Женщины владеют миром. Даже если они в гипсе или на протезах, они все равно демонстрируют вызывающую силу.
   Вы можете подумать, что Хельмут Ньютон эксплуатирует своих женщин, но скоро избавляетесь от этой мысли, потому что не он их использует, а они сами на его снимках демонстрируют собственную силу. Какова же природа этой силы?
   На одной из фотографий Ньютона, сделанной в 77 году для французского "Воуг", две женщины в черных сапогах идут мимо официально здания, ведя на поводке немецких овчарок. Они похожи на часовых. Значит ли это, что Ньютон прусский гусиный шаг превратил в моду? Снова и снова думаешь о самом художнике. Разве не должен этот немецкий еврей быть свободным от эстетических внушений нацистского мировидения? Почему он снимает Лени Рифеншталь, накладывающую грим, или Жан-Мари Ле Пена, пожимающего лапу доберман-пинчера?
   Да более или менее понятно - почему. Как современный художник, тем более как немец, тем более как немецкий еврей, Хельмут Ньютон не мог пройти мимо главного урока сегодняшнего мира, красота которого не Эросом порождена, а Танатосом демонстрируется. Мы тут вспоминали столетнюю Лени Рифеншталь, но можно кое-кого и помоложе вспомнить: скажем, Лилиану Кавани, автора фильма "Ночной портье" - аккурат в той же эстетике сделанного: эрос в концлагере. Вот это и значит: искусство невозможно после Освенцима; а если возможно, то именно такое - ошарашивающее, шокирующее, вне сублимаций и катарсиса. Модели Ньютона удивительно красивы, но это красота ада, ведьмячья красота. Холодная, змеиная.
   У Ньютона есть поразительный фотопортрет жены - не на этой выставке представленный, а виденный мной в одном из его альбомов. Жена - немолодая уже женщина - снята обнаженной после полостной операции на животе. На снимке главное не женский живот, а швы на нем, следы хирургического вмешательства. Самое страшное на этом снимке - что это красиво.
   Теперь я хочу вернуться к одной детали из статьи Сары Боксер о выставке Ньютона - где она говорит о снимке женской ноги, сделанной при помощи рентгеновского аппарата. Каблук получился как есть, а нога, стопа, натурально, - скелетная. Это и есть машинная красота, плод совокупления человека и машины. Но для того, чтобы продемонстрировать, насколько это было бытом, а не эстетикой, я сейчас процитирую два текста тех годов - двадцатых, о Германии. Как тогдашний быт формировал эстетику - и кое-что большее.
   Первый текст - из ныне знаменитых - "Дар" Набокова: Федор Годунов-Чердынцев покупает ботинки:
   Нога чудом вошла, но войдя совершенно ослепла: шевеление пальцев внутри никак не отражалось на внешней глади тесной черной кожи. Продавщица с феноменальной скоростью завязала концы шнурка - и тронула носок башмака двумя пальцами. "Как раз!" - сказала она. - "Новые всегда немножко..." - продолжала она поспешно, вскинув карие глаза. - "Конечно, если хотите, можно подложить косок под пятку. Но они - как раз, убедитесь сами!" И она повела его к рентгеноскопу, показала, куда поставить ногу. Взглянув в оконце вниз, он увидел на светлом фоне свои собственные, темные, аккуратно-раздельно лежавшие суставчики. Вот этим я ступлю на брег с парома Харона.
   Вторая цитата - опять же из "Визы времени" Эренбурга:
   Да разве не преисполнены традиционной метафизики те ультраамериканские новшества, которыми тешится буржуазный Курфюрстендам? Открыт там недавно ресторан, где в меню проставлено количество калорий каждого блюда ... А магазин обуви?.. Не подозревая всей зловещести места, я запросто померил ботинки: хорошо, по ноге, беру. Не тут-то было!. Продавщица, бесстрастно улыбаясь, заявила:
   – Теперь, пожалуйста, к аппарату.
   Нажата кнопка, вспыхнули лампочки, мою бедную ногу подвергают радиоскопии: нужно, мол, проверить, действительно ли ботинки по ноге. Гениальное приспособление! Я, правда, не очень-то верю в его практическую необходимость, зато я согласен признать всю его глубокую традиционность: это фантастика из новелл Гофмана, и Курфюрстендам отныне тесно связан с тумана Брокена или даже со средневековым фонарем, хранящимся в каждом приличном музее.
