Кен Тайлер окинул взглядом обширные земли Голливуда и совсем неожиданно увидел красную ракету.
   Рука автоматически отдала ручку управления от себя. Авиэтка опустила серебристый нос и пошла на вышку.
   Все ближе и ближе пятидесятиметровая каланча с ажурным переплетением. Капроновые растяжки паутиновыми нитями блестят под солнцем. Его правая… Скорость! Удержать расчетную скорость. Но она падает! И Кен Тайлер с досадой поймал себя на том, что потихоньку, совсем незаметно, тянет сектор газа назад.
   Вышка растет. Тайлер видит перед собой решетку из черных литых треугольников. Они занимают все небо. Дрожь среднего пальца передалась на управление. Он не может унять эту противную дрожь. Кажется, над самыми бровями пролетает трос…
   Самолет сел.
   На автомашине подъехал Семистон.
   — Дубль… Ободом над кабиной ты разрезал трос. Восемьсот метров пленки придется выбросить на помойку. Давай еще разок.
   Кен Тайлер вылез из кабины.
   — Завтра, — сказал он и ушел, глядя себе под ноги.
   …Пятый дубль. Перед взлетом к авиэтке подъехал Семистон. Он испытующе посмотрел на пилота в кабине.
   — Ты не побрился, Кен.
   — Дурная примета скоблиться перед полетом. От винта!
   Через восемь минут авиэтка пошла на буровую вышку. Она скользила красиво, как чайка. В утренних лучах солнца переливались ее бело-синие крылья. Звук мотора похож на мощный шмелиный гуд. Семистон уже на съемочной площадке. Он поднял руку, и кинооператоры поймали самолет в прицелы объективов. По уверенному полету машины видно — будет удачный кадр. Вот авиэтка ловко, можно сказать, грациозно валится на крыло. К старому пилоту пришло «второе дыхание», и он обрел свой неподражаемый почерк.
   — Силен, бродяга! — восхищенно заорал кто-то из операторов.
   Но Кен Тайлер не читал сценария, и даже не знает названия фильма. Он не догадывается, для чего стоят невдалеке от вышки две красные, похожие на пожарные машины. На их крышах гофрированные раструбы.
   Когда самолет заревел почти под тросом, из раструбов сильной струей ударил дым, создавая иллюзию тумана. Это неожиданность для пилота. Все увидели, как легкая авиэтка совсем немного отпрянула в сторону, и крыло, коснувшись земли, разлетелось в щепы…
   Взревев сиреной, рванулась вперед санитарная машина. Ее обогнал фургон с кинооператорами. На подножке — Джеймс Семистон. Он на ходу соскакивает, подбегает к обломкам авиэтки. Отбросив в сторону кусок бортовой обшивки, видит Тайлера и на миг крепко сжимает одутловатые веки. Ручка управления проткнула пилоту грудь, седая голова лежит на обломке приборной доски…
   — Скорей! — кричит Семистон, рукой отстраняя врача.
   Из-за его спины выдвинулись операторы, и два киноаппарата быстро застрекотали, снимая крупный план.
   — Прощай, дружище!.. Все точно по сценарию, — шепчет продюсер, сдавливая пальцами набухшие веки. — Только зря не побрился ты, Кен…

Р. Бахтамов
ТАМ, ЗА ЧЕРТОЙ ГОРИЗОНТА
(Главы из повести)

   Космонавт Эрик Гордин вернулся через пятнадцать лет на Землю. За это время произошли гигантские перемены, к которым сразу он не может привыкнуть. Но все живущие в этом новом для Гордина мире стараются сделать все, чтобы он быстрее освоился и почувствовал себя равноправным членом общества.
   Там, за чертой горизонта, пути человеческие.
Поморская легенда

   Сначала он ощутил ветер. Ветер толкнул его в грудь, бросил в лицо пеструю смесь запахов, шорох веток. Потом он увидел желтое с зеленым и голубое с белым. И над всем — нестерпимо яркий шар солнца.
