— Допустим, об Альбрехте Дюрере [134]. Вас это устраивает? О факсимильном альбоме.
   — Вполне… А от Солитова куда направились?
   — Думаете, я помню? — Петя негодующе пожал плечами. — Надо полагать, прошелся по ближайшим букинистическим и вернулся домой… А может, в кафе поужинал. Нынче время летит, мешая события и лица. Все как в мясорубку проваливается.
   — Своеобразное сравнение, Петр Васильевич, ничего не скажешь… Однако предположим, что в тот вечер вы вернулись домой, даже после ужина в ресторане… Что по телевизору показывали, не обратили внимания?
   — Я уже забыл, когда врубал ящик. Каждый день одно и то же.
   — Позвольте мне вмешаться в вашу беседу, — Люсин слегка привстал с дивана. — Если я не ошибаюсь, профессор Солитов переехал на дачу в последних числа марта, двадцать седьмого, коли быть абсолютно точным. Как вы полагаете, Петр Васильевич, почему он оказался в тот день в Москве?.
   — А я знаю? Он же в институте работает, на кафедре. Мало ли какие могли быть дела… Вспомнил! — Петя торжествующе рассмеялся. — У них на другой день субботник намечался! Так что Георгий Мартынович загодя прибыли.
   — Вот мы и установили с вами точную дату, — Борис Платонович вернул календарь на прежнее место. — У них, как вы изволили выразиться, намечался субботник. Как и все советские люди, Георгий Мартынович готовился встретить праздник труда… Больше вы с ним не виделись?
   — Нет.
   — И не звонили?
   — И не звонил.
   — Боюсь, что на сей раз память вас основательно подвела. Мы располагаем сведениями, что вы все-таки говорили с ним по телефону после той встречи. По крайней мере, один такой разговор имел место шестнадцатого августа.
   — Интересное кино! — Петя закинул ногу на ногу, обнажив спущенный носок, к которому пристали какие-то колючие семена. — У них, видите ли, сведения есть, а я вот почему-то не помню. Поглядим, что вы мне шьете…
   — Были за городом недавно, Петр Васильевич? — благодушно поинтересовался Люсин.
   — Так-так… Похоже, я нахожусь под колпаком. Мои телефонные разговоры подслушивают, за мной следят, и все такое прочее. На каком, хотелось бы знать, основании?
   — У вас мания преследования, Корнилов! — Люсин порывисто поднялся и, пройдя к окну, слегка прислонился к широкому подоконнику. — Кому вы нужны? Просто я совершенно случайно обратил внимание на облепившие вас колючки… Однако должен предупредить, что вам действительно грозят серьезные неприятности, если вы не перестанете валять дурака. Имейте в виду, что профессор Солитов пропал без вести сразу же после вашего звонка. Это немаловажное обстоятельство. Вам придется напрячь свои мозговые извилины и сообщить нам, где вы были в тот день и что делали, минута за минутой. Надеюсь, с августом дело пойдет легче, чем с более отдаленным апрелем… Извините, пожалуйста, Борис Платонович.
   — О чем вы говорите, Владимир Константинович! — улыбнулся Гуров. — Вполне существенное замечание… Так как насчет шестнадцатого августа, Петр Васильевич?
   — А как насчет тридцать первого июня, оперуполномоченный? — Петя хмуро покосился на Люсина. — Вы, например, можете вспомнить, как провели этот день?
   — Похоже, вы не вняли добрым советам, Корнилов. Кстати, для вашего сведения, в июне всего тридцать дней.
   — Ну и бог с ним, мне без разницы. Меня в создавшейся ситуации интересует совсем другое: как обстоят нынче дела с социалистической законностью? С презумпцией невинности?
   — Не путайте невиновность с невинностью, Корнилов. Это смешно. — Люсин, словно бы потеряв всякий интерес к разговору, отвернулся к окну.
   — Действительно, Петр Васильевич, по части юриспруденции у вас в голове полнейший хаос, — как бы вскользь заметил Борис Платонович. — Ваша ссылка на нарушение социалистической законности абсолютно беспочвенна. В чем вы усматриваете такое нарушение?