   Вот Хельмут Ньютон и вышел из этих воспоминаний. Здесь корни его эстетики - в этом просвечивании человека машиной. Просвечивании - во всех смыслах, даже - и особенно - метафорическом. Строго говоря, сама фотография уже есть вторжение машины, техники в человеческий статус, в привычную позитуру человека. Человек на фотографии не с художником - таким же человеком - взаимодействует, а с машиной. Машина метафизически раздевает. Какое ей дело до одежды, до декораций! Тут попахивает формулой - если не формалином. Любая фотография - ню: вот что понял и гениально представил Хельмут Ньютон. Голая женщина не грудь свою обнажает и демонстрирует, не лобок - а скелет. Модели Ньютона, при всей их выразительности и красоте фигуранток, поразительно асексуальны. Это мертвецкая. Анатомический театр.
   Что и требовалось доказать: искусство после Освенцима.
   Снова вспоминается Эренбург в давней статье о Баухаузе: мы не годимся для нового искусства, нет таких людей, чтобы ему соответствовали. Да, верно: людей таких нет, но есть - трупы. Трупы соответствуют.
   Гениальность Хельмута Ньютона в том, что он поставил людей - как бы это сказать - на грань трупности.
   У Ньютона есть еще одна тема, надо полагать, не случайно к нему пришедшая: композиции с манекенами. Не с манекенщицами - не с моделями. - а именно с манекенами: то, что по-английски называется "дамми". Композиции такие: женщина в обнимку с дамми. Дамми делает любовь с женщиной. Женщина снизу, дамми сверху. Дамми сверху, женщина снизу.
   Еще лучше - когда манекены взяты сами по себе, вне людей, но помещены в контекст современной культуры - в городской пейзаж, скажем. Манекен разобран на части - лишен головы в данном случае, - и поставлен на пустой перекресток современного большого города. Пустота в квадрате, в кубе, в энной, приближающейся к бесконечности, степени.
   Это похоже на знаменитую картину Кирико - "Музы на вокзале".
   Но у Хельмута Ньютона есть один прием, сохраняющий человека в человеке. Я уже намекнул об этом, сказав о портрете его жены после операции. Человек у Ньютона жив и хорош тогда, когда он покалечен. Отсюда его серия людей - женщин преимущественно - в гипсах, в повязках, на костылях. Любимая моя модель, любимая моя фотография Ньютона - открытку которой я купил, - называется "Джесси Капитан в пансионе Дориан". Работа помечена 1977-м годом, но ясно, что это стилизация, само понятие пансиона - двадцатых годов. И обстановка, интерьер снимка - тогдашние, живой еще, кайзеровской буквально характерности: большая комната, картина на стене масляной краски и мифологического сюжета, с потолка свисает очень пышная люстра. Джесси Капитан стоит у полуприбранной кровати; правая нога у нее в гипсе, от носка до паха, гипсовая повязка на шее. В руке трость, на которую она опирается. Сама же - тощая, аскетического вида девушка, никаких ассоциаций буржуазно-бордельного плана не вызывающая. При этом она голая. Мэсседж композиции - невинные двадцатые годы.
   Человек жив постольку, поскольку он ранен и искалечен, - вот что хочет сказать Хельмут Ньютон - немецкий еврей, уж коли мы вынуждены определять его таким образом. Он не склонен забывать свою молодость, свою - да, конечно, - жизнь. Ужасны люди, сияющие наглой красотой. Но хромые внидут первыми. Выживут - калеки.