   — Идите. Вас ждут.
   Гордин слышал голос и понимал, что это говорят ему. Но голос был далек, в ином мире. А мир, в который он попал, обрушился на него, как лавина. Земля только казалась желтой, а была и серая, и темно-коричневая с зеленым, и почти черная — там, где лежали тени. По небу плыли белые тени-облака. Плыли и менялись. Напрасно он пытался остановить их в памяти…
   Чья-то рука легла ему на плечо. Гордин пошел. Стоять или идти — сейчас не имело значения. И сразу все в нем напряглось: что-то давно забытое было в этой черной, пружинящей под ногами дорожке. «Две недели без увольнительной»… Он улыбнулся. Дорога рапортов. Практикантам ходить по ней не полагалось, им не о чем было рапортовать.
   В конце дорожки стояли люди — ждали его. И он шел, как должно, четким шагом. Он угадал, кто будет принимать рапорт. Высокий, с темным лицом и властными, широко расставленными глазами. Вытянувшись, Гордин произнес традиционные слова рапорта.
   — От имени… — начал высокий и запнулся. — От имени Высшего Совета, от имени всех людей… ну, и от своего собственного, конечно, поздравляю вас с благополучным возвращением на старую нашу, добрую Землю.
   Он обнял Гордина и сказал тихо:
   — Вы уж простите, если что не так. Я ведь человек далекий от рапортов. Евгений Дорн, художник.
   Наверно, это было ужасно. Но он рассмеялся. Интуиция… И все вокруг засмеялись. Кажется, они опасались встречи не меньше, чем Гордин.
   — Член Совета…
   — Заместитель председателя…
   Верейский. Знакомая фамилия. А лицо — нет. Чем-то он напоминает Дорна, может быть глазами.
   — Вы мало изменились, Эрик.
   Гордин не успел ответить. Вмешался Румянцев:
   — Кончайте, пора ехать.
   Верейский негромко фыркнул: «Порядки!» — но спорить не решился. Спросил только:
   — Надолго вы его отнимаете у человечества?
   — Месяц полного покоя.
   Верейский даже растерялся.
   — Подождите, а Хант? Не считаете же вы в самом деле, что Председатель Совета…
   — Хант — врач, — отрезал Румянцев. — И только в этом качестве…
   — Ах, в качестве… — Верейский улыбнулся. Сколько морщин!
   Должно быть, он очень стар.
   — Пора ехать, — повторила Румянцева.
   Она взмахнула рукой. Бесшумно придвинулась машина.
   — До свидания.
   — До встречи…
* * *
   Шек опустил стекло. Плотным, тугим комком ударил в лицо ветер. Мотор запел, срываясь на свист, и притих.
   — Компенсирует сопротивление, — сказал Шек.
   Небрежно держа руль, он смотрел на дорогу. Дороги, собственно, не было — узкая, заросшая травой полоса в густом лесу. Она петляла, обходя столетние дубы, выбегала на поляны, срывалась на дно оврага. Без видимого напряжения машина угадывала повороты, только над оврагом мотор тихонько завыл.
   — Вам удобно? — спросил Шек.
   Он хотел спросить совсем не о том. О машине. Это его машина, собственной конструкции. Будь его воля, они давно сидели бы на траве и рассматривали чертежи. Но в этой поездке он шофер. И еще справочное бюро, если пациент пожелает что-то выяснить.
   С врачом не спорят. С инженером можно, с агрономом, даже с археологом. А с врачом нельзя. И Шек молчит или задает бессмысленные вопросы.
   — Машина знает дорогу?
   Наконец-то! Теперь спокойствие. Голос ровный, будничный: он дает справку.
   — Модель видит дорогу впервые.
   — Эта модель?
   — Другие — видели, — признался Шек. — Но здесь нет переноса памяти. Машина честно выбирает дорогу.
   — А на развилках? Колебание, вероятно, в пределах тысячной секунды.