   — Когда тебя обвиняют неведомо в чем, когда шьют дело…
   — Стоп-стоп! — Гуров предупредительно постучал по столу. — Не увлекайтесь. Вы находитесь здесь лишь в качестве свидетеля, о чем были своевременно предупреждены и дали соответствующую подписку. Насчет обвинений не было сказано ни слова.
   — Пока, — уточнил Люсин, вглядываясь в беспросветное небо над крышами. — Хотелось бы напомнить, что профессор Солитов имел при себе крупную сумму денег.
   — И что с того? — Корнилов вскочил, резко отбросив стул. — Я его ограбил? Убил? Вы это хотите доказать? Это?!
   — Сядьте, — не оборачиваясь, бросил Владимир Константинович. — И постарайтесь усвоить, что подобными заявлениями вы сами свидетельствуете против себя. Да простит меня Борис Платонович, но я питаю на ваш счет серьезные, сомнения, Корнилов.
   — Да-да, — подхватил Гуров. — Ваши реакции не всегда, как бы это поточнее сказать, адекватны.
   — Это с одной стороны, — Люсин словно бы отстаивал свою, несколько отличную от Бориса Платоновича точку зрения. — А с другой, думается, будет правильнее, если мы скажем свидетелю, что знаем, ради чего он пригласил в тот день, шестнадцатого августа, профессора Солитова.
   — Интересно, — выдавил из себя Корнилов, пряча слегка задрожавшие руки.
   — Я думаю, Владимир Константинович, что будет лучше, если Петр Васильевич расскажет сам, — вкрадчиво заметил Гуров.
   — Конечно, это был бы наилучший вариант. По крайней мере, мы получили бы подтверждение искренности свидетеля. Но он почему-то предпочитает запутываться в своем голословном отрицании все глубже и глубже. В чем дело, Корнилов? — Владимир Константинович отошел от окна и присел на краешек стола. — Чего вы, собственно, боитесь? Ваши букинистические игры, можете поверить на слово, никого не волнуют. Речь идет о жизни человека, и какого человека!
   — То есть как это о жизни? — Петя Корнилов испуганно заморгал. Похоже было, что он только сейчас полностью уяснил создавшуюся ситуацию. — Разве Георгий Мартынович?..
   — А вы как думали? — Люсин вновь устроился на диване. — Ведь больше двух месяцев минуло. Человек снял со сберкнижки деньги и вдруг исчез среди бела
   ДНЯ.
   — И никаких следов?
   — Почему никаких? — Люсин украдкой переглянулся с Гуровым. — На вас, полагаете, мы по наитию вышли?
   — Я-то тут с какой радости?
   — Вот это нам и предстоит сейчас уточнить. Спокойно, доказательно, объективно. — Владимир Константинович почувствовал, что добился перелома. — Поставьте себя на мое место, Корнилов.
   — Ну!
   — Тогда вы должны понять, что в ваших интересах всемерно помогать следствию.
   — Мне кажется, что Петр Васильевич уже уяснил определенную деликатность своего положения. — Гуров сочувственно кивнул Пете. — Продолжим, если не возражаете? Итак, без лишних слов, на какую приманку вы выманили в то утро Георгия Мартыновича?
   — Ну и шуточки у вас: «приманка», «выманил»… Официально заявляю, что я стал жертвой рокового совпадения.
   — Шутка, согласен, не слишком уместная, возможно, но на вопрос, пожалуйста, ответьте.
   — Во-первых, я позвонил ему не утром, а вечером, накануне, а во-вторых, сформулируйте свой вопрос по-человечески.
   — Будь по-вашему, — с готовностью согласился Гуров. — О чем вы говорили с профессором Солитовым по телефону вечером пятнадцатого августа сего года?
   — Я сказал, что мне случайно попалась любопытная книга. Георгий Мартынович заинтересовался и пообещал заглянуть на другой день, но почему-то не приехал.
   — Какая именно книга? — требовательно спросил Люсин.