   Этот старый Новый год
   Заканчивается пора русских рождественско-новогодних каникул - трехнедельная гулянка с краткими, надо полагать, чисто номинальными перерывами. Это одно из несомненных преимуществ постсоветской жизни: гуляют и по-новому, и по-старому, и по юлианскому календарю, и по григорианскому. Человек ото всего гуляет, как говорил бабелевский персонаж - трактирный сиделец Митя из пьесы «Закат». Вообще-то это хорошо: имею в виду не просто свободное от работы время, а то, что сохраняется или даже восстанавливается ткань традиционного бытия. Лучше всего, когда жизнь не меняется или, вернее, когда изменения имеют место исключительно сезонные: зима - лето. Счастливые часов не наблюдают, сказано. Смена времен года лучше, чем смена политических режимов или экономических систем, жизнь в природе счастливее жизни в истории. Пастернак на эти темы был мастер высказываться. Например: «И год не нов - другой новей обещан». Тут дело главным образом в том, что один год не новей другого, а такой же. Главное - стабильность. На этой старой, но бесспорной истине основаны политическая философия, тактика - и беспримерный до сих пор успех деятельности Владимира Путина.
   В канун русского Рождества в газете Нью-Йорк Таймс появилась статья Алисон Смэйл, которая и заставила меня вспомнить эти неустаревающие истины. Тут дело не в оценках, ею даваемых путинскому режиму, а в том, что политика растворяется у нее в погоде.
   Привожу обширные выдержки из статьи, называющейся «Вожди в Москве меняются, но народ остается тем же»:
   Для человека, жившего в Москве в 80-е годы, по возвращении туда больше всего удивляет, что путинская Россия осталась все той же.
   Когда я жила там в 80-у годы, ничего удивительного не было в том, что все танцевали под дудку Кремля. Это было время глухого застоя, и вернейшим способом выжить было - дуть в ту же дудку. Что бы ни сказал очередной вождь - Брежнев, или Андропов, или Черненко - тут же повторялось и мультиплицировалось прессой - хотя то, что говорил каждый, было неотличимо одно от другого. Когда приходил день так называемых выборов, все послушно шли на участок - опустить в урну бумажку и, если повезет, купить в буфете специально для этого дня завезенные мандарины.
   Эти дни прошли и не вернутся. Но после хаотических лет Горбачева и Ельцина - бурных лет политических кризисов, коррупции, наконец-то обретенной свободы - нынешняя, путинская, атмосфера кажется до странности безжизненной.
   Старое и новое сосуществуют бок о бок. Вечером Москва купается в огнях, никогда ранее не бывавших столь ослепительными. Шикарные дамочки разгуливают по улицам и делают покупки в шикарных магазинах - но они не более свободны, чем были их бабушки, и столь же далеки от современных стандартов женского мировоззрения - скажем, феминизма, - как те же бабушки.
   Кремль столь же непроницаем, как и раньше - как при Сталине или даже при московских царях. Путин производит несомненное впечатление толкового, современного человека, он свободно говорит по-немецки, ведет политику сближения с Западом, но чисто внешне - остается типичным советским аппаратчиком. Что касается россиян, то они по-прежнему, как и при коммунистах, ждут перемен к лучшему исключительно от власти.
   Нельзя, однако, сказать, что сама власть не переменилась - да и Россия в целом. На вербальном уровне выражения те же, но вот квалифицированные опросы общественного мнения доказывают, что русские в общем и целом растеряли веру - в кого угодно: хоть в правительство, хоть в политические партии, и даже в церковь: пять лет назад ей давали кредиты 60 процентов опрошенных, сейчас - только 18.
   О старых временах, о традиционном советском стиле остро напомнила телепередача в канун Рождества - 24 декабря, когда Путин встретился с группой политических лидеров и гражданских активистов. Все те же деревянные позы, все тот же закадровый голос диктора. Общаясь с Бушем в Техасе, Путин старается казаться теплым парнем - хотя видно, с каким трудом это ему дается, - но в домашней обстановке господствует все тот же стиль застойных 80-х.
   Президент Буш сказал однажды, что он разглядел душу Путина, определив ее вполне однозначно (и позитивно). Что касается русских, то они думают о своем президенте не столь однозначно. Старая диссидентка Валерия Новодворская квалифицирует его просто: чекист. Так это или не так, можно ли определить Путина таким сравнительно простым образом, но многие русские ощущают сейчас некоторую передышку - и ставят это в заслугу Путину. Сам Путин умело играет на этом образе - и недаром в новогоднем выступлении по телевидению обещал сделать 2002-й год более предсказуемым.
