Мимо него, шлепая пустой шиной, продребезжал разбитый грузовой «форд».
   — Эй, у тебя шина лопнула! — крикнул Чарли.
   Шофер круто затормозил машину. Это был крупный круглоголовый детина в красном свитере.
   — А тебе что за дело?
   — Да я думал, что ты не заметил.
   — Еще бы не заметить, все вижу, да так уж с самого утра не клеится. Тебя подвезти, что ли?
   — Хорошо бы, — сказал Чарли.
   — А ты что думал, так мне тут и ночевать на мосту из-за шины… С самого утра не везет, понимаешь, и все тут. Встал, понимаешь, чуть свет и попер эту колымагу с четырьмя бочками табаку, а эта чертова образина, негритянская его харя, засунул куда-то ключ от склада. Честное слово, был бы у меня с собой револьвер, так и пристрелил бы его, сукина сына, на месте.
   Проехав мост, он остановился и с помощью Чарли сменил покрышку.
   — Ты откуда, малец? — спросил он, вылезая из-под машины и отряхивая пыль.
   — С Северо-Запада, — сказал Чарли.
   — Значит, швед? Чарли засмеялся:
   — Да нет, просто механик, работал в гараже, теперь ищу работу.
   — Ну лезь, что ли, поедем к старику Уиггинсу, к моему хозяину, там что-нибудь сварганим.
   Чарли все лето провел в Луисвилле, работая в ремонтном гараже Уиггинса. Он снимал комнату пополам с итальянцем Грасси, который эмигрировал, спасаясь от мобилизации. Итальянец каждый день читал газеты и страшно боялся, что Соединенные Штаты ввяжутся в войну. Тогда, говорил он, придется удирать в Мексику. Он был анархист и на редкость спокойный малый и все вечера проводил, сидя на крылечке, тихонько напевая какие-то песни и наигрывая на гармонике. Он рассказывал Чарли о больших заводах «Фиат» в Турине, где он работал, учил его есть спагетти, и пить красное вино, и играть на гармонике Funiculi Funicula. Больше всего он хотел стать летчиком. Чарли сошелся с молодой еврейкой, работавшей на табачном складе. Ее звали Сара Коэн, но она заставляла называть себя Беллой. Она ему приглянулась, но он сразу дал ей понять, чтобы она не рассчитывала на свадьбу. Она называла себя революционеркой и стояла за свободную любовь, но и это ему не очень нравилось. Он водил ее в театр и в Чироки-парк и, когда она сказала, что ее любимый камень аметист, купил ей аметистовую брошку.
   Когда он думал о себе, он испытывал какое-то беспокойство. День за днем все та же однообразная работа, без всякой надежды заработать побольше, или учиться, или даже повидать свет. С наступлением зимы он стал тосковать еще сильнее. Он раздобыл ветхий «фордик», который давно уже собирались стащить на свалку, и кое-как починил его завалящими частями других машин.
   Потом он подговорил Грасси вместе отправиться в Новый Орлеан. У них были кое-какие сбережения, и они прекрасно доберутся туда, найдут там работу, а кроме того, попадут как раз к карнавалу. С самого отъезда из Миннеаполиса он впервые почувствовал себя хорошо в то туманное январское утро, когда они выехали из Луисвилла, держа путь на Юг, и все четыре цилиндра отчаянно кашляли и чихали, и на задних сиденьях лежала груда заплатанных бросовых камер.
   Они проехали Нашвилл, Бирмингем, Мобил, но дороги были ужасные, им все время приходилось чинить машину, и они чуть не замерзли, попав в снежную бурю у Гантерсвилла, и пережидали ее в городе несколько дней, так что к тому времени, когда они добрались до бухты Сан-Луис и покатили по прибрежной дороге, радуясь горячему солнцу и голубому небу и пальмам и бананам, и Грасси стал толковать о Везувии, и Bella Napoli [41], и своей подружке в Турине, которую он никогда больше не увидит из-за этой паршивой капиталистической войны, деньги у них были на исходе. В Новый Орлеан они приехали с долларом пятью центами в кармане и чашкой бензина в баке, но по счастливой случайности Чарли удалось сбыть машину, как она ни была разбита, перекупщику-негру за двадцать пять долларов.