   — Это имеет значение?.. Хорошо, я скажу. Речь шла о богемском травнике семнадцатого века из библиотеки императора Рудольфа.
   — Откуда это известно, что из библиотеки императора?
   — На титуле была печать.
   — К вам она каким путем попала?
   — Совершенно случайно. Умер один старый коллекционер, и дебилы наследники распродали все его книги, причем по частям, идиоты.
   — «Один коллекционер» — это нас не устраивает, — словно позабыв про магнитофон, Люсин неторопливо раскрыл блокнот. — Имя, фамилия, адрес, что за наследники.
   — Зачем вам это? — с опаской осведомился Петя.
   — С одной-единственной целью: проверить каждое ваше слово.
   — Спасибо за откровенность.
   — Книга все еще находится у вас?
   — Н-нет, к сожалению, такие вещи долго не задерживаются.
   — Ладно, к этому вопросу мы еще вернемся. Сколько вы запросили за свое сокровище?
   — Конкретно о сумме речь не шла, — уклончиво пробормотал Петя. — Разве что грубо ориентировочно… Я уже точно не помню.
   — Хватит ссылаться на забывчивость! — Люсин слегка повысил голос. — Имейте в виду, что нам известно, сколько денег снял Георгий Мартынович со сберкнижки. Не упустите свой шанс, Корнилов. Докажите, что вам еще можно верить.
   — Ну да, а после вы станете лепить мне спекуляцию.
   — Владимир Константинович, кажется, уже дал вам разъяснения на сей счет, — осторожно вмешался Гуров. — Итак, сколько вы запросили за книгу?
   — Полторы, — после долгого размышления ответил Корнилов.
   — Кстати, куда вы звонили в тот вечер Солитову: на дачу или же на квартиру? — спросил Люсин.
   — На дачу.
   — А собственно, почему профессор, пожилой, уважаемый всеми человек, должен был обязательно ехать к вам? Не проще ли было вам самому отправиться к нему на Синедь?
   — Не знаю, право, — Петя взглянул на Люсина с некоторой растерянностью. — Уж так вышло. Да и не с руки было переться на край света с таким талмудом. Мало ли чего…
   — Ладно, это я так, замечание по ходу, — Владимир Константинович демонстративно закрыл блокнот. — Лично мне почти все ясно. Еще раз простите за вмешательство, Борис Платонович.
   — Собственно, мы приблизились к финишу, — Гуров довольно потянулся в предвкушении предстоящего отдыха. — Остается уточнить, Петр Васильевич, где и как вы провели интересующий всех нас день шестнадцатого августа.
   — Короче говоря, вас интересует мое алиби?
   — Вы не ошибаетесь.
   — К великому сожалению, у меня его нет. Весь день я провел дома. Сначала ждал профессора, потом занялся составлением одного библиографического списка и провозился до ночи. Живу я одиноко, и никто не может свидетельствовать в мою пользу.
   — Ничего страшного, — успокоительно заметил Гуров. — В такого рода делах вообще не бывает полного алиби. Ведь в принципе вы могли позвонить Солитову и не по собственной воле, а, скажем, выполняя чье-то поручение. Это первый вариант. Возможен и второй. Вы могли рассказать об условленной встрече другому лицу, причем без всякой задней мысли. В этом случае вы не несете ответственности за неблаговидные действия этого лица, при условии, конечно, что назовете его нам. Я ничего не утверждаю, а лишь выдвигаю вполне естественные предположения.
   — Одним словом, куда ни кинь, всюду клин и мне хана?
   — По-моему, вы превратно истолковали мое разъяснение. Мы ничего от вас не скрываем, ни я, ни Владимир Константинович. Игра идет, что называется, в открытую. Такое доверие надо ценить, Петр Васильевич. — Гуров протянул Корнилову отпечатанный протокол. — Пожалуйста, прочитайте и, если согласны, подпишите свои показания.
   — А что потом?