   Рептильная пресса ( все более и более заметное явление в путинской России) охотно подхватывает эту тему. В газете «Труд», например, было написано, что прошлый год был лучшим годом в русской новейшей истории. Все это можно понимать и по-другому, и перспективы России не очень ясны. Ведущий экономический советник правительства Андрей Илларионов заявил недавно, что цель нынешнего правительства - покончить с экономической коррупцией - оказалась недостижимой. Но можно ли считать иллюзорным такой, например, факт, что во время длинных, трехнедельных рождественнско-новогодних каникул нельзя было достать билета ни на один заграничный авиарейс - россияне разлетелись на каникулы.
   Статья Алисон Смэйл в «Нью-Йорк Таймс» заканчивается следующим образом:
   Бродя по заснеженным московским улицам, я снова, как и в далекие, казалось бы, 80-е годы, испытывала соблазн не думать о худшем. Многое изменилось к худшему: телевидение невыносимо вульгарно, коррупция достигла невиданных ранее масштабов, а люди, как и всегда в России, попеременно или раболепны, или грубы. Но что может сравниться с видом куполов Новоспасского монастыря, с рыбаками, терпеливо застывшими над прорубями во льду, с детишками, летящими с гор на санках - и с их матерями, уводящими их домой, когда приходит время спать - лучшее время в русской жизни.
   Или, как говорил уже упомянутый сегодня Пастернак: «Не спорить, а спать. Не оспаривать - а спать…» Можно по этому поводу и другого поэта вспомнить: «Шалун уж заморозил пальчик, Ему и больно и смешно, А мать грозит ему в окно». Или лучше сказать в данном случае, что Путин преобразил себя в коня? А Жучка из тех же стихов - русский народ? Или другую собачку уместнее вспомнить - Каштанку, с удовольствием сбежавшую из веселого культурного цирка к пьяненькому столяру и его сыну Федюшке, который развлекался тем, что давал ей мясо на нитке, а потом за эту же нитку извлекал его из Каштанкиного желудка?
   Я не иронизирую - хотя бы потому, что у самого Чехова тут иронии нет, вернее, она многослойна (как и положено быть иронии): при всем его европеизме он не любил интеллигентский цирк. Каштанка - это чеховский автопортрет.
   Зинаида Гиппиус, будучи женщиной, никак не похожей на своих бабушек, удивлялась, встретившись с Чеховым в Италии: что это он вместо восхищения старинными церквами все приговаривает, как бы хорошо было сейчас растянуться на травке на подмосковной даче?
   Вспомним теперь Льва Толстого (о котором будет речь и впереди): все счастливые семьи похожи друг на друга. Это я к тому говорю, что в том же номере «Нью-Йорк Таймс» от 6 января как бы в пандан статье Алисон Смэйли появилась очередная колонка Морин Дауд, обсуждающая тему - изменилась ли Америка после 11 сентября? Речь не о том, что Америка похожа на Россию, а о том, что она, согласно знаменитой колумнистке, не изменилась.
   На протяжении многих десятилетий Америка продолжает свою Одиссею - открытие Америки, - пишет Морин Дауд. - С 11 сентября этот долгий вояж персонального самораскрытия только интенсифицировался.
   Каждый день мы проверяем наш имидж - тщательно следим, изменился ли он, а если изменился, то насколько. И к добру ли эти перемены или к худу. Проверяем, насколько глубже мы стали, и если все-таки стали, то как долго продлится это углубление.
   Мы смотримся в 11 сентября, как и раньше смотрелись, - в зеркало. Только теперь разглядываем вдобавок, много ли пыли и пепла осело на наши одежды.
   Внимательнее всего мы разглядываем статистику шоу-бизнеса: изменились ли наши вкусы? Так же ли мы жаждем видеть Арнольда Шварценеггера в роли пожарного, у которого теророристы убили жену и ребенка?
   Анализ этой статистики уже показывает, что вкусы наши остались традиционными. В моде все те же хиты, все та же Бритни и те же сексуальные эскапады кинозвезд. Респонденты всех этих опросов и сами удивляются главным образом не тому, как они изменились, а тому, как они себя чувствуют прежними.
   Очень выразительно высказался по этому поводу президент Буш, когда ему задали все тот же сакраментальный вопрос: «Спросите мою жену, - сказал он. - Я не привык смотреть в зеркало кроме того короткого времени, что бреюсь». Ясно, что президент нашел себе занятие, не оставляющее ему много времени для посторонних развлечений. Мы же себе занятие нашли - именно в этой пустопорожней интроспекции.