   Они сняли комнату неподалеку от мола за три доллара в неделю. Сдавала комнату желтолицая метиска из Панамы, и на их балконе стояла большая клетка с попугаями, и солнце припекало им плечи, когда они шли по улицам. Грасси был в восторге. «Совсем, как в Италии», — то и дело повторял он. Они толкнулись кое-куда в поисках работы, но везде только и было разговору что о предстоящем карнавале. Они прошлись вдоль по Кэнел-стрит, полной негров, китайцев, красивых девушек в ярких платьях, щегольски одетых молодых людей и стройных стариков в полотняных костюмах. Они остановились выпить пива у стойки бара, выходившей прямо на тротуар, сплошь заставленный столиками, за которыми сидел самый разношерстный народ, куря сигары и потягивая пиво. Грасси купил вечернюю газету. Вдруг он побледнел и показал Чарли на заголовок: ВОЙНА С ГЕРМАНИЕЙ НЕИЗБЕЖНА.
   — Понимаешь, когда Америка будет воевать с Германией, полиция переловит всех итальянцев и пошлет их воевать в Италию. Это мне приятель сказал, он служит в консульстве, понимаешь? Ну а я не пойду воевать за капиталистов.
   Чарли пробовал развеселить его, но Грасси казался очень расстроенным, и, как только стемнело, он сказал Чарли, что пойдет домой и ляжет спать.
   Чарли продолжал бродить один. В воздухе стоял теплый запах патоки с сахарных заводов, аромат садов и чад жирной чесночной перченой стряпни. Всюду были женщины, они толпились в барах, стояли на перекрестках, зазывающе выглядывали из-за приоткрытых ставен и дверей, но с ним было двадцать долларов, и он боялся, что его оберут, поэтому он просто прогуливался, пока не устал, и тогда побрел домой. Грасси уже спал, натянув одеяло на голову.
   Проснулся Чарли поздно. За окном на балконе стрекотали попугаи, комната была залита горячим солнечным светом. Грасси не было.
   Чарли уже оделся и приглаживал волосы, когда в страшном возбуждении в комнату влетел Грасси. Он нанялся лебедочником на грузовой пароход, отходивший в Южную Америку.
   — Только мы приедем в Буэнос-Айрес, сейчас же до свидания, и никакой войны, — сказал он. — А если Аргентина объявит войну, до свидания — и дальше.
   Он расцеловал Чарли и насильно сунул ему в руки свою гармонику, и когда к полудню он ушел на пароход, на глазах у него были слезы.
   В поисках работы Чарли обегал весь город, толкался во все гаражи и ремонтные мастерские. Вдоль широких пыльных улиц тянулись низенькие дома с прикрытыми ставнями, и расстояния были огромные. Он устал, взмок и весь пропылился. Всюду встречали его приветливо, но, по-видимому, никто не знал, где можно достать работу. Тогда он решил, что надо пробыть тут карнавал, а потом снова двинуться на север. Ему советовали отправиться либо во Флориду, либо в Бирмингем, штат Алабама, либо еще севернее — в Мемфис или Литл-Рок, и все сходились на том, что в городе он не найдет работы, разве что запишется матросом на пароход. Дни стояли длинные, и теплые, и солнечные, и пахнущие патокой с сахарных заводов. Он подолгу сидел за книгами в публичной библиотеке или валялся на берегу, наблюдая, как негры разгружают пароходы. У него было слишком много свободного времени, и он с тревогой думал, что же ему, собственно, делать с собой. Ночью он не мог спать, потому что целыми днями бездельничал и устать было не от чего.