   — Потом? — Борис Платонович недоуменно пожал плечами. — Потом вы напишите, у кого купили и кому продали книгу. Я тут же отмечу вашу повестку, и мы разойдемся к обоюдному удовольствию. Если понадобится, вызовем еще.
   — И что ты о нем думаешь? — спросил Люсин, закрыв за Корниловым дверь.
   — Дрянной человек, но к делу, по-моему, не причастен.
   — Мне тоже так кажется, хотя чего-то он явно не договаривает.
   — Боится, что всплывут живописные подробности книжных спекуляций. Это очевидно.
   — Не только, Борис Платонович, тут что-то еще есть… Я понаблюдаю за ним недельку-другую.

Глава двадцать пятая
ВОЗЛЮБЛЕННАЯ АРАМИСА

   Березовский просыпался теперь по утрам с давно позабытым ощущением жадного и радостного нетерпения. Так бывало в далеком детстве, когда каждый новый день манил продолжением увлекательной и вечно новой игры.
   Он жил в самом доподлинном замке-дворце среди теней, в которых узнавал черты им же самим выдуманных героев. Облекаясь в плоть, они буквально на глазах становились душевно усложненнее и глубже, чем это рисовалось за рабочим столом.
   Но еще заманчивее было выискивать в тусклой дымке старинных зеркал персонажей грядущих романов, которые скорее всего останутся промелькнувшим видением. В сокровищницах, что открывались словно по волшебству, хранился материал для книг, которые можно было бы сочинять до скончания века.
   С рассветом он отправлялся к форелевому ручью, где за каких-нибудь полчасика выхватывал несколько радужно сверкающих крапчатых рыб. Форель не брала приманку в прозрачной воде, поэтому перед каждым забросом приходилось бросать в стремнину лопату-другую песка, заботливо припасенного здешним егерем. Именно ему и сдавал Юрий Анатольевич ежедневный улов, боясь нарушить навязанную врачами диету.
   Отдохнув за чашкой чая на веранде ресторанчика, Березовский возвращался в свою комнату. Там уже вовсю пылали в камине дрова, а в фаянсовом кувшине для умывания ждала свежая колодезная вода. Лишь электрическая лампа — а ему так хотелось почитать вечерком при свече — мешала полному слиянию с этими стенами и потолками, где, многократно отражаясь, еще жило эхо минувших дней.
   К двенадцати, когда открывались ворота музея, Юрий Анатольевич спускался во внутренний двор. Сплошь оплетенная лозами стена, легкие портики и гербы на фронтоне палаццо всякий раз напоминали ему об Аквитании.
   Поднимаясь по скрипучей винтовой лестнице и отыскивая в причудливых резных узорах знакомые элементы пятиугольника, Березовский лишний раз убеждался в том, что кто-то постарался взрастить на чужбине альбигойскую розу. Прожив несколько упоительных дней в доме, где таинственно скрещивались мировые линии эпох и судеб, он успел изучить и бывших его хозяев. Он постигал их характеры и вкусы по писанным живописной кистью портретам, по любовным письмам, что хранились в фамильных шкатулках, по мелочам интимного быта и книгам, в которых с точностью до крейцера записывались расходы. Но чего-то постоянно недоставало. Словно минувшее и впрямь было запечатано тайным знаком на камне и дереве, понятным лишь посвященному.
   Последние обитатели замка, владевшие родовым поместьем вплоть до 1945 года, оставили после себя великое множество фотографий, рассованных по пухлым альбомам, переплетенным в сафьян, а то и вовсе без разбору сваленных в ящики столов.
   Перебирая визитные карточки с коронками титулованных особ, поздравительные открытки и послания соболезнования с черной каймой, Юрий Анатольевич все чаще думал о том, насколько случаен или, напротив, исторически закономерен был выбор пэра Франции, решившегося навсегда поселиться в чужой стране…
   Шарль Ален Габриель принц де Роган, сбежавший от якобинского террора в коронные владения апостолического кайзера и кёнига Леопольда Второго, выстроил свою новую резиденцию в Северной Богемии, неподалеку от старинного города Турнова. Место было выбрано со знанием дела. Наивно полагая, что все красоты земли сосредоточены только во Франции, принц испытал приятное разочарование. Изобилующие дичью густые леса, окаймляющие причудливые нагромождения скал, произвели на него неизгладимое впечатление. Видно, недаром прозывались турновские окрестности «Чешским Раем». Еще с тринадцатого века, когда под впечатлением крестовых походов вся рыцарская Европа пришла в движение, этот исконно славянский край начали прибирать к рукам немецкие феодалы.
