Он поглядел на меня снова, а потом рассмеялся мне прямо в лицо.
   - Ах, ну надо же, это правда. По лицу вашему вижу, что правда. Должен сказать, вот шутка-то. "Книжный червь и потаскушка" - хорошее название для поэмы. Героической эпистолы гекзаметром Тема, достойная самого мистера Мильтона, будь предмет не столь отвратителен для его пера.
   Тут он опять рассмеялся, а мое лицо залилось краской стыда и гнева, но я знал, что никакие отрицания не переубедят его и не отвлекут от развлечения.
   - Полноте, мистер Вуд, - продолжал он - Сами видите, в чем тут соль. Даже вы должны ее видеть. Кроткий ученишка, живущий лишь своею ученостью, копошащийся в своем гнезде из бумаг и свитков, глаза красные от того, что света белого не видит, а мы все спрашиваем себя, почему это такие потуги не приносят плодов. Может, великий труд обретает облик в его мыслях? Или неспособность сосредоточиться задерживает рождение шедевра? Или сам размах замысла предполагает, что уйдут годы, прежде чем будет явлен созревший плод? А потом мы узнаем: нет, ничего подобного. А все потому, что, пока люди думают, будто он трудится, он возится в пыли со служанкой. Больше того, он уговорил мать впустить девку в свой дом, превратив служанку в потаскуху, а собственную мать - в сводню. Скажите же, мистер Вуд, ну разве не преуморительная это шутка?
   Теологи учат нас, что жестокость происходит от дьявола, и он, верно, и есть ее первопричина, ибо, нет сомнения, она имеет под собою зло. Но, полагаю, истинная жестокость происходит из извращения удовольствия: потому что человек жестокий наслаждается пытками, на какие обрекает других, и как опытный музыкант с виолой или за клавесином способен извлечь из инструмента всевозможные гармонии, так жестокосердный по своей воле вызывает муки и унижение, тоску и бесплодный гнев, стыд, сожаление и страх. Есть такие, кто может произвести их все - разом или по отдельности, - искуснейшими прикосновениями играя на несчастном инструменте сперва громче, пока движение, вызываемое в уме, не становится почти невыносимым, потом тише, так что страдания чинятся мягко и с обольстительной усладой. Гров был истинным мастером в искусстве жестокости, ибо играл ради удовольствия видеть дело рук своих и восторгаться своим умениям.
   Если Томас Кен (как я подозреваю) постоянно подвергать подобному обращению, то могу лишь восхищаться смирению, с каким он сносил такие нападки, совершаемые (несомненно) без ведома остальных членов факультета. Пытка с глазу на глаз тем более сладка мучителю и тем более тягостна мучимому, который не может описать своей Голгофы другим и не показаться при этом смешным или слабым и потому подвергается новым мучениям - на сей раз тем, какие сам себе причиняет. Знаю: высказывая все это, я выставляю себя на посмешище. Но поведать это необходимо, и мне остается лишь уповать на сострадание читателя. Все в той или иной мере принуждены были сносить стыд и мучения, и потому всем известно, насколько подобные пытки читают здравости суждения и дурманят мысли, так что терзаемый чувствует себя побитым зверем на поводке, жаждущим бегства, но не ведающим, как сорваться с веревки, какая удерживает его на месте.
   Мои муки на том не закончились, ведь Гров слишком хорошо понимал, сколь легкой я был добычей и как просто было навязать мне свою волю: я не обладаю способностью иных отмахнуться от подобных нападок или выстроить защиту против того, кто желает мне зла.
   - Сомневаюсь, - сказал он, - что доктор Уоллис станет терпеть присутствие подобной особы в своих архивах, в которых вы черпаете такое удовольствие. Часто случается, что иные своей похотью причиняют больше вреда, чем другие злым умыслом. Подумайте, какое осуждение падет на вашу матушку и все ваше семейство, когда станет известно, что она содержит блудный дом для своего сына и платит его потаскухе из своих собственных денег.
   - Зачем вы это делаете? - в отчаянии спросил я. - Зачем вы терзаете меня?
   - Я? Терзаю вас? Почему вы так говорите? Чем же я вас терзаю? Я всего лишь перечисляю факты, разве это не очевидно? "Мы не можем не говорить того, что видели и слышали" (Деяния святых апостолов, 4:20). Это слова самого святого Петра. Правильно ли, чтобы грех оставался безнаказанным, а прелюбодеяние нераскрытым?
   Он умолк, и его лицо внезапно потемнело, все веселье исчезло с него, сменившись чернейшим гневом, словно небеса перед тем, как разверзнуться громом.