   Однажды вечером, проходя по улице, он услышал звуки гитары в ресторанчике на Шартр-стрит под вывеской «Триполи». Он зашел, сел за столик и спросил пива. Прислуживал китаец. В темном конце залы, тесно прижимаясь друг к другу, танцевали пары. Чарли решил, что он возьмет девочку, если удастся найти не дороже чем за пять долларов. Вскоре с ним за столиком уже сидела девица, которую звали Лиз, и он угощал ее. Она сказала, что весь день ничего не ела. Он стал расспрашивать ее о карнавале, но она сказала, что это самое дрянное время, потому что во время карнавала полиция свирепствует как никогда.
   — Вот вчера в ночь сделали облаву по набережной и всех гуляющих до единой отправили на пароходе вверх по реке.
   — А там что с ними сделают?
   — Ничего. Довезут до Мемфиса и выпустят… да чтобы посадить под замок всех шлюх нашего города, на это во всем штате тюрем не хватит.
   Они рассмеялись и выпили, а потом пошли танцевать. Чарли крепко прижимал ее к себе. Она была худенькая, с маленькими острыми грудями и широкими бедрами.
   — Ну, крошка, ты из проворных, — сказал он, потанцевав с нею.
   — А то как же. Мое дело — развлекать вашего брата. Ему нравилось, как она на него смотрит.
   — Скажи, крошка, ты сколько берешь?
   — Пять.
   — Ну, знаешь ли, я не миллионер… и потом, я ведь тебя угостил.
   — Ладно, дружок, пусть будет три.
   Они еще выпили. Чарли заметил, что она пьет только лимонад.
   — А ты разве другого ничего не пьешь, Лиз?
   — В нашем деле пить не приходится, дружок: мигом заметят и сцапают.
   В это время по комнате, пошатываясь, пробирался здоровенный пьяный детина в грязной сорочке, по виду судовой кочегар. Он подхватил Лиз под руку и потащил ее танцевать. Его огромные лапищи с красной и синей татуировкой охватили ее талию. Чарли видел, что, танцуя, он мял и сдергивал ее платье.
   — Прочь лапы, сволочь паршивая! — вдруг взвизгнула она.
   Тут Чарли не выдержал, бросился к ним и оттащил пьяного парня. Тот круто повернул и накинулся на него. Чарли присел и, выставив кулаки, прыгнул на середину комнаты. Парень был вдрызг пьян, и, когда он снова размахнулся, Чарли дал подножку, тот зацепился и шлепнулся носом об пол, опрокинув столик и свалив со стула сидевшего за ним маленького черноусого южанина. В ту же секунду черноусый был на ногах, и в руке его блеснуло мачете. Лакеи-китайцы засуетились, пища, словно стая вспугнутых чаек. Хозяин, толстый испанец в фартуке, вылез из-за стойки и заорал:
   — Выметайтесь вон, сейчас же, все до единого!
   Черноусый с мачете кинулся на Чарли. Лиз толкнула его в бок, и, прежде чем Чарли сообразил, в чем дело, она уже тащила его мимо уборных по зловонному коридору к задней двери, выходившей в переулок.
   — Охота была ввязываться в драку, да еще из-за такой девки, как я, — шепнула она ему на ухо.
   Очутившись на улице, Чарли хотел вернуться за шляпой и пиджаком. Лиз не пустила его.
   — Утром я тебе все достану, — сказала она. Они вместе пошли по улице.
   — Ты славная девушка, честное слово, ты мне нравишься, — сказал Чарли.
   — Наберешь десять долларов, оставайся на всю ночь.
   — Нет, крошка, не по карману.
   — Ну что ж, тогда придется тебя выпроводить и еще малость подработать… Только одному это ничего не стоит, но это не ты.
   Им было хорошо вместе. Сидя на краю постели, они долго болтали. Она разрумянилась и в своей розовой сорочке казалась хорошенькой и хрупкой. Она достала фотографию своего милого, который служил вторым механиком на нефтеналивном судне.