   Даже знаменитый полководец Тридцатилетней войны Валленштейн [135] прельстился неиссякаемым плодородием призержских нив и оленьей охотой в заповедных дубравах. Не пренебрегали этим действительно райским уголком и чешские паны. На скальных вершинах, на лесистых холмах, отраженных в темных струях реки, выросли зубчатые стены Вранова, Троски, Кости, Валечова, с их укрепленными барбиканами, воротными башнями и кошмарными подземными гладоморнями, как метко прозвали барские тюрьмы холопы. Пролетали века над Изером, отмеченные феодальными и религиозными войнами, крестьянскими бунтами, голодом и опустошительным дыханием чумы. Романский стиль сменялся готическим, за ренессансом пришло барокко. Утверждая победу католической контрреформации, к небу тянулись храмовые купола и остроконечные шпили. Множились монашеские обители, богатели аббатства, стремясь перещеголять друг друга великолепием статуй и росписей. Аристократы и разжившиеся на оживленной торговле бюргеры не скупились на пожертвования. Церковка в Нудвойнице у Турнова обзавелась на зависть соседям усыпанным самоцветами реликварием с доподлинной частичкой святого креста, в Могильнице на Изере объявилась сплошь расшитая жемчугом плащаница, а неподалеку от Мнихова Градиште жирно вызолотили чумной столб, возведенный во избавление от смертельной напасти.
   Шарль Роган попал не на дикое поле, чего он втайне опасался, а на давным-давно обжитые места с многовековыми традициями культуры. Все здесь было привычно для слуха и зрения. Господа в атласных камзолах и париках разгуливали среди прямоугольно подстриженных деревьев, болтали по-французски, ездили в каретах с лакеями на запятках, проигрывали состояния, понимали толк в охоте.
   Пустить сразу корни принц поостерегся: все выжидал, как развернутся события на милой родине. Брошенные в корзину головы Людовика и Марии-Антуанетты [136] так и стояли у него перед глазами, равно как и окровавленный нож гильотины. Ведь это была его родная кровь! Связанный родственными узами чуть ли не со всеми царствующими династиями Европы, он все еще лелеял надежду на реставрацию Бурбонов. Но имперский венец, который корсиканский разбойник чуть ли не вырвал из рук его святейшества папы [137], лишил беглеца последних упований, а битва под Аустерлицем [138] — ведь это так близко! — повергла прямо-таки в ужас. Троны шатались, и Франция была потеряна навсегда.
   Следовало поскорее на что-то решаться. Выбор напрашивался сам собой. Если в Россию, где деньги валялись чуть ли не под ногами, бежали преимущественно обедневшие аристократы, сумевшие унести в придачу к голове лишь смену белья, то скуповатый Хофбург облюбовали люди достаточно состоятельные. Принц Шарль — теперь его все чаще именовали Карлом, — которому удалось тайно вывезти большую часть фамильных сокровищ, знал, где вернее укрыться от бурь истории. Потомок кардиналов, герцогов и великих магистров, более знатный, чем злосчастный французский король, он решил присягнуть венским Габсбургам, рьяным блюстителям незыблемости феодальных устоев и самого махрового католицизма.
   Кто-то из рогановских предков сказал однажды в припадке непомерной гордыни: «Королем я быть не могу, герцогом — не желаю. Я — Роган!»