   - Я знаю, что вы за человек, мистер Вуд. Я знаю, это вы подослали ко мне девку под видом служанки, дабы ваш приятель мистер Кен мог меня опорочить. Я знаю, что это вы распространяли по городу грязные слухи, чтобы очернить мое имя и лишить меня того, что принадлежит мне по праву. Мистер Престкотт мне все рассказал, он человек столь же честный, сколь вы исполнены лжи и обмана. А потом вы являетесь ко мне просить денег. Словно неряшливый нищий, протягиваете ко мне запачканные чернилами ручонки. Нет, сударь. Вы заслуживаете и получите лишь мою ненависть. Вы думали, будто можете строить козни против меня и избегнуть моего возмездия? Вы нажили себе страшного врага, мистер Вуд, и вскоре узнаете, что это была худшая ошибка в вашей жизни. Благодарю вас за приход, потому что теперь я знаю, чем ответить. Я сам прочел вину у вас на лице, и поверьте мне, отплачу вам сполна. А теперь убирайтесь и не приходите больше. Надеюсь, вы простите меня, что не провожаю вас до дверей. Мой кишечник не может дольше ждать.
   С чудовищным ветроиспусканием он неуклюже поднялся на ноги и прошел в соседнюю комнату, где, как я услышал, спустил штаны и с неимоверным вздохом облегчения уселся на горшок. Я не мог ничего поделать. Пытаясь защитить себя от его нападок, я потерпел плачевное поражение. Я сидел красный лицом, как младенец, и в ответ сказал каких-то жалких несколько фраз. И все же я был достаточно мужчиной и сгорал от ярости, слушая его презрительные слова. Но вместо того, чтобы поступить как подобает мужчине, я повел себя как дитя: лишенный возможности благородно бросить ему в лицо мой ответ, я сыграл с ним глупую шутку у него за спиной, а потом, как нашкодивший мальчишка, выскользнул из комнаты, обманывая себя, что наконец хоть что-то предпринял в собственную защиту.
   Ибо я взял со стола пакетик и все его содержимое высыпал в бутылку коньяка, стоявшую подле его кресла.
   "Попробуй-ка это, - думал я, выходя из его комнаты. - И пусть тебя терзают твои внутренности".
   А потом я оставил его, уповая, что всю ночь он проведет без сна, страдая от самой яростной боли в желудке. Богом и всем, что я почитаю истиной, клянусь, что не желал ему иного вреда. Я насылал на него страдания, желая, чтобы он метался в муках, и пылко надеялся, что подсыпал ему достаточно порошка и что сам порошок не окажется слишком слабым. Но я не желал его смерти и не питал намерения умертвить его.
   Глава шестая
   Когда я вышел на улицу, было уже совсем темно, ночь выдалась сырая и холодная, с пронизывающим северным ветром. Скверная ночь для того, кто не проводит ее под кровом, и все же я не мог заставить себя вернуться домой, не тянуло меня и общество друзей. Мои мысли были заняты лишь одним, но этим я ни с кем не мог поделиться, а в подобных обстоятельствах любая другая беседа показалась бы пустой и бессмысленной. Не мог я обрести и душевного спокойствия, необходимого для музицирования. Есть обычно что-то бесконечно успокаивающее в развитии пьесы и сладкой неизбежности хорошо замысленного финала. Но в ту ночь меня не привлекала ни одна пьеса, написания по такому канону, и смятения в моих мыслях не умерила бы никакая гармония.
   Я желал видеть Сару, и это желание росло во мне, невзирая на все попытки его подавить. Но я не желал ее общества или утешения не желал даже беседы с ней, скорее во мне нарастало зародившееся негодование, и мысленно я все более убеждался в том, что она, и лишь она одна, источник всех обрушившихся на меня напастей. Ко мне вновь вернулись все подозрения и вся ревность, которые я полагал навсегда позабытыми. Но они опять вырвались на волю, так сухое дерево в летнем лесу вспыхивает от искры, которая от малейшего ветерка обращается в неостановимый пожар. Моему разгоряченному мозгу представлялось, будто мои извинения - фарс, а сожаление неуместно. Все мои подозрения (так говорил я самому себе) истинны, потому что на девушке лежит проклятие, и всякий, кто станет ей другом, дорого поплатится за свою доброту. Все это я говорил себе, пока шел по улице Нового колледжа, завернувшись в тяжелый зимний плащ, мои башмаки уже начали отсыревать от грязи, только-только схваченной морозом. Свернув с Главной улицы на Мертон, я окончательно уверился в своем злосчастье и повернул прочь от дверей моего дома, не желая встречаться с матушкой. Иначе мне пришлось бы скрывать, какую боль могу причинить ей в будущем, если Гров, выполнив свою угрозу, выставит мою семью на позор.
   Я прошел до самого Сент-Олдейтса, собираясь выйти за город и прогуляться вдоль реки, ибо шум бегущий воды есть еще один проверенный способ успокоить душу, как то подтверждают бесчисленные авторитеты. Но мне не довелось прогуляться по берегу в ту ночь, потому что, едва миновав Крайст-Чёрч, я заметил на дальней стороне дороги худенькую фигурку, закутанную в шаль настолько тонкую, что почти не защищала от холода. С узелком под мышкой девушка решительным и быстрым шагом уходила из города. По осанке и походке я сразу узнал Сару, отправившуюся (так решил я в бреду) на тайное свидание.
   Вот она, возможность удовлетворить наконец все мои подозрения, и я ухватился за нее без долгих раздумий. Разумеется, я знал, что Сара обыкновенно покидала Оксфорд по вечерам и подолгу гостила где-то, когда у нее выдавался свободный день, и я тут же решил, будто делает она это ради заработка в малых городах, где никто ее не узнает. Взыскания и штрафы за распутство были столь велики, что лишь очень неразумная женщина посмела бы заниматься таким ремеслом в родном городе. Я понимал, что все это сущий вздор, но чем более убеждал себя в том, что она женщина редкой порядочности, тем громче смеялись демоны в моей душе, пока мне не стало казаться, будто я, как Престкотт, вот-вот лишусь рассудка, столь велики были противоречия, раздиравшие мои мысли. И потому я решил изгнать этих бесов и выяснить правду, ведь сама Сара отказывалась ее говорить, и ее отказ лишь разжигал мое любопытство.
   Рассказывая все это, я привожу еще один пример того, как при ошибочных посылках можно вывести ложные выводы из бесспорных фактов. Доктор Уоллис излагает собственную теорию о зловещем союзе Кола и крамольников, якобы подтверждаемую поведением молодой Бланди, которая много времени проводила в пути между Берфордом на западе и Эбингдоном на юге, доставляя послания сектантам, которые, дескать, со временем поднимутся как один, когда убийство Кларендона ввергнет страну в смуту. В разговоре с ним Сара отрицала свое участие в подобных кознях, но делала это так, что Уоллис (который непогрешимо видел обманы насквозь!) уверился, будто она лжет, покрывая противозаконные деяния.
   Она лгала, это верно. Она пыталась скрыть противозаконные деяния, и это тоже верно. Здесь доктор Уоллис безошибочно распознал обман. Ведь девушка страшилась, что он узнает о ее делах, и прекрасно знала, сколь суровое наказание ждет не только ее одну, но и многих других тоже. Она была не из тех, кто ищет мученичества из гордыни, но готова была принять его со смирением, если его нельзя было избежать с честью - и это действительно стало ее судьбой. Во всем остальном, однако, доктор Уоллис заблуждался.
   Без раздумья приняв решение, я поспешил в харчевню моего кузена, где выпросил лошадь. По счастью, мне хорошо знакомы здешние места, и нетрудно было выбрать нужный проселок и в объезд, сделав крюк через Сэндли, подъехать к Эбингдону с другой стороны, так что на место я прибыл намного раньше Сары. Плащ на мне был темный, а на лоб я надвинул шапку, и (как мне твердят все и каждый) человек я неприметный и не из тех, кто выделяется в толпе. Мне не составило труда прикорнуть в засаде на дороге из Оксфорда и дождаться, когда она пройдет мимо, что она и сделала полчаса спустя. И уже совсем просто было следовать за ней и подсматривать, что она делает, так как она не пыталась скрыть цели своего пути и как будто даже не подозревала за собой слежки. В Эбингдоне есть небольшой причал на реке, где сгружают привезенные на ярмарку товары, и именно к нему и направилась Сара, а затем решительно постучала в дверь небольшого амбара, где обычно фермеры оставляют на ночь свой урожай. Я пребывал в нерешительности, не зная, что мне следует предпринять теперь, но потом заметил, как сначала в ту же дверь постучал один человек, потом еще новые люди, и всех их впускали внутрь. В отличие от Сары все они вели себя скрытно и воровато и закутаны были так, чтобы не было видно лиц.
   Недолгое время я стоял в чьем-то дверном проеме, так как увиденное совершенно меня ошеломило. Должен сказать, что, подобно Уоллису, я сперва решил, будто это собрание смутьянов, ибо печальная слава Эбингдона была повсеместно известна, и почти все в городе, вплоть от мастеровых до глав гильдий, были закоренелые преступники, - так, во всяком случае, твердила молва. И все же мне показалось это странным: в городе с такой дурной славой эти люди скрытничали, словно делали что-то, что не нашло бы одобрения даже у сектантов.
   Я не храбрец, и не в моей натуре подвергать себя опасности, однако любопытство взяло верх, но я понимал, что, стоя на ветру в ожидании дождя, не получу ответов на мои вопросы. Могут ли на меня напасть? Такое возможно. В те дