимости от Времени, зато Пространство в известной мере вынуждено с нами считаться… Машина не раз помотала ему освобождаться от груза тяжелых мыслей, которые приходили подчас без всякой видимой причины, — состояние, хорошо знакомое любому порядочному человеку. Поэтому, убедившись, что заснуть уже не удастся, он осторожно оделся и на цыпочках вышел из квартиры. Жена все-таки проснулась, но окликать не стала. Она умела понимать.
   Январский рассвет медлителен. И все-таки на улице Поэта встретила уже не ночь. В полной темноте и тишине утро тем не менее сумело каким-то неведомым способом объявить, что его время настало.
   Поэт напрямик пересек пустырь между сонной улицей и автостоянкой. Он был еще далеко от проволочной изгороди, за которой теснились в свете прожекторов разномастные машины — этакие дети, инстинктивно прижимающиеся друг к другу, чтобы вместе одолеть ночной страх, — когда до него донеслось грозное рычание. Две тени метнулись навстречу.
   — Псина, — тихо сказал Поэт, и рычание сменилось радостным повизгиванием. — Здравствуй, Псина! — произнес он громко, весело, и его резкое худое лицо сделалось детским.

ПСИНА

   Меня зовут Псина. Вообще-то разные люди называют меня по-разному, а я делаю вид, будто все эти Рексы, Шарики и Курша относятся ко мне, — не хочется никого обижать. По-настоящему же я — Псина. Так меня назвал Тот, Кто Понимает. Но прежде чем он впервые пришел на Стоянку, я успела вырасти из глупого неуклюжего щенка в большую взрослую собаку. Сейчас во мне достаточно веса, чтобы свалить человека, если неожиданно броситься на него сзади. У меня мохнатая черная шерсть, которая часто порядком надоедает, потому что к ней прицепляются колючки, репьи и всякая другая дрянь. Зато во время нашей недолгой зимы она хорошо защищает от холода. Ведь я — уличная собака, и сторожа никогда не пускают меня в свое логово. И не надо. Только вот когда ветер… Он приносит тревогу. Как и луна, когда она большая и круглая. Я смотрю на нее (и хотела бы не смотреть, да не могу почему-то), и приходит ужасное беспокойство, в голову лезут непонятные мысли, неприятные воспоминания. В них никогда не разберешься до конца, хотя хочется порою нестерпимо. Пожалуй, лучше, что не получается до конца, — там, в глубине, прячется страшное, запретное… Это даже хуже блох. Блоху, если постараться, можно и выловить.
   Стоянка — это место, где ночуют машины. Здесь я родилась и долго была уверена, что мир кончается за высоким забором из проволоки. Однажды мама исчезла. Она и раньше часто куда-то уходила, но всегда возвращалась. На этот раз не вернулась… Я была еще маленькая и проплакала всю ночь. Дежурил сторож по кличке Валико. Он вообще добрый, а в ту ночь даже понял. Валико впустил меня в логово. «Бедная, — говорил он, и гладил меня, и чесал за ухом, — сирота теперь, да? Ну, ничего, обойдется…» Я не знала, что такое сирота, к тому же человеческие голоса и даже мысли доносились до меня еще неразборчиво. Однако от Валико исходили доброта и жалость. Поэтому стало легче. Этот сторож — лучший из всех четверых. Скоро я узнала клички остальных: Джемал, Серго и Ашот. Они тоже ничего себе и всегда вовремя нас кормят. Только делают это совершенно равнодушно. Сторожа — а они, как известно, поставлены помогать нам — всегда помнят свое место и не вмешиваются в наши дела. Вот, например, дремлю я на солнышке и вдруг слышу: двое подошли к забору слишком близко. Приоткрываю один глаз. Обычное дело мальчишки подбираются к ограде. Отлично знаю, что ничего плохого у них на уме нет, просто хотят покопаться на свалке в дальнем углу Стоянки, где и охранять-то нечего… Но я вскакиваю, бегу к ним, кричу на ходу во все горло:
   — А ну-ка назад! Что вам здесь надо, эй, вы?! Смотрите у меня, хулиганы!! Вот я вас сейчас, р-р-разбой-ников!!!