   — Красивый? Правда? Я не гуляю, когда он в городе. Он такой сильный… он может расколоть бицепсом орех.
   Она нащупала на его руке бицепс, которым ее милый мог колоть орехи.
   — А ты сама откуда? — спросил Чарли.
   — А тебе зачем?
   — Ты с Севера, это сразу слышно по говору.
   — Нуда. Я из Айовы, но я туда никогда не вернусь… Паршивая там жизнь, дружок, а потом, сам видишь… теперь я гулящая. Дома считала себя порядочной, а потом в одно прекрасное утро проснулась просто гулящей девкой.
   — А в Нью-Йорке была? Она покачала головой.
   — Как посмотришь, не такая уж плохая наша жизнь, если не пить и не попасть в лапы к сводням, — задумчиво сказала она.
   — После карнавала я сейчас же уеду в Нью-Йорк. Здесь, видно, мне не найти работы.
   — Да что толку в карнавале, если карман пустой.
   — Ну, я приехал сюда посмотреть карнавал, так надо уж досидеть до него.
   Уже светало, когда Чарли ушел от нее. Она пошла проводить его. Он поцеловал ее и сказал, что даст ей десять долларов, если она выручит шляпу и пиджак, и она сказала, чтобы он зашел к ней вечером часам к шести, но ни в коем случае не показывался в «Триполи», потому что тот черноусый — известный мерзавец и будет подстерегать его.
   Улицы, застроенные старыми оштукатуренными домами с кружевными чугунными балконами, были до краев налиты голубоватым туманом. Кое-где во дворах уже копошились мулатки в красных бандана. На рынке старые негры раскладывали полоткам фрукты и ранние овощи. Когда он подошел к дому, на балконе своей комнаты он увидел хозяйку с бананом в руке. Она слабым пискливым голосом кричала: «Ven Polly… Ven Polly…» [42]
   Попугай сидел на краю черепичной кровли и, поглядывая на нее блестящим глазом, тихонько клохтал, как курица.
   — Моя тут вся ночь, — сказала хозяйка с жалобной улыбкой. — Полли no quiere [43] идти.
   Чарли по ставне забрался наверх и попробовал схватить попугая, но тот боком поскакал по краю крыши, а на голову Чарли упал кусок черепицы.
   — No quiere идти, — печально сказала хозяйка. Чарли усмехнулся, прошел к себе в комнату, повалился на кровать и уснул.
   Когда наступил карнавал, Чарли до изнеможения расхаживал по городу. Всюду были толпы народу, яркие огни, балаганы, шествия, оркестры и бездна девушек в маскарадных костюмах. Он заговаривал со многими, но, узнав, что у него нет денег, они сейчас же бросали его. Свои последние доллары он тратил как можно осмотрительнее. Когда его начинал мучить голод, он шел в бар, выпивал стакан пива и съедал как можно больше даровых закусок.
   На другой день после карнавала толпы начали редеть, и у Чарли не оставалось ни гроша на пиво. Он бродил голодный и несчастный; его тошнило от запаха патоки, стоявшего в густом влажном воздухе, и от запаха абсента з баров французского квартала. Он не знал, что с собой делать. Ему вовсе не улыбалось опять бродяжничать пешком или клянчить местечко у шофера. Он пошел на телеграф и попытался в долг телеграфировать Джиму, но телеграфист отказался принять телеграмму, требуя деньги вперед.
   Хозяйка выставила его, как только узнала, что он не может заплатить за неделю вперед, и он очутился на Эспланаде с гармоникой в одной руке и маленьким свертком платья в другой. Он прошел вдоль всей набережной, устроился в траве на самом припеке и задумался. Оставалось либо броситься в реку, либо поступить в армию. Потом он вспомнил о гармонике. Она стоит уйму денег. Он спрятал свой сверток под какие-то доски и пошел по всем закладчикам, но никто не давал за нее больше пятнадцати долларов. Пока он обегал всех закладчиков и все музыкальные лавки, уже совсем стемнело, магазины закрылись. Он едва брел по тротуару, и его тошнило, и голова кружилась от голода. На углу Кэнел-стрит и Рампар он остановился. Из какого-то салуна доносилось пение. Ему пришло в голову войти и сыграть им на гармонике Funiculi Funicula. А вдруг его угостят ужином или стаканом пива.