   — Две тысячных. В машинную память заложены общие принципы выбора маршрута. Не конкретного, а маршрута вообще.
   — И вам неизвестно, куда нас завезет?
   — Только приблизительно. — Шек повернул обтекатель, ветер усилился.
   — Ваша первая конструкция?
   — Первая. Если бы вы, Эрик, прошлись по ним рукой мастера…
   — Спасибо, Шек. Но я давно не мастер. А экранолетами я вообще не занимался.
   «Теперь врачи меня съедят, — думал Шек. — Впрочем, это неизбежно. Нельзя ждать, когда спящий проснется. Просто нет времени ждать».
   — Что там экранолет, — протянул он. — Обыкновенный автомобиль на газовой подушке. Вот двигатель… А это по вашей специальности.
   — Ой, Шек!
   — А почему, собственно, Эрик? Ах, да, забыл, что вы в состоянии отдыха. Кажется, у них это так называется…
   Гордин покачал головой:
   — Дело не в отдыхе. А почему вы так говорите о врачах? Вы их не любите?
   — Напротив, очень люблю. И охотно слушаю — когда болен. Но когда здоров… Вы можете объяснить: почему со всеми спорят — с инженерами, с физиками, с археологами, — только не с врачами. Почему?
   — Не знаю. А кто вам мешает спорить?
   — Бесполезно. — Шек пожал плечами. — У них Хант.
   — Спорят не с людьми, со взглядами.
   — Вы не знаете Ханта. Если вы завтра предложите новую теорию минус-поля, он посидит ночь, и к утру от теории останутся рожки да ножки. Интересно, что вы тогда скажете!
   — Спасибо.
   Шек рассмеялся:
   — Ловко. Ну, а если теория правильна и дело лишь в неумении доказать?
   Гордин не ответил. Шек хороший парень и фантазер. Инженеры против врачей? Чепуха! Карантин кончился, это важно. Свобода.
   Шек молчит, умница. Молчат стволы, слитые в бесконечный коричнево-зеленый коридор. Бесшумно (к ровному негромкому гулу он привык) скользит машина. Это и есть свобода — ветер, деревья, дорога. И человек, с которым можно помолчать.
   Двигатель охнул, замолк. Машина осела и, найдя опору, закачалась на резиновых катках.
   Гордин осмотрелся. Просека уперлась в поляну, дальше пути не было. Машина зашла в тупик. Вслух он это не сказал, чтобы не обидеть Шека. А Шек не двигался, сидел, смотрел вверх. На темной коре дерева отчетливо выделялся белый четырехугольник таблички. Не той, на которой писали во времена фараонов. Обыкновенной, канцелярской.
   Не очень доверяя себе, Гордин прочел ее дважды. Черным по белому, каллиграфическим почерком на табличке было написано: «Без дела не беспокоить. Надоело».
   — Я поставил бы в конце восклицательный знак.
   Шек ответил меланхолически:
   — Бут Дерри не нуждается в знаках. Для тех, кто с ним встречался, вполне достаточно слов.
   — Давайте разворачиваться.
   — А поговорить с ним не хотите? Дерри стоит того.
   — Очень может быть. Но у меня к нему ничего нет. Никаких дел.
   Шек улыбнулся:
   — Неважно, вы сами дело. К тому же нас привела сюда судьба. А с судьбой не спорят.
   — Ладно, — сказал он. — А кто этот Бут Дерри? Хотя бы по специальности?
   — Учитель. Нет, не учитель с большой буквы. Школьный учитель истории.
   Снаружи дом выглядел необычно. Внизу — массивный шестиугольник неправильной формы, а верх легкий — молочно-белая, почти прозрачная пластмасса. Смысл тут, во всяком случае, был. Нижний этаж занимала мастерская: станки (в том числе большой универсальный), тиски разных размеров, набор ручных инструментов, приборы, электронная аппаратура. В углу стоял шкаф с книгами.