   И потом - разве американцам не надоели те бурные события и перемены, что сопровождали все восемь лет предыдущего президентства - с Биллом, Хиллари и Моникой?
   А ведь вроде бы должно быть понятно, что чисто внешнего ответа или внешней как-то заметной перемены на такое событие, как 11 сентября, искать и не следует. Когда человек по-настоящему меняется, он не думает о том, как он изменился и как теперь выглядит.
   Мы изменимся по-настоящему тогда, когда перестанем смотреть на себя в зеркало и щупать себе пульс.
   Повторяю, речь идет не о счастье: кому в голову придет сказать, что Америка удовлетворена тем, что случилось 11 сентября? Речь о том, что настоящих, коренных перемен в ее жизни не произошло. Что жизнь не сошла с рельс. А это ли не счастье?
   Одной из главных мыслей, на все лады повторявшейся в Америке после 11 сентября, была та, что страна наконец по-настоящему вошла в историю; по-русски бы скаламбурить, попала в историю. Что кончилась ее внеисторическая изоляция, бывшая своего рода благословением Божьим. И если опять вспомнить Толстого - что для Америки кончился «мир» и началась «война».
   Теперь, как видим, и другие голоса раздаются, эту мысль посильно оспаривающие. И не только фельетонистка Дауд оспаривает. Помню статью английского историка, где говорилось, что ничего в реальности не изменилось - что перемены произошли в сознании: осозналось, что прежней жизни давно в сущности и нет. Тот же Уорлд Трэйд Сентр еще в 93 году пытались взорвать, в том же Нью-Йорке.
   Эта мысль особенно понятна и внушительно звучит у англичанина. В Англии уже не одно десятилетие террор - чуть ли не бытовое явление. И тем не менее жить там можно. Я это знаю - не раз там бывал и живывал подолгу. А что уж говорить об Израиле? Как говорит collega Генис, вопрос не в том, чтобы решать проблемы, а в том, чтобы научиться с ними жить. А проблемы со временем как-то сами решаются, вернее - сменяются другими.
   Вот тут мы вплотную подходим к историософии Толстого, к знаменитой дистинкции войны и мира. Нужно жить, не замечая истории. Еще точнее по-толстовски: люди всегда так и живут. Истории, по Толстому, в действительности не существует, ее выдумывают задним числом историки.
   Пора и процитировать классика:
   Для нас, потомков, - не историков, не увлеченных процесом изыскания и потому с незатемненным здравым смыслом созерцающих события, причины его представляются в неисчислимом количестве. Чем больше мы углубляемся в изыскание причин, тем больше нам их открывается, и всякая отдельно взятая причина или целый ряд причин представляются нам одинаково справедливыми сами по себе, и одинаково ложными по своей ничтожности в сравнении с громадностью события (без участия всех других совпавших причин) произвести совершившееся событие.
   (…)Фатализм в истории неизбежен для объяснения неразумных явлений (то есть тех, разумность которых мы не понимаем). Чем более мы стараемся разумно объяснить эти явления в истории, тем они становятся для нас неразумнее и непонятнее.
   (…) Есть две стороны жизни в каждом человеке: жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы, и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы.
   Человек сознательно живет для себя, но служит бессознательным орудием для достижения исторических, общечеловеческих целей. Совершенный поступок невозвратим, и действие его, совпадая во времени с миллионами действий других людей, получает историческое значение. Чем выше стоит человек на общественной лестнице, чем с большими людьми он связан, чем больше власти он имеет на других людей, тем очевиднее предопределенность и неизбежностьо каждого его поступка.
   «Сердце царево в руце Божьей».
   Царь - есть раб истории.
   История, то есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества, всякой минутой жизни царей пользуется для себя как орудием для своих целей.
   Как от происходящего - или от непроисходящего - в Америке недалеко до историософии Толстого, так от Толстого до одного недавнего если не исторического, то уж точно литературного события. Это книга Александра Солженицына «Двести лет вместе» - об истории русско-еврейских взаимоотношений.