   Только что он заиграл, а буфетчик собрался прыгнуть через стойку, чтобы выпроводить из бара бродягу, как какой-то верзила, развалившийся за одним из столиков, кивком подозвал его к себе.
   — Иди-ка, брат, сюда и садись. — Это был здоровенный малый с длинным проломленным носом и торчащими скулами. — Садись-ка, брат. — Буфетчик вернулся к себе за стойку. — Ты, брат, играешь на гармонике, как заяц на фортепьяно. Уж на что я деревенщина из Окичоби-Сити, а и то сыграю получше.
   Чарли засмеялся:
   — Верно, я плохо играю. Ну что же?
   Флоридец вытащил большой пук ассигнаций.
   — Знаешь, брат, что мы сделаем… Продай-ка ты мне эту штуковину… Пусть я дикарь неотесанный, но, клянусь Богом…
   — Полно, Док… на что тебе это барахло? — Друзья пытались убедить его спрятать кредитки в карман.
   Док широким жестом смахнул со стола три стакана, и они вдребезги разлетелись об пол.
   — Ну, залопотали индюки. Не ваше дело… Так сколько, брат, возьмешь за гармошку? — Буфетчик снова вышел из-за стойки и угрожающе приближался к столу. — Ничего, Бен, — заявил Док. — Запиши там, что следует… и выставь-ка всем еще пшеничной… Ну как, брат, сколько возьмешь?
   — Пятьдесят долларов, — не задумываясь, сказал Чарли.
   Док протянул ему пять кредиток. Чарли опрокинул рюмку, поставил гармонику на стол и поскорее смылся. Он боялся, что, задержись он в баре, флоридец протрезвится и потребует деньги обратно, и к тому же он был очень голоден.
   На другой день он взял билет на пароход «Момус», отходивший в Нью-Йорк. Река за дамбами текла выше улиц. Забавно было с кормы парохода смотреть, как под ногами проплывают крыши и улицы и трамваи Нью-Орлеана. Чарли облегченно вздохнул, когда пароход отвалил от пристани. Он отыскал негра-стюарда, и тот устроил ему койку. Положив под подушку свой сверток, Чарли перегнулся через край посмотреть, кто занимает нижнюю койку. Внизу лежал Док в светло-сером костюме и соломенной шляпе и крепко спал, во рту у него торчал окурок сигары, гармоника лежала рядом.
   Они прошли последние дамбы, и морской ветер уже дул им в лицо, и под ногами чувствовалась мертвая зыбь залива, когда Док, пошатываясь, выполз на палубу. Он узнал Чарли и пошел к нему с протянутой огромной рукой:
   — А, будь я проклят, да ведь это мой музыкант… Хорошая гармоника, парень. Я думал, что ты меня, деревенщину, надуть хотел, но будь я проклят, если она не стоит своей цены. Пойдем выпьем. Я угощаю.
   Они сошли вниз, уселись на койке Дока, и он вытащил бутылку «Бокарди», и они как следует выпили, и Чарли рассказал, как он перебивался без гроша и что, если бы не эти пятьдесят долларов, он и сейчас сидел бы на набережной, а Док сказал, что, если бы не эти пятьдесят долларов, он сидел бы теперь в каюте первого класса.
   Док сказал, что едет в Нью-Йорк, чтобы отплыть во Францию добровольцем в санитарном отряде. Не каждый день подвертывается возможность посмотреть на такую войну, и он непременно хочет попасть туда до того, как все полетит вверх тормашками; но только ему не по душе стрелять в белых, с которыми он вовсе не в ссоре, поэтому он и пошел в санитары; вот если бы гунны были неграми, тогда совсем другое дело.