   Как человек трезвомыслящий и достаточно умный, принц здраво смотрел на свое незавидное положение эмигранта. Получив 27 ноября 1808 года княжеский диплом из рук кайзера, который был всего лишь австрийским эрцгерцогом и королем какой-то Богемии, он рассыпался в верноподданнических заверениях. Отныне и навсегда княжеская фамилия Роган-Жомини унд Рошфор была внесена в «Rangordnung» — Табель о рангах императорско-королевского двора. Бывший пэр Франции переборол себя и смирился с участью второразрядного фюрста [139]. Ведь в этом самом «Распорядке рангов», который печатался имперским обергофмейстером, выше всех стояли медиатизированные князья, такие, как герцог Аремберг, Лобковицы или Салм-Салмы, чьи даты введения относились к шестнадцатому, семнадцатому векам. Вместе со столпами империи Ойерспергами и Шварценбергами они составляли элиту, отмеченную литерой «А». Хоть и зачисленные в тот же разряд, Роганы-Жомини все же должны были довольствоваться его низшей подгруппой немедиатизированных и коренных князей. Тот факт, что в ней находились фамилии, правившие некогда Польшей, — Понятовские, Кинские, — служил для Рогана слабым утешением. Ему они не ровня. Его род вошел в анналы истории еще в одиннадцатом веке. Много раньше самих Габсбургов!
   Sic transit gloria mundi [140]. Римляне были правы. Увы! Но стоит ли сетовать на судьбу, если гроссмейстер суверенного ордена Иоанна попал в тот же самый разряд? И это не кто-нибудь, а глава первого в христианском мире рыцарского ордена, основанного французскими паладинами. Благодаря императорско-королевскому обер-гофмейстеру и для магистра-иоаннита нашлось подобающее по немецкому ранжиру местечко. Шарль не без удовольствия прочитал сделанную мельчайшим, но безукоризненным каллиграфическим почерком приписку: «Ранг кардинала. Титуловать эминенция». Вот тебе и «преимущественное величество»! Впрочем, красная митра куда дороже королевской короны, если та падает вместе с твоей головой. Воистину невзгоды ближних помогают нам переносить собственные.
   Когда свершилась долгожданная реставрация, фюрст Карл фон Роган был уже в солидных летах, чтобы вновь пускаться во все тяжкие. Да и «Сто дней» Бонапарта [141] его достаточно остерегли, и вообще режим короля Шарля Десятого [142] — как ни смешно, но кузена тоже звали Карлом — не казался ему прочным.
   В 1820 году Роган купил превосходное поместье Сыхров близ Турнова и, расчетливо перестроив барочную усадьбу, зажил в сельском уединении. Его честолюбие было в какой-то мере удовлетворено пожалованием высочайшего ордена Золотого Руна, проценты на выгодно вложенные капиталы росли, и можно было посвятить остаток лет охоте и геральдическим изысканиям.
   Княжеские конюхи холили норовистых скакунов, егеря подкармливали кабаньи выводки и оленей, науськивали на подранков еще неуклюжих борзых щенков. Последние знатоки соколиной охоты вывозили в луга нахохлившихся под клобучками птиц, нетерпеливо когтящих рукавицу. Пока надстраивалось восточное крыло, благодаря чему замок приобрел некоторые черты классицизма, местные садовники завершили переделку парка. Вопреки первоначальному намерению владельца сделать все, как в Версале, возобладал более естественный английский стиль. Князь, которому всегда было чуждо тупое упрямство, примирился и выписал из разных стран образцы редкостной флоры. Как ни странно, но многие из них прижились, обогатив парковый ансамбль роскошеством форм и красок.
   Когда все эти, в общем, приятные хлопоты пребывали в самом зародыше, во Франции произошло прозорливо угаданное Роганом потрясение [143]. Бурбоны были окончательно и бесповоротно изгнаны, и кузен Карл, потеряв трон, с такими трудами добытый для него монархами-победителями, поспешил укрыться все под тем же габсбургским крылом, в радушной и милой Богемии. Ему суждено было стать первым именитым гостем в замке Сыхров. В память об этом историческом событии лучшая зала была украшена королевскими лилиями и знаменами дома Бурбонов, которые, в отличие от габсбургских «апостолических величеств», звались «христианнейшими королями».