Но недаром Клингера подозревали в тайном недоброжелательстве правительству -- он забыл в своем регламенте о фруктовой службе: "Не было ни одиночной выправки, ни ружейных приемов, ни маршировки, кроме маршировки в столовую, причем пажи немилосердно топали ногами".
   Клингер не проверял того, как осуществляется созданная им система. Он редко являлся в корпусе, передоверив пажей директору Гогелю и инспектору классов Оде-де-Сиону.
   Карл Осипович Оде-де-Сион был добрейший и потому безразличный ко всему, что касалось не его самого, француз, попавший в Россию из прусской службы: "..любил более хорошее вино, хороший обед и свою масонскую ложу, в которой он занимал место великого мастера. Иногда, в послеобеденные часы, пред тем, чтобы отправиться в ложу, приходил он в классы и там, где не было учителя, садился подремать на кафедре". -- Ему было так скучно, что он этого и не скрывал, передоверив управление пажами учителям.
   Продумав до пуговиц содержание пажеского быта и до минут -- распорядок дня, Клингер за недосугом не успел ничего разумного предпринять относительно преподаваемых наук: "Из класса в класс пажи переводились по общему итогу всех баллов, включая и баллы за поведение, и потому нередко случалось, что ученик, не кончивший арифметики, попадал в класс прямо на геометрию и алгебру. В классе истории рассказывалось про Олегова коня и про то, как Святослав ел кобылятину".
   Учителей пажи презирали. То были обремененные скучной жизнью люди с красными носами, землистыми щеками и тоскливыми голосами. Они рассаживали пажей по старшинству баллов, скучно осматривали их коварные лица и старались не обращать внимания на шум в последних рядах: там сидели ленивцы и переростки. Впрочем, они не в шутку сердились, если их шляпы гвоздями прибивали к стульям или в табакерки насыпали толченых мух. Они были люди безденежные, малочиновные и без родственников. У иных из пажей годовые доходы родителей превышали жалованье всех их вместе взятых.
   В основном учительствовали титулярные советники из духовного звания или забытые своим богом немцы и французы. Долговременное упражнение в косноязычии, беспрекословие перед начальством и цепкость, с какою они держались за свои места, бывали вознаграждаемы: временами, ко дням очередных торжеств, их заносили в списки и одаривали; учителю политических наук итальянцу Триполли дали Владимира на грудь и бриллиантовый перстень, немец Вольгсмут, как бы преподававший физику, получил бриллиантовый перстень, а потом был призван читать физику великим князьям Павловичам.
   Потешнее прочих был француз, учивший французскому языку, -- старик Леллью, поступивший в корпус еще при государыне Екатерине. Поскольку все пажи и так, сами по себе, знали французский, он не обременял их и себя экзерсисами, а объявил, что два утренних класса в неделю пажи учатся, а один -- послеобеденный -- веселятся (всего полагалось на французский шесть часов в неделю). Послеобеденный урок они называли вечеринами.
   "Что только не вытворяли на этих вечеринах! Произносились похвальные в честь старика речи, пелись гимны, раздавались залпы от разом опущенных крышек пюпитров; то и дело с разными кривляньями и прибаутками попарно подносились ему открытые табакерки, из которых он брал щепотку. И на все это старик преважно раскланивался. Под конец ему представляли табакерку едва ли не с тарелку величиною, с портретом Рюрика, на которую указывали ему как на редкий антик, ссылаясь, что когда эту табакерку показали учителю истории Струковскому и спросили: "Василий Федорович, похож Рюрик?" -- тот будто бы вскричал: "Как теперь вижу!" Эти вечерины обыкновенно заключались обрядом пополнения из этого Рюрика трех табакерок Леллью, которые, надо думать, он нарочно для этого приносил..."
   В воспитание пажей учителя не вникали: сидят, пишут, последние ряды играют во что-то, книжки читают -- бог с ними, никому за них отчета не давать, провалятся на экзамене -- их дело.
   Воспитание пажей было передоверено гувернерам -- то были отставные штабс- и обер-офицеры.
   Боратынский Жуковскому в декабре 1823-го года
   Вы налагаете на меня странную обязанность, почтенный Василий Андреевич; сказал бы трудную, ежели бы знал вас менее. Требуя от меня повести беспутной моей жизни, я уверен, что вы приготовились слушать ее с тем снисхождением, на которое, может быть, дает мне право самая готовность моя к исповеди, довольно для меня невыгодной.
   В судьбе моей всегда было что-то особенно несчастное, и это служит главным и общим моим оправданием: все содействовало к уничтожению хороших моих свойств и к развитию злоупотребительных. Любопытно сцепление происшествий и впечатлений, сделавших меня, право, из очень доброго мальчика почти совершенным негодяем.
   12 лет вступил я в Пажеский корпус, живо помня последние слезы моей матери и последние ее наставления, твердо намеренный свято исполнять их и, как говорится в детском училище, служить примером прилежания и доброго поведения.
   Начальником моего отделения был тогда некто Кристафович (он теперь уже покойник, чем на беду мою еще не был в то время), человек во всем ограниченный, кроме страсти своей к вину. Он не полюбил меня с первого взгляда и с первого дня вступления моего в корпус уже обращался со мною как с записным шалуном. Ласковый с другими детьми, он был особенно груб со мною. Несправедливость его меня ожесточила: дети самолюбивы не менее взрослых, обиженное самолюбие требует мщения, и я решился отмстить ему. Большими каллиграфическими буквами (у нас был порядочный учитель каллиграфии) написал я на лоскутке бумаги слово пьяница и прилепил его к широкой спине моего неприятеля. К несчастию, некоторые из моих товарищей видели мою шалость и, как по-нашему говорится, на меня доказали. Я просидел три дня под арестом, сердясь на самого себя и проклиная Кристафовича.
   Первая моя шалость не сделала меня шалуном в самом деле, но я был уже негодяем в мнении моих начальников. Я получал от них беспрестанные и часто несправедливые оскорбления; вместо того, чтобы дать мне все способы снова приобрести их доброе расположение, они непреклонною своею суровостию отняли у меня надежду и желание когда-нибудь их умилостивить...
   Боратынский маменьке в декабре 1812-го года
   Любезная маминька.
   Мне очень прискорбно слышать, что я имел несчастье вас огорчить, но впредь я буду исправнее. Я теперь уже два месяца в пажеском корпусе. Меня экзаменовали и поместили в 4-й класс, в отделение же г-на Василия Осиповича Кристафовича. Ах, маминька, какой это добрый офицер, притом же он знаком дядиньке. Лишь только я определился, позвал он меня к себе, рассказал все, что касается до корпуса, даже и с какими из пажей могу я быть другом. Я к нему хожу всякий вечер с другими пажами, которые к нему ходят. Он только зовет к себе тех, которые хорошо себя ведут. Я очень удивлен тем, что вы не получили от меня известие об отъезде дядиньки Петра Андреевича в Свеабург, ибо я вам писал о том два раза. Географию я начал сызнова, перевожу с французского на русский и с русского на французский и с немецкого на русский. Российскую историю также теперь учу и прошел три периода, а учу 4-ое царствование великого князя Юрия 2-го Всеволодовича, также начал я геометрию. Встаем мы в 5 часов, в 1/2 6-го на молитву до 6-ти, потом к чаю до 1/2 7-го, в классы в 7 до одиннадцати, в 12 обедать, а потом в классы от 2-х до 4-х, в 7 часов и в 8 часов ложимся спать. Посылаю к вам реестр издержек при вступлении моем в корпус. Прощайте, любезная маминька, будьте здоровы. Целую братцев и сестриц. Остаюсь вас многолюбящий сын
   Евгений Боратынский.
   * * *
   Какой человек был Кристафович -- теперь не понять. К осени 813-го года он уволился из гувернеров корпуса. А пока, зимой 812--813-го, он еще блюл пажеское добронравие и, наряду с исполнением прочих обязанностей, видимо, прочитывал письма своих воспитанников, отсылаемые теми домой.
   Заполняя в конце каждого месяца кондуитные списки пажей, Кристафович аттестовывал Боратынского одинаково: "поведения хорошего, нрава хорошего, опрятен, штрафован не был".
   * * *
   Боратынского перевели после экзаменов в третий класс и за успехи в науках удостоили награждения.
   В начале весны умер Андрей Васильевич.
   Богдан Андреевич перебрался, вероятно, после этого из Вяжли в Голощапово.
   Илья Андреевич собрался выйти в отставку.
   Маменька обещала летом приехать в Петербург.
   Наша армия медленно и неуклонно приближалась к Парижу.
   Время шло.
   1814
   В тот год сила вещей оказалась против Наполеона : великий император был повержен, а наши офицеры гуляли по парижским улицам, как по Фурштадтской или по Невскому бульвару. В апреле пришло сообщение об окончательной победе. Может быть, пажей выстроили попарно и повели в Казанский собор. После литургии, перед отправлением благодарственного молебна, какой-то министр в парике прочитал манифест о вступлении государя с победоносной армией в Париж и об отречении Наполеона от престола. Едва тот замолк, начался молебен, заключенный мощным хором. "Тебе бога хвалим" на последнем звуке было подхвачено грохотом пушек и тысячеголосым "ура". Вечером иллюминации горели на всех важнейших зданиях столицы. В одной модной лавке был выставлен гипсовый бюст государя в гирляндах из цветов, а на дощечке подле бюста сияла золоченая надпись: Au plus juste des rois et au meilleur des hommes *.
   * * *
   Капитан Мацнев, сменивший Кристафовича, страдал то ли чахоткой, то ли запоями, отчего пребывал в частых болезнях, а подполковник де Симон, заменявший его, был, вероятно, просто добрый малый, о котором ничего определенного сказать нельзя. Оба наставника, хранившие юность пажей, уложив их спать, шли в свои квартиры, передоверив воспитанников инвалидному солдату, сторожившему у дверей. После ухода гувернеров начиналась настоящая жизнь: "То являлись привидения (половая щетка с маскою наверху и накинутою простынею), то затевались похороны: тут и поп в ризе из одеяла с крестом из картона, с бумажным кадилом, тут и дьячок и певчие: они подкрадываются к кому-нибудь из своих souffre-douleurs **, берутся молча за ножки его кровати, подымают как можно выше и тогда разом раздается похоронная песня, и процессия отправляется в обход дортуаром. Чаще всего после рунда подымалась война подушками. Дежурный инвалидный солдат боялся: пожалуй, еще побьют".
   * Справедливейшему из государей и добрейшему из людей (фр.).
   ** Жертв (фр.).
   Боратынский Жуковскому в декабре 1823-го года
   ...отняли у меня надежду и желание когда-нибудь их умилостивить.
   Между тем сердце мое влекло к некоторым из моих товарищей, бывших не на лучшем счету у начальства; но оно влекло меня к ним не потому, что они были шалунами, но потому, что я в них чувствовал (здесь нельзя сказать замечал) лучшие душевные качества, нежели в других. Вы знаете, что резвые мальчики не потому дерутся между собою, не потому дразнят своих учителей и гувернеров, что им хочется быть без обеда, но потому, что обладают большею живостию нрава, большим беспокойством воображения, вообще большею пылкостию чувств, нежели другие дети. Следовательно, я не был еще извергом, когда подружился с теми из моих сверстников, которые сходны были со мною свойствами; но начальники мои глядели на это иначе. Я не сделал еще ни одной особенной шалости, а через год по вступлении моем в корпус они почитали меня почти чудовищем.
   Что скажу вам? Я теперь еще живо помню ту минуту, когда, расхаживая взад и вперед по нашей рекреационной зале, я сказал сам себе: буду же я шалуном в самом деле! Мысль не смотреть ни на что, свергнуть с себя всякое принуждение меня восхитила; радостное чувство свободы волновало мою душу, мне казалось, что я приобрел новое существование...
   * * *
   Новое существование началось с того, что он провалился на экзаменах. В прошлом году все задачки были на арифметические действия; с 3-го класса начались геометрические чертежи и алгебраические формулы, что должно было стать выше его ума. Ну и, вероятно, вечный, не обходимый ни с какой стороны камень преткновения -- немецкий язык -- свою роковую ролю сыграл. Словом, он остался на второй год.
   Петр Андреевич нанял ему учителя математики, и в воскресные дни, когда его выпускали из корпуса к дядюшке, туда, вероятно, являлся и учитель с ворохом ребусов из чисел, отрезков и лучей. Какой вышел толк из их занятий -- судить не беремся, но твердо знаем, какой страх можно испытать, услышав приказание начертать прямую с отложенными на ней точками Аз и Буки, меж коими надобно расположить равномерные отрезки так, дабы длина отрезка Аз -Глаголь равнялась длине отрезка Веди -- Добро, и проч. и проч. Хоть разбейте себе лоб пюпитром -- умом такое не понять, тут потребны большие способности к этой науке. Самое же неприятное, что большими способностями обладают почти все вокруг вас. Вы оглядываетесь через плечо и видите, что даже сидящий за последним столом X *** вычертил нечто именно то, где достигнута главная цель этой науки -- разрушение алфавита:
   А В Г Д Е
   Самое же непостижимое: хотя каждая задача как-то по-своему разрушает алфавит, тем не менее Аз и Буки, как рождение и смерть, всегда стоят по концам.
   После таких упражнений весь мир рассекается в наших глазах. Ворона села на вершину ели: получился отрезок. А пока мы обедали, ворона улетела, и снова вершина ели лучом устремлена ввысь. Мы-то знаем, что она, эта ель, -отрезок; как она ни будет тянуться, чтобы взрасти до небес, как она ни станет качаться под ветром, желая сойти с места у дороги, -- ей не взрасти и не сойти. Ибо она есть отрезок. А она знать этого не знает и счастлива. Она живет и не знает о себе ничего. Да и мы не знаем про нее ничего -- даже того, когда она перестанет расти или когда ее повалит буря. Впрочем, не нам вести с ней тяжбу о том, кто стойче, ибо мы сами входим в условие задачи, и меряет нас судьба общим аршином, как меряют длины отрезков, а мы все желаем жить по законам луча и ищем смысл там, где его не бывало. -- Почитайте "Курс математики": там купцы покупают товар для того, чтобы извлечь квадратный корень из количества своих денег; там писцы тратят чернила, косцы пьют воду, а из Москвы в Петербург и из Петербурга в Москву едут две повозки затем лишь, чтобы перья, затупленные писцами, отправить на долгих в Петербург со скоростью, равной числу выпитых косцами жбанов, везомых в Москву.
   Бог с ними, пусть покупают, пьют и едут. Иные дали открывались перед пажом Боратынским:
   "... Нынче, в минуты отдохновения, я перевожу и сочиняю небольшие пиесы, и, по правде говоря, ничто я так не люблю, как поэзию.
   Я очень желал бы стать автором. В следующий раз пришлю вам нечто вроде маленького романа, который я сейчас завершаю..."
   Что ж, не напрасно, значит, рифмовались некогда кtre и peut-кtre?
   * * *
   В сентябре население Боратынских в Петербурге пополнилось: Александра Федоровна прислала сюда Ашичку и Вавычку, ставших отныне Ираклием (Hercule) и Львом (Lйon) Боратынскими -- учениками пансиона,
   "Каждую субботу мы проводим вместе с Евгением", -- написал красавец Ираклий маменьке.
   "Я имела удовольствие получить письмо от братца Петра Андреевича, в котором он пишет, что он доволен моими детьми", -- написала Александра Федоровна Богдану Андреевичу.
   "Поведения и нрава дурного", -- написал подполковник Де Симон о паже Боратынском в кондуитный список 1-го октября.
   "Поведения и нрава дурного, был штрафован", -- написал капитан Мацнев о паже Боратынском 1-го ноября.
   1815
   Любезная маменька. Я прошу у вас тысячу и тысячу раз прощения за то, что столь долго не писал к вам. Я постараюсь поправить свой проступок теперь и верю, что наша переписка никогда не прервется. Вот весна идет, уже все улицы в Петербурге сухи, и можно гулять сколько угодно. Право, великая радость -- наблюдать, как весна неспешно украшает природу. Наслаждаешься с великой радостию, когда замечаешь несколько пробившихся травинок. Как бы мне хотелось сейчас быть с вами в деревне! О! как ваше присутствие приумножило бы мое счастье! Природа показалась бы мне милее, день -- ярче. Ах! когда же настанет это благословенное мгновение? Неужели тщетно я ускориваю его своими желаниями? Зачем, любезная маменька, люди вымыслили законы приличия, нас разлучающие. Не лучше ли быть счастливым невеждою, чем ученым несчастливцем? Не ведая того благого, что есть в науках, я ведь не ведал бы и утонченностей порока? Я ничего бы не знал, любезная маменька, но зато до какой высокой степени я дошел бы в науке любви к вам? И не прекраснее ли эта наука всех прочих? Ах, мое сердце твердит мне: да, ибо это наука счастья; конечно, любезная маменька, вы скажете, что чувства обманчивы, что невозможно быть счастливыми, глядя только друг на друга, что скоро соскучишься. Я верю этому и повторяю это себе, но во мне говорит сердце -- а оно безрассудно, все это правда, но язык его так сладок... Это песнь Сирены. Прощайте, любезная маменька, будьте здоровы. Будьте так добры -- позвольте купить мне лексиконы. Целую моих маленьких сестриц и братца.
   Евгений Боратынский.
   Прошу вас, любезная маменька, пришлите мне полотенец и передайте мои поклоны monsieur Boriиs.
   * * *
   В марте с острова Эльбы бежал Наполеон и, высадившись с немногочисленным войском на южном берегу своей милой родины, направился походом к Парижу. Европейские государи жили в ту пору в Вене, где распределяли между собой Европу. Узнав о разбойничестве кровавого корсиканца, они объявили ему новую брань. Наш государь 6-го июня направил в Петербург депешу: "Возобновить моления к Подателю всех благ с коленопреклонением ради испровержения коварных замыслов Наполеона Бонапарта".
   Благодаря сему с Наполеоном было кончено: сначала он был разбит при Ватерлоо, потом, по рассуждении государей, отослан в Африку, на скалу Св. Елены, под присмотр стражи.
   К Наполеону все три брата Боратынские питали с детства негодование, внушенное monsieur Boriиs, свидетелем конфискации серебряных ложек в Неаполе. Посему, когда до Петербурга дошло известие о Ватерлоо, братья, должно быть, каждый в своем очередном письме к маменьке прибавили приветствия своему рачительному наставнику:
   "Поздравьте monsieur Boriиs с пленением Наполеона".
   * * *
   Тем временем паж Боратынский сдал годовой экзамен и был наконец переведен во второй класс. Кажется, он даже преуспел в математике.
   1-го августа подполковник Де Симон записал в кондуит: "нрава скрытного, был штрафован".
   Прежде чем взять в свои руки, судьба раскачивала его на своих весах, играя :
   1 -го сентября -- штрафован не был.
   1-го октября -- был штрафован.
   1-го ноября -- не был штрафован.
   1-го декабря -- был штрафован.
   * * *
   Отныне он перестал веровать в свое авторское назначение. Иные дали открывались ему: "Я слишком много люблю свист разъяренных ветров, дующих со всех сторон -- около нас, близ нас, скажу даже в глубине моего сердца... Нет, ничем не смущаемый покой -- это не жизнь. Поверьте, любезная маменька, можно привыкнуть ко всему, кроме покоя и скуки. Я бы избрал лучше полное несчастие, чем полный покой; по крайней мере, живое и глубокое чувство обняло бы целиком душу, по крайней мере, переживание бедствий напоминало бы мне о том, что я существую. И в самом деле, я чувствую, мне всегда требуется что-то опасное, всего меня захватывающее; без этого мне скучно. Вообразите, любезная маменька, неистовую бурю и меня, на верхней палубе, словно повелевающего разгневанным морем, доску между мною и смертью, чудищ морских, пораженных дивным орудием, созданием человеческого гения, властвующего над стихиями... Вы говорите, что вас радует моя тяга к плодам ума человеческого, но признайтесь, что нет ничего смешнее, чем юноша, изображающий собою педанта, возомнивший себя автором оттого, что перевел две-три страницы из "Эстеллы" Флориана, сделав тридцать орфографических ошибок, -- перевел надутым слогом, который ему самому кажется живописным, -- юноша, считающий себя вправе все бранить и не способный ни оценить, ни почувствовать красоты, которыми восхищается, да и восхищается он потому только, что другие считают их превосходными. Он восторженно хвалит то, что сам никогда не читал. Истинно так, любезная маменька, у меня именно этот порок, и я стараюсь избавляться от него. Часто я хвалил "Илиаду", хотя читал ее еще в Москве, и в столь нежном возрасте, что не умел не только почувствовать ее красоты, но даже понять содержание. Я слышу, что все хвалят ее, и вторю, как обезьяна. Я заметил, что многие люди, не обременяющие себя мыслями и имеющие обо всем лишь мнения, принятые в обществе, не выключая и мою персону, весьма похожи на болванчиков, приводимых в движение пружинами, скрытыми внутри их тел. Впрочем, письмо мое слишком длинно, боюсь наскучить вам.
   Прощайте, любезная маменька, да подарит нам Господь скорую встречу. Остаюсь вашим смиреннейшим и покорнейшим слугой по обычаю и вашим покорным, вашим нежным, признательным сыном по сердцу
   Евгений Боратынский".
   Боратынский -- Жуковскому в декабре 1823-го года
   ...мне казалось, что я приобрел новое существование.
   ...Мы имели обыкновение после каждого годового экзамена несколько недель ничего не делать -- право, которое мы приобрели не знаю, каким образом. В это время те из нас, которые имели у себя деньги, брали из грязной лавки Ступина, находящейся подле самого корпуса, книги для чтения, и какие книги! Глориозо, Ринальдо Ринальдини, разбойники во всех возможных лесах и подземельях! И я, по несчастию, был из усерднейших читателей! О, если б покойная нянька Дон-Кишота была моею нянькою! С какою бы решительностью она бросила в печь весь этот разбойничий вздор, стоющий рыцарского вздора, от которого охладел несчастный ее хозяин! Книги, про которые я говорил, и в особенности Шиллеров Карл Моор, разгорячили мое воображение; разбойничья жизнь казалась для меня завиднейшею в свете, и, природно-беспокойный и предприимчивый, я задумал составить общество мстителей, имеющее целию сколько возможно мучить наших начальников.
   Описание нашего общества может быть забавно и занимательно после главной мысли, взятой из Шиллера, и остальным, совершенно детским его подробностям. Нас было пятеро. Мы сбирались каждый вечер на чердак после ужина. По общему условию, ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые можно было унести в карманах, и потом свободно пировали в нашем убежище. Тут-то оплакивали мы вместе судьбу свою, тут выдумывали разного рода проказы, которые после решительно приводили в действие. Иногда наши учители находили свои шляпы прибитыми к окнам, на которые их клали, иногда офицеры наши приходили домой с обрезанными шарфами. Нашему инспектору мы однажды всыпали толченых шпанских мух в табакерку, отчего у него раздулся нос; всего пересказать невозможно. Выдумав шалость, мы по жеребью выбирали исполнителя, он должен был отвечать один, ежели попадется; но самые смелые я обыкновенно брал на себя, как начальник.
   Спустя несколько времени, мы (на беду мою) приняли в наше общество еще одного товарища, а именно сына того камергера, который, я думаю, вам известен как по моему, так и по своему несчастию. Мы давно замечали, что у него водится что-то слишком много денег; нам казалось невероятным, чтоб родители его давали 14-летнему мальчику по 100 и по 200 р. каждую неделю. Мы вошли к нему в доверенность и узнали, что он подобрал ключ к бюро своего отца, где большими кучами лежат казенные ассигнации, и что он всякую неделю берет оттуда по нескольку бумажек.
   Овладев его тайною, разумеется, мы стали пользоваться и его деньгами. Чердашные наши ужины стали гораздо повкуснее прежних: мы ели конфекты фунтами...
   * * *
   Откуда-то взялось слово квилки: то ли от quellen -- quilt *, то ли от prendre ses quilles **. Может быть, ни от того, ни от другого, да и называли ли их так, когда Боратынский был в корпусе, -- неизвестно. Квилки показали себя впоследствии -- когда случился арсеньевский бунт.
   * Бить ключом (нем.).
   ** Дать тягу (фр.).
   Бунт был такой. -- Паж Павел Арсеньев, сидя на уроке, читал постороннюю книгу. Учитель заметил ему это, но Арсеньев продолжал читать. Учитель хотел забрать книгу, но Арсеньев книгу спрятал, а на слова учителя отвечал дерзко. Тут в класс заглянул Оде-де-Сион. Узнав, о чем спор, он велел Арсеньеву встать в угол. Арсеньев ослушался. Оде-де-Сион закричал, чтобы тот немедленно отправлялся в угол и стал на колени. Арсеньев продолжал упрямиться. Тогда инспектор сказал, что отдаст Арсеньева под арест и велит высечь. -- "Мы увидим", -- отвечал тот. Арсеньева арестовали и решено было при собрании всех офицеров и пажей наказать его розгами. В день наказания пажей выстроили в рекреационной зале, но, когда инвалидные солдаты хотели уложить Арсеньева на скамью, из пажеской шеренги выскочили квилки и отняли Арсеньева у солдат. Поднялся шум, пажи смешались, приводить наказание в исполнение не оказалось возможным.
   История эта, как и семеновская, наделала немало шуму. Но произошла она в 820-м году, когда Боратынский был уже далеко от Петербурга.
   А в 815-м на Неве появилась невиданная машина -- пироскаф.
   Машина стояла в обычной галере, над ней высилась труба, прикрепленная канатами, чтоб не упала.
   Охотников переплыть на пироскафе на тот берег и обратно отобрали заранее, и они уже важно прохаживались, ожидая команды садиться на скамейки по бортам галеры. На корме развевался огромный флаг.
   В машине, стоящей на пироскафе, что-то негромко заклокотало, запыхтело и зафыркало. Народ, столпившийся на набережной, заволновался и зашевелился.