   Чарли рассказал, что едет в Нью-Йорк, так как надеется, что в таком большом городе больше возможностей учиться, и о том, как он работал механиком в гараже и хочет стать гражданским инженером или кем-нибудь в этом роде, потому что для рабочего парня без образования нет будущего.
   Док сказал, что все это брехня и что такому парню, как он, надо попросту записаться механиком в тот же санитарный отряд, платить ему будут пятьдесят долларов в месяц, а то и больше, за океаном это большие деньги, а главное, он поглядит эту чертову войну прежде, чем все полетит вверх тормашками.
   Дока по-настоящему звали Уильям Г. Роджерс, и он был родом из Мичигана, и у отца его были фруктовые сады во Фростпруфе, и сам Док здорово заработал на двух урожаях овощей со своих флоридских топей и теперь стремился за море посмотреть «мадмазелек», пока все не полетело вверх тормашками.
   К вечеру они здорово накачались и устроились на кормовой палубе рядом с бедно одетым мужчиной в котелке, который сказал им, что он эстонец. После ужина эстонец, Док и Чарли прошли на маленький мостик над кормовой рубкой; ветер стих, была звездная ночь, почти не качало, и Док сказал:
   — Черт возьми, что это делается с этой проклятой посудиной… Когда мы уходили ужинать, Большая Медведица была на севере, а теперь она вдруг очутилась на юго-западе.
   — Чего еще ждать от капиталистического общества? — говорил эстонец. Узнав, что у Чарли есть красная карточка уоббли, а Док не склонен стрелять в кого-нибудь, кроме негров, он стал рассказывать, как в России разразилась революция и царя заставили отречься от престола и что это начало освобождения человечества, которое придет с Востока. Он сказал, что эстонцы скоро получат независимость и что вся Европа будет свободным социалистическим Союзом государств под красным флагом, и Док заметил:
   — Ну что, не говорил я тебе, Чарли… Вся эта чертова музыка скоро полетит вверх тормашками… Тебе надо скорее ехать с нами, чтобы поглядеть войну, покуда она не кончилась.
   Чарли сказал, что Док прав, и Док сказал:
   — Я возьму тебя с собой, а тебе надо только показать свое шоферское свидетельство и сказать, что ты студент.
   Эстонец разволновался и сказал, что долг каждого сознательного рабочего — отказываться от участия в этой бойне, но Док успокаивал его:
   — Да мы и не думаем драться, Эсти, милый ты человек. Наше дело — вытаскивать ребят из пекла, покуда их там не ухлопали. Да будь я проклят, никогда себе не прощу, если вся эта чертова музыка полетит вверх тормашками раньше, чем мы туда доберемся. А ты как, Чарли?
   Потом они еще поспорили о том, где же находится Большая Медведица, и Док все настаивал, что она передвинулась к югу, а когда они кончили вторую бутылку, Док говорил, что это просто невероятно, чтобы белые стреляли друг в друга, в нефов — это, конечно, другое дело, и отправился разыскивать по всему пароходу эту проклятую лоснящуюся образину стюарда, чтобы убить его доказательства ради, а эстонец распевал «Марсельезу», а Чарли говорил всем, что хочет непременно попасть на войну, прежде чем все полетит вверх тормашками. Эстонцу и Чарли стоило большого труда удержать Дока на койке после того, как они его уложили. Он все вырывался и орал, что хочет пустить кровь проклятому негру.
   В Нью-Йорк они приехали в снежную бурю. Док сказал, что статуя Свободы нарядилась в белую ночную рубашку. Эстонец смотрел по сторонам, напевая «Марсельезу», и сказал, что американские города неживописны потому, что здесь нет островерхих фронтонов, как в Прибалтике.