   Но настоящее царство книг — наверху. Собственно, кроме стеллажей и столика с двумя креслами в кабинете, ничего не было, от этого он казался огромным. И форму — шестиугольник — диктовали книги. Исторические и философские занимали стеллажи вдоль основной стены, дальше, строго по стенам, — физика и химия, астрономия, биология, медицина. На восток и на запад смотрели окна: стиснутые книгами, они вытянулись от пола до потолка.
   Конечно, все это Гордин рассмотрел потом. Сначала он видел только Дерри.
   — Бут Дерри! — прокричал с высоты резкий, гортанный голос.
   Он был в самом деле высок и уж никак не молод — голова совершенно седая. А держался прямо. Может быть, слишком прямо. И лицо. Что-то острое, болезненное было в этом лице. Оно постоянно менялось, отражая все, что он чувствовал. Гордин отвел глаза, — такое ощущение, будто подсматриваешь.
   Дерри кивнул — садитесь — и продолжал ходить.
   — Садитесь, — сказал Шек громко. — Он будет ходить. И меня он тоже не слышит: обычные разговоры проходят мимо него. Зато он очень хорошо…
   — Эрик Гордин, — донеслось с высоты. — Ушел в полет на «Магеллане», год сорок шестой. Вернулся в две тысячи шестьдесят первом.
   — Отвечайте, он слышит, — прошептал Шек.
   — Да.
   — Достигнутая скорость?
   — Ноль девяносто девять.
   — Чепуха! На Глории разумных существ…
   — Видимо, нет.
   — Не «видимо», а «очевидно». Было очевидно до полета. Что думаете о ВК? Дурацкие клички вместо названия, но других нет.
   — Первый раз слышу.
   — За тридцать два дня не удосужились! Раньше люди были другими.
   Гордин не обиделся. Хорошо бы ехать сейчас в машине или слушать дождь. А глаза у Бута совсем больные. Лечиться надо.
   — Сумасшедший. В психиатрическую. А куда ребят? Они мне верят. Верят. — Бут тихо засмеялся. Лицо повторило смех, а глаза уже были яростными. — Их куда, я вас спрашиваю?
   — Не знаю, — сказал Гордин вяло.
   Одно время в моде был такой театр: актеры по ходу действия обращались с вопросами к зрителям. Он и был зрителем, который опоздал и попал на незнакомую пьесу в середине второго акта.
   — Ребятам нужна перспектива. Не помните, кто сказал? Макаренко, учитель двадцатого века. А что им делать? Ездить с экскурсией на Марс, писать стихи, малевать картины… ВК, корабль с роботами, — какой идиот это придумал! Да и не в том дело. ВК. — функция, и бессмысленный полет — функция.
   — Функция чего? — Молчать дальше было неловко.
   — Тысячи вещей. Утилитарности. Приземленности. Элементарного понимания физического и духовного. Для тела — спорт, для интеллекта — наука и искусство. А для души? Вот эти несчастные ВК, которых не удосужились хотя бы назвать по-человечески… О дискуссии знаете?
   — Нет.
   Такое лицо было у Дерри, что Гордин почувствовал себя виноватым.
   — Хорошо, я расскажу.
   Но его ненадолго хватило. Он все повышал и повышал голос, пока не начал кричать. Высокий, худой, он метался по комнате, выкрикивая неведомые Гордину числа, названия, имена. Внезапно он замер, огромный, неестественно прямой, с всклокоченными волосами, — памятник самому себе.
   — Конец, — сказал Шек. — Говорить с ним дальше бессмысленно, он ничего не видит и не слышит. Но если вам интересно, я доскажу по дороге.