   Я не ставлю себе целью давать (посильную, безусловно, но) целостную, интегральную оценку книги Солженицына. Говорю о ней именно по поводу, в связи с другими темами. Да я и не имею права сейчас о ней говорить потому хотя бы, что прочитал только первый том (и даже не уверен, вышел ли второй). Однако кое-что уже сейчас бросается в глаза, стоящее упоминания. Кажется, книга неверно сфокусирована именно в качестве исторического труда. Конечно, в ней ничего не придумано, это в сущности компилятивное сочинение, сборник материалов и сторонних интерпретаций - но и отбор таковых. В книге нет открытия - или автору только кажется, что он нечто открыл, увидел. Странное создается впечатление: что русская трагическая история недавних времен под этим углом зрения как-то измельчала. Да и не только недавних, но и новейших, то есть книга не только ретроспективу суживает, но и перспективы не обозначает. Солженицын сам пишет уже в предисловии:
   (…) за последние годы состояние России столь крушительно изменилось, что исследуемая проблема сильно отодвинулась и померкла сравнительно с другими нынешними российскими.
   Вот еще одно высказывание автора, важное для нашей сегодняшней темы - в плане Толстого, так сказать:
   Говорят даже, что еврейскую проблему можно понять только и исключительно в религиозном и мистическом плане. Наличие такого плана я несомненно признаю, но, хотя о том написаны уже многие книги, - думаю, он скрыт от людей и принципиально недоступен даже знатокам.
   Однако и все основные судьбы человеческой истории, конечно, имеют мистические связи и влияния - но это не мешает нам рассматривать их в плане историко-бытийном. И вряд ли верховое освещение всегда обязательно для рассмотрения осязаемых, близких к нам явлений. В пределах нашего земного существования мы можем судить и о русских, и о евреях - земными мерками. А небесные оставим Богу.
   Так вот, кажется, что автор склонен забывать это собственное же основоположение. Он пишет порою так, будто ему эти небесные мерки известны, причем не только в отношении выбранной темы «Россия и евреи»:
   Отодвигаются десятилетия - и больше событий и смыслов попадают в наш глаз.
   Я не раз задумывался над капризностью Истории: над непредвиденностью последствий, которую она подставляет нам, - последствий наших действий. Вильгельмовская Германия пропустилаа Ленина на разложение России - и через 28 лет получила полувековое разделение Германии. - Польша способствовала укреплению большевиков в тяжелейший для них 1919 год, для скорейшего поражения белых, - и получила себе: 1939, 1944, 1956, 1980. - Как рьяно Финляндия помогала российским революционерам, как она не терпела, вынести не могла своей преимущественной, но в составе России, свободы - и получила от большевиков на 40 лет политическую униженность («финляндизацию»). - Англия в 1914 задумывала сокрушить Германию как свою мировую соперницу - а саму себя вырвала из великих держав, да и вся Европа сокрушилась.
   Но вскоре и переход к еврейской теме в том же ключе:
   Так и от убийства Столыпина - жестоко пострадала вся Россия, но не помог Богров и евреям.
   Кто как, а я ощущаю тут те же великанские шаги Истории, ее поразительные по неожиданности результаты.
   Богров убил Столыпина, предохраняя киевских евреев от притеснений. (…) Шаг первый: убитый Столыпин - проигранные в войне нервы, и Росссия легла под сапоги большевиков.
   Шаг второй: большевики, при всей их свирепости, оказались много бездарней царского правительства, через четверть века быстро отдавали немцам пол-России, в том охвате и Киев.
   Шаг третий: гитлеровцы легко прошли в Киев и - уничтожили киевское еврейство.
   Тот же Киев, и тоже сентябрь, только через 30 лет от богровского выстрела.
   Не думаю, что подобные суждения будут способствовать преумножению солженицынских лавров. И ведь не первый раз они у него встречаются: та же мысль была в богровских главах «Красного колеса», и тогда уже резанула самых искренних поклонников Солженицына. Это сомнительные и неосторожные мысли - и не по отношению к евреям неосторожные, а по отношению к истории, хотя Солженицын пишет это слово с прописной буквы, как Божье имя. История, в таком начертании, предстает Богом, Божьим промыслом, и Солженицын дает понять, что ему этот Промысел известен.
   Лев Толстой был скромнее.