   Сойдя на берег, Чарли и Док вместе отправились в отель на Бродвей. Чарли никогда не бывал в больших отелях и хотел поискать ночлега подешевле, но Док настоял на том, чтобы снять тут комнату для обоих, и заявил, что денег у него хватит и на двоих и что смешно скаредничать, когда скоро все полетит вверх тормашками. Нью-Йорк весь гудел от скрежета тормозов, и звона трамваев, и грохота надземки, и крика газетчиков. Док одолжил Чарли хороший костюм и повел с собой в Бюро записи добровольцев в отряды Красного Креста, которое помещалось в конторе видного адвоката в большом, парадного вида здании делового квартала. Джентльмен, записавший обоих, был нью-йоркский адвокат, и он долго толковал им о том, что они джентльмены добровольцы и должны вести себя по-джентльменски и поддержать честь американского знамени в борьбе за цивилизацию, за которую союзники, и особенно храбрые французские солдаты, уже столько лет борются в окопах. Узнав, что Чарли автомеханик, он сейчас же записал его, даже не посылая запроса директору школы и пастору лютеранской церкви в Фарго, на рекомендации которых сослался Чарли. Он сказал, что нужно сделать противотифозную прививку и пройти медицинский осмотр, и велел приходить на другой день, чтобы узнать срок отправки. Выходя из лифта, они увидели в сияющем мраморном вестибюле группу людей, склонившихся над газетой: Соединенные Штаты объявили войну Германии. Вечером Чарли написал матери, что уходит на войну, и попросил прислать ему пятьдесят долларов. Потом они с Доком пошли осматривать город.
   На всех зданиях развевались флаги. Друзья шли по деловым кварталам по направлению к Таймс-сквер. У всех в руках были газеты. Около 14-й стрит они услышали барабанный бой и звуки оркестра и остановились на углу, чтобы посмотреть, какой полк проходит, но это оказалась попросту Армия Спасения. Когда они подошли к Медисон-сквер, было уже обеденное время и улицы опустели. Начинал моросить дождь, и флаги на Бродвее и Пятой авеню вяло свисали с флагштоков.
   Они зашли поесть в «Хофбрау». Чарли находил, что это обойдется слишком дорого, но Док сказал, что он угощает.
   Какой-то человек, стоя на стремянке, ввинчивал лампочки в электрическую вывеску, изображающую американский флаг. Внутри ресторан был весь разукрашен американскими флагами, и оркестр через номер играл «Звездное знамя», так что им то и дело приходилось вставать.
   — Вот еще выдумали, что здесь, урок гимнастики, что ли? — ворчал Док.
   Только одна группа, сидевшая за круглым столом в углу зала, не вставала при звуках «Звездного знамени», а продолжала спокойно разговаривать и есть как ни в чем не бывало. На них начали косо поглядывать, раздались замечания: пари держу, что… Гунны… Германские шпионы… Пацифисты… За одним из столиков сидел офицер с дамой, и каждый раз, как он взглядывал на них, лицо у него наливалось кровью. Наконец один из официантов, старик немец, подошел к ним и зашептал что-то на ухо ближайшему.
   — Вот еще! И не подумаю, — раздался голос из угла зала.
   Тогда офицер подошел к ним и сказал что-то об уважении к национальному гимну. На место он вернулся, побагровев еще пуще. Это был маленький человечек с кривыми ногами в тесных, ярко начищенных крагах.
   — Выродки, германофилы проклятые! — так и брызгал он слюной, садясь за столик. Ему тут же пришлось вскочить, потому что оркестр снова заиграл «Звездное знамя».
   — Почему вы не позовете полицию, Сирил? — обратилась к нему его дама. Но к круглому столу уже спешили со всех концов ресторана.
   Док потащил Чарли туда же.
   — Смотри, сейчас будет весело.
   Здоровенный детина с протяжным техасским говором стащил одного из пацифистов со стула.
   — Или встать, или — вон.