   Кусать я, конечно, никого не собираюсь. Просто надоело без дела лежать, хочется размяться немного, пошутить… Мальчишки удирают. Мы с Пуделем весело, не спеша возвращаемся к логову сторожей.
   К четырем годам я знала уже много человеческих слов. Но что слова! Любая собака знает: куда вернее и интереснее слушать мысли. Хотя не все псы умеют это одинаково хорошо.
   Раз поздно ночью, когда луны не было и ничто не мешало спать, я сквозь сон почувствовала: на Стоянке чужой, и успела приказать Пуделю, чтобы он и звука не издавал. Пудель, не в обиду будь сказано, довольно недалекий пес, хотя и славный товарищ, ласковый и заботливый друг. Он всегда уступает мне первые, лучшие куски. Правда, я подозреваю, что так получается больше из-за его нерасторопности, чем по доброте сердечной, но хочется думать — намеренно уступает… Пудель послушно закрыл пасть, и мы вместе бесшумно пошли за чужим. Шагов за пять он нас наконец учуял, присел на корточки (а такого разве укусишь?), заговорил быстро- быстро:
   — Собачки мои хорошие… Хотите кушать? Вот вам… вот… — и бросил по куску мяса. О, как от него вкусно пахло! Но мяса мы пока не тронули, хотя кусать чужого тоже не стали. Подождем еще… Он успокоился, нагнулся над одной из машин, что-то покрутил, чем-то полязгал… Все было яснее ясного вор, хочет колесо снять. Такое уже бывало. Пудель глазами попросил разрешения, и мы вместе закричали изо всех сил:
   — Хватайте его, ловите, дер-р-ржите! Это вор-р-р!! Вор-р- рюга… гав-гавв-гаввв!!!
   Он побежал со всех ног. За ним — Валико. Догнал, огрел по шее и дал уйти. Нам объяснил:
   — Черт с ним, больше не заявится! А с милицией связываться неохота… Собаки, вы, ей-богу, сторожа что надо!
   Мы помахали хвостами, чтобы сделать ему приятное. Потом пошли и съели мясо, которым хотел подкупить нас чужой. Хор-р- рошее было мясо!
   Тот, Кто Понимает привел свою машину на Стоянку осенью. Когда появляется новая машина, мы с Пуделем сразу замечаем и подходим познакомиться с ней и с ее хозяином. Какому-нибудь трехмесячному щенку все машины на одно лицо. На самом деле ничего подобного. Люди еще больше отличаются друг от друга — хотя и не так сильно, как собаки. Любой, даже самый ограниченный пес с первого раза и навсегда запоминает человека: у каждого свой запах. Однако запах еще не все. Собаки, которые умеют слышать, знают о людях много другого. И мы все без исключения сразу определяем, боится нас человек или нет.
   Тот, Кто Понимает вышел из машины и увидел нас.
   — А, — сказал он весело, — привет, собаки!.. Слушай, Псина (это мне), не знаю, сколько каких кровей в тебе смешано, но что есть медвежья — это несомненно. Господи, и в кого ты такая громадина вымахала?!
   Я не все поняла. Было только ясно — его мой рост поразил. Это всегда приятно. Я запомнила его запах и помахала хвостом. А Пудель на всякий случай грозно заявил:
   — Ты — новенький? Что ж, будем знакомы. Но если что — смот-р-р-ри…
   А что «смотри» — и сам не знал. Пудель вечно так: облает новенького почем зря. Человек раскусил его без труда.
   — Чего лаешь, дурак? — спросил он спокойно и дружелюбно. — Мол, знай наших? Ладно, буду знать.