   Гордин кивнул…
   — Началось с того, — говорил Шек, — что не вернулся «Берег», ушедший к третьей звезде в созвездии Кентавра. Звезда инфракласса, темная, одна из ближайших к Земле. Открыли ее в сорок седьмом. Ну да… через год после вас. «Берег» был хороший корабль. Большой, надежный, хотя не из быстроходных. Все шло нормально: сообщения в газетах, насмешливое лицо Маклярского на экране. («Маклярский?» — «Вы его знали?» — «По школе, мы учились вместе».) Сообщения стали реже, запаздывали — это тоже было естественно. Потом он выбрал планету (всего их там пять, но эта показалась ему самой удобной) и сел. «Планета обычная, типа С, присвоено имя «Лесная», — передал он. — В атмосфере исключительно первичные газы. Интересно. Включаю приборы плюс органы чувств…» «И плюс осторожность!» — передал Хант. Он, видимо, знал Маклярского. Получилось минус осторожность, сигнал был последним. Я с ним не знаком, но говорят…
   Я был тогда мальчишкой, — продолжал Шек, — но очень хорошо помню, какой поднялся шум. Нашлись люди, обвинявшие Ханта в неосторожности. Это Ханта! Есть такой химик Уралов, он заявил, что дальний космос вообще не нужен. Сведения стареют раньше, чем люди возвращаются. А сами люди… простите. В общем, вполне достаточно роботов. С другой стороны — Бут Дерри. Тогда я впервые услышал его имя. Он предлагал послать целую эскадру, шесть кораблей. Он говорил (тогда еще не кричал), что человечество не может мириться с неизвестностью. И еще он утверждал, что Земля стареет, из жизни уходит риск. Что трусость Совета (он не назвал Ханта, но это само собой разумелось) превращает мужчин в старух, пригревшихся у земной — будь она трижды неладна! — печки и лениво размышляющих, что бы еще спихнуть на роботов…
   Ему бешено аплодировали. Но только мы, школьники. В Совете его почти никто не поддержал. Нет, это не то слово. Его буквально разгромили. Физики обиделись за роботов, химики — за Уралова, философы — за философию, совсем немного за себя, и все — за Ханта. Бута называли авантюристом, искателем дешевой популярности, предлагали лишить права учительствовать.
   Я думаю, это последнее его доконало. Он объявил, что человечество вырождается, привел в пример древнюю Спарту и викингов. Что было дальше, я мог только догадываться — экран выключили.
   Потом мне рассказывали, что выступил Хант и неожиданно поддержал Дерри. Он хотел послать эскадру — не из шести, конечно, а из двух кораблей. Это не прошло, большинство Совета в чудеса не верило. Думали, что нарушена связь, хотя радиосистема, конечно, дублировалась. Несмотря на зубовный скрежет физиков, Хант выдрал один корабль (он им был для чего-то нужен) и послал к Лесной. Корабль назывался «Компромисс» и вел себя соответственно. Это, однако, ничего не изменило. Связь с ним прекратилась, едва он сообщил о посадке. Третья экспедиция — два корабля — ушла в прошлом году. Те самые ВК: ВК-7 и 8 с роботами. Месяца через четыре они выйдут на связь.
   — А ваше мнение, Шек?
   — В школе я был убежден, что Дерри прав. Сейчас я понимаю, что никакого вырождения нет. Но я хотел бы, чтобы меньше людей занимались стихами и картинами, а больше техникой. Сейчас в инженеры палкой не загонишь. И потом, мы почти не строим корабли дальнего космоса. Это мне тоже не нравится.
   — А история с «Берегом»?
   — Странно, но скоро все выяснится.
   — Вы уверены?
   Шек снисходительно улыбнулся:
   — Роботы не ошибаются.
   Темнело. Шек включил фары дальнего света. На поворотах машину качало, тогда казалось, что это танцуют, тяжело переваливаясь, мохнатые ели.
   — Далеко до города?
   — Час с минутами. Сейчас мы выберемся на шоссе, слезем с воздушных ходуль на старую добрую резину. Тогда будет скорость…
   Через час, уже в городе, Шек спросил:
   — Вы не передумали? Я бы мог пойти с вами.
   — Спасибо, не нужно. Хочу побродить по улицам. Здесь я когда-то жил. Боитесь, что потеряюсь?
   — Не потеряетесь, но будет трудно. Все-таки многое изменилось.
   — А может быть, Шек, я хочу, чтобы было трудно. Остановите, пожалуйста. Превосходная поездка.
   — Вы не обиделись… ну, из-за Бута Дерри?
   — При чем тут вы! Виновата теория вероятности. Из одиннадцати поворотов машина случайно угадала все одиннадцать. И после этого ее называют теорией… Спасибо, Шек.
* * *
   Когда-то он знал здесь каждую улицу. Город вытянулся вверх, но стал как будто просторнее. В его время яростно спорили: улицы-коридоры или высотные дома-одиночки (воздух, свет, кругозор). Улицы сохранились, хотя и сильно размытые полянами-площадями. Они в самом деле были похожи на поляны. Небрежно, почти случайно раскиданные по городу, они прятались за крутым поворотом, неожиданно возникали среди ровного течения улицы. Здесь не было ни асфальта, ни аккуратных дорожек желтого песка — просто земля, просто деревья вокруг и запущенные тропинки, которые куда-то ведут.
   Сам город, в сущности, изменился мало, это площади делали его непривычным. Потом он вспоминал и сравнивал. Все это было: желтый дом из Марсианской — Анин Архитектурный институт; серый обелиск в память первой экспедиции на Юпитер… Исчезла гостиница на углу 2-й Лунной, огромное здание Центра связи, шестиэтажный дом, где жил Володя Танеев. Вместо дома — глыба красного камня с барельефами: память о полете, из которого никто не вернулся. Других он почти не знал, а Володя был мало похож. Только губы его — приподнятые по углам, острые.
   Но это было потом — не в первый да и не во второй день. А в первый день он вышел из машины с чемоданчиком (все его личное имущество), пересек лесозащитную полосу и очутился в собственно городе. Машины тут не ходили, всю ширину улицы занимали тротуары и движущиеся дорожки.
   Часы показывали семь — солнце садилось, но светильники еще не горели. По тротуарам текла густая толпа гуляющих. А движущиеся дорожки пустынны. Изредка вырвется из толпы человек, пробежит по переходному мостику и устроится в кресле. Вспыхнет светлячок-лампочка, человек открыл книгу…
   Гордин не сразу приноровился к неторопливому шагу гуляющих. Но когда это удалось, он ощутил себя частью толпы. Он жил ее ритмом — никого не толкал, и его не толкали. Голоса уже не сливались в ровный, однообразный гул, он различал слова, интонацию.
   Он шел, подчинившись общему движению. Может быть, в этом и счастье — идти, ни о чем не думая, ничего не решая. Просто идти среди многих других.
   Все-таки было в этом что-то нереальное. Те же самые люди, по той же улице шли и год, и десять лет назад. А он был тогда один, в миллиардах километров от этой улицы. Шагала, неслась, летела по циферблату стрелка. Он ел или чистил зубы, толпа текла — люди умирали, рождались, делали открытия, играли в саду дети.
   Что-то изменилось, он не сразу понял что. Растекаясь, поток редел — улица вывела его на площадь. В это мгновение, словно только его и ждали, площадь вспыхнула, заиграла, закружилась в пестром хороводе огней. Зажглись скрытые в зелени деревьев фонари, загорелись многоярусные светильники на невидимых нитях, понеслись куда-то цветные рекламы…
   — Вам плохо?
   — Нет.
   Он отошел к дому. Стоял, чувствуя спиной надежность камня. Все другое было зыбко: и в нем, и вокруг — люди, свет, цветная игра реклам.