   И Пудель сконфуженно замолчал и, чтобы скрыть неловкость, ударился в другую крайность — принялся как щенок прыгать вокруг человека. Несолидно, подумала я. Сама я стояла молча, чуть-чуть шевелила хвостом, чтобы человек не подумал дурного, и ждала. Он сделал то, что следовало. Опустил мне на загривок руку, потеребил шерсть, погладил, почесал за ухом. Никакая собака, проживи она хоть десять жизней, не устоит против этого. Главное же — я услышала его мысли. О, пересказать их невозможно! Они были простые как голод, солнце, ветер, мясо, дождь, и они были сложные, словно сны, которые видишь после того, как слишком долго смотришь на большую яркую луну, но не позволяешь себе выть, и сердце готово выскочить оттого, что в тебе теснятся чувства до боли сильные, и кажется: вот-вот узнаешь главное, самое важное, недоступное — и не можешь узнать… И я всем существом почувствовала: он — Тот, Кто Понимает, он Хозяин… Ведь я уличная собака, у меня до сих пор не было Хозяина, а он нужен каждой собаке… Но тот, кто кормит, — еще не Хозяин. Что человек не боится — стало ясно сразу. Некоторые люди нас почему-то боятся, и таких людей собаки не любят. Тот, кто боится, может быть опасным. От него всего жди. Может без повода камень в тебя швырнуть, палкой ударить, обругать ни за что… Чтобы скрыть свой страх. А я почувствовала на себе уверенную руку Того, Кто Понимает, узнала его чуткие, тонкие, длинные пальцы, услышала мысли — добрые, спокойные, веселые, дружелюбные, и невольно зажмурилась от неожиданного счастья, и замерла, и затаила дыхание. И он, похоже, тоже на какое-то время забыл обо всем. Еще никогда я не слышала человека так отчетливо. Сначала от него исходили лишь мир и покой, но вот примешалась легкая тревога, непонятная, чувствовалось только — застарелая, боль, и эти боль и тревога передались мне, и я тихонько заскулила. Я попросила его:
   — Не надо думать об этом. Смотри, какое теплое солнце, и ни малейшего ветерка, и Серго варит нам с Пуделем похлебку из куриных шеек (хоть она порядочно надоела!), и жить хорошо, и завтра опять будет ясное небо, я бы наверняка знала, если б погода менялась…
   Все это на одном дыхании вырвалось из моего горла, потому что я полюбила этого человека.
   Он взглянул на меня пристально, улыбнулся удивленно и пошел к логову сторожей, а я пошла за ним, чтобы послушать, о чем они с Серго станут говорить.
   — Вы на ночь оставляете машину или постоянно будете? — спросил Серго.
   — Пока на месяц. Там посмотрим.
   Все сторожа говорили об этом с новенькими. Узнав, что на месяц, я обрадовалась.
   Тот, Кто Понимает сказал:
   — Насколько мне известно, сутки пребывания машины на стоянке стоят тридцать копеек…
   Он говорил серьезно, и лицо у него было серьезное, однако я слышала: в душе Тот, Кто Понимает смеется. Серго же, разумеется, не услышал, произнес упавшим голосом:
   — Да, тридцать копеек… по прейскуранту. Тут новенький засмеялся уже вслух:
   — Ладно. Относительно ваших правил я осведомлен достаточно хорошо… Думаю, поскольку я буду иметь честь сделаться вашим постоянным клиентом и к тому же платить вперед, рубля в сутки многовато… Итак, двадцать в месяц. Договорились?
   — Можете быть спокойны! — засуетился Серго. — Глаз не спущу с вашего «фиата».
   Он был самый жадный из сторожей — всегда кормил нас куриными шейками, да еще столько хлеба крошил в похлебку, что от мяса один запах оставался.
   Тот, Кто Понимает приходил на Стоянку не каждый день. Почти всегда приносил с собой ливерную, а то и получше, колбасу и честно делил между мной и Пуделем. Если же ничего не приносил, то говорил виновато:
   — Сегодня я пустой, ребята. Вы уж извините. Вернусь — обязательно вам что-нибудь привезу.
   Я издали узнавала, когда он «пустой», и ничего не просила. Я не люблю попрошайничать. Да и вообще, если по совести, ни один из нас никогда не бывает голоден по-настоящему — ни мы с Пуделем, ни собаки, которые охраняют соседнюю Стоянку и приходят к нам в гости, ни даже безработные ничьи псы. С ними я встречаюсь, гуляя по близлежащим дворам и улицам. Стоянка порой надоедает, хотя здесь всегда что-нибудь происходит.
   Высокий человек в костюме с блестящими пуговицами («Полковник… представляешь? — почтительно говорил о нем всегда одно и то же маленький Ашот. — Это тебе не хвост собачий!») часто приводит с собой маленькую девочку. Девочка угощает нас сахаром и конфетами. Они вкусные, только много не съешь — очень уж потом пить хочется. Мысли у девочки простые, ясные и никогда не отличаются от слов, которые она говорит. Когда приходит девочка, мы с Пуделем дружно лаем.
   — Они говорят мне «здравствуй!». Правда, папа? Я совсем не боюсь!
   — Правда, дочка, — отвечает полковник. — И я знаю, что ты не боишься.
   Приходят, чтобы сесть в свою машину и уехать, или приезжают, а потом идут домой и другие люди с детьми. Мы с маленькими человечками дружим. Иногда приходится несладко: могут тебя и за хвост потянуть, и за ухо дернуть. Но какой с них спрос? Я совершенно ясно слышу их мысли — чистые, светлые, радостные; у взрослых таких мыслей не бывает, разве только изредка. Как же такого тронешь? Даже если он тебе прямо в пасть лезет и норовит зубы пощупать: какие они?..
   Разное здесь бывает. Как-то пришел хозяин одной машины, хотел сесть и уехать, а Валико ему не дает, уговаривает:
   — Извините, гражданин, только не могу я вас пустить! Выпивший вы… Поймают вас или, хуже того, собьете кого-нибудь…
   Тот огрызается:
   — Тебе какое дело! Моя машина или нет?
   — Ваша, батоно, ваша машина… Но не стоит в таком виде в город выезжать, поверьте.
   Хозяин машины ругаться начал. Я бросилась между ними, зарычала:
   — Только посмей на него руку поднять — загр-р-рызу!
   Так и не пустили. Пришел этот человек на другое утро:
   — Спасибо, Валико… И собака у тебя замечательная.
   А я услышала то, чего он не договорил: «…Пожалуй, поумнее меня вчера была!» — и стало очень смешно.
   Сторож Джемал не такой жадный, как Серго, зато вороватый. Как-то вышел он ночью из логова с канистрой, постоял, подумал и — прямо к машине Того, Кто Понимает. Я за ним: если откроет дверь, то запахнет Хозяином, и можно закрыть глаза и думать, что он здесь… Но сторож повозился над машиной, и запахло бензином. Мысли у Джемала были нехорошие, он меня даже побаивался как будто. Вот сунул в машину шланг, другой конец в пасть взял… Теперь все стало ясно — не раз видела, как бензин переливают. Я подошла вплотную, сказала:
   — Нельзя!
   Что с ним стало!.. Кто выдумал чепуху насчет того, что мы, собаки, не выдерживаем человеческого взгляда?
   — Ч-черт! — изумился Джемал. — Сукина ты дочь, дрянь такая, на кого зубы скалишь?!
   Я не ответила, только оскалилась еще больше. Какое он имеет право трогать бензин Того, Кто Понимает? Его дело кормить меня, чтобы я смотрела за этой и другими машинами.
   — Тьфу! — сплюнул сторож. — Продалась за колбасу, да? — И ушел обратно в свое логово.
   Неправду он говорил. Ничего я не продавалась. Я любила этого человека не за колбасу и кости, а за то, что он понимал. Правда, он не сразу научился понимать все. Когда я в первый раз проводила его до дома, он очень удивился. Постоял у подъезда, погладил меня, как никто другой гладить не умеет, предложил:
   — Давай сходим в магазин — я тебе что-нибудь куплю.
   Мы пошли. Я этот магазин хорошо знаю. Его все собаки знают.
   Он вернулся со свертком в руке и, пока мы шли до подъезда, бросал мне куски колбасы. Потом сказал:
   — Ну, пока, Псина. До завтра.
   И помахал мне, и скрылся в подъезде, и сделалось грустно, как каждый раз, когда он исчезал (а вдруг больше не появится?), и я потихоньку побежала обратно на Стоянку.
   Еще несколько раз Тот, Кто Понимает покупал для меня колбасу, а я ждала его на улице. Однажды, когда мы пришли к его дому, он задрал голову, позвал свою подругу. Я ее знаю, она иногда приезжает вместе с ним на Стоянку, и потом мы втроем идем через пустырь к их логову. Я к ней неплохо отношусь, хотя чувствую, что она меня побаивается. Но зла в ней нет, да и голос страха слышен все слабее… Подруга вышла на балкон, увидела нас, засмеялась, ушла, появилась вновь и бросила Тому, Кто Понимает сверток. Тот еще на землю не упал, а я уже знала: в бумаге еда. И тогда стало ясно, что он еще не все понимает. Думает, что я его провожаю только ради колбасы! А ведь совсем не так. Я за ним иду, чтобы ничего не случилось, чтоб не обидел его человек или другая собака. Но еще больше из-за того, что мне очень этого хочется. Я люблю чувствовать рядом Того, Кто Понимает, знать, что он обо мне думает, слушать его голос, ощущать запах, смотреть, как двигаются его длинные ноги и руки… Я решила не есть колбасы. Оказалось — не так уж это трудно. Тем более если ты недавно обедала… Что с ним было!
   — Вот оно как… — сказал он тихо. — Прости меня, Псина.
   Мы, собаки, умеем слышать лаггаров [Лаггары — существа, живущие в четвертом измерении. Очень немногие люди догадываются о том, что они есть.]. Нет, мы вынуждены их слышать. Особенно тогда, когда они изо всех сил скребутся, и рвутся, и со злобой и отчаянием пытаются пробиться к нам через Стену, разделяющую наши миры. Я бы очень хотела не слышать лаггаров, потому что не знаю, какие они, а это ужасно. Что они едят? Верно, собак. Когда я чую лаггара, то всегда вспоминаю страшную машину и страшного человека, разъезжающего по ночам.
   Я видела его. Он остановил машину в переулке, заглушил мотор, неторопливо направился к собакам, которые лежали на траве, на маленькой поляне, неизвестно как сохранившейся среди высоких серых домов, асфальта и булыжника. Была ночь, луна была еще молодая — узкая, кривая — и не внушала тревоги. Собаки медленно обменивались мыслями, и я присоединилась к ним. Когда человек приблизился, собаки приветливо замахали хвостами. Они привыкли верить людям и ничего не заподозрили. Только я почувствовала: что- то здесь неладно, что-то не так… Я и еще один пес. Мы с ним молча поднялись с травы и ушли. За углом остановились, осторожно выглянули… Страшное произошло. Человек достал из кармана блестящий предмет… Раздался громкий резкий звук — как будто лопнула шина, только в нем было жуткое. Одна из собак свалилась на землю, забилась, громко завыла… Мне стало нехорошо, ведь совсем недавно мы с ней познакомились — обнюхали друг друга и сделались приятельницами. Ночной человек выругался, от него с такой силой пахнуло злобой и ненавистью, что меня даже на большом расстоянии будто обожгло. Резкий звук повторился еще и еще. Вой оборвался. Я все поняла, опрометью бросилась на Стоянку. Никогда раньше не испытывала я такого страха. Он разбудил Пуделя, и тот принялся меня успокаивать и лизнул несколько раз в нос.