   Больше всего волновали почему-то рекламы. Он ушел с площади, выбрался на тихую, заросшую деревьями улицу. Здесь было темно, мало людей, скромная, по-провинциальному неторопливая реклама. А он не мог идти. Стоял и смотрел, как с наивным упорством чередовались цвета — красный, зеленый, синий, призывая его прочесть новый роман Густава Кора, загорать на солнце не больше двенадцати минут, заниматься гимнастикой по системе Ельга…
   Конечно, колдовство было не в надписях (он их не очень-то понимал). Колдовали огни, цвета. В них было что-то волнующее, что-то намертво связанное в его памяти со словом «город».
   Накрапывал дождь. Гордин машинально расправил накидку. Спрыгнули вниз, под ноги, огни реклам — синие тени, зеленые тени, красные.
   Смешно, никогда он о них не думал. В полете — тем более. Все было табу: земля, город, дождь. Он знал, что должен вернуться. Увидеть… мало ли что увидеть. Эту дрожащую зеленую полосу под ногами. И Володя Танеев знал, а не вернулся.
   Он дошел до угла, ткнул кнопку на плане. Четыре улицы прямо и две налево. Недалеко.
* * *
   Он лег и постарался уснуть. Прошло сначала пять, потом десять минут. Точно десять — шестьсот земных секунд.
   За окном барабанил дождь. Капли то звонко, то совсем глухо били в окно. Звонкий удар — стекло, глухой — пластмасса. Глухих ударов больше — дождь лишь слегка косит. На тумбочке — аппарат электросна.
   Он убрал аппарат подальше, на подоконник. Заходил по комнате. В общем, естественно — впечатления, перемена темпа. И неопределенность. Он ничего не мог придумать на завтра — ни распорядка дня, ни дел, ни обязанностей. В мире, где были только он, корабль и пустота, где двоилось самое время, ему просто необходимы были житейские мелочи — предметы реальности. Размышляя о них серьезно и обстоятельно (со стороны это было бы, наверно, смешно), он уходил от другого — над чем человеку в одиночестве, пожалуй, и не следовало думать. Он засыпал среди мыслей о дублере связи (он и основной-то системой давно не пользовался), о блюдах, которые ему завтра предложат на обед, о подлокотнике кресла, где обязательно надо сменить планку.
   Теперь это ушло, и ничего взамен. Люди, которых он узнал, и город, и эта квартира были ему сейчас не ближе, чем пустота. Чужие, абстрактные и беспокоящие.
   Он взял свою книгу. Ему ее разрешили взять с собой. Книга открылась сама.
 
Под насыпью, во рву некошеном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали желтые и синие;
В зеленых плакали и пели.
 
   Все не так. Ни рва, ни вагонов, ни кос. Белые халаты врачей, белая рубашка, белые простыни. Русые Анины волосы коротко острижены. И все так. Лежит и смотрит, как живая. Вагоны шли привычной линией. Мимо, мимо. Она осталась одна, в белом холодном зале.
   Он подошел к окну. Дождь давно кончился, а стекло прохладное и влажное. Фонари не горят, и только редкие желтые огоньки освещают путь случайным прохожим.
   Три. Пора спать. Утром позвонит Хант. Еще несколько дней, чтобы осмотреться. Потом станет легче, начнется работа.
   — Работа, — повторил он громко, И ничего не почувствовал.
   Он старался вспомнить. Ясно, как на экране, Гордин увидел чертеж — последний, оконченный за день до посадки. Увидел (время текло назад) черный песок полигона, зеленую панель пульта, ровные ряды заводских автоматов. Он смотрел как зритель: интересно, и не более того. Ради этого он жил? Этим, жил после Ани…
   Заглянул в стол. Одеколон, платки, зажигалка, пачка сигарет… Он долго глядел на коробку. Кури на здоровье: ни вкуса, ни запаха, безвредно. Рефлекс? А что хуже? Бессонница тоже рефлекс. Он закурил. Сигарета, бывают же чудеса, имела вкус и запах.
   Психологи чертовы, думал он, засыпая. Снотворное он бы не принял, а тут рефлекс. Все учли. Кроме одного. Ответная реакция. Вот разозлюсь и не усну. Но даже злиться не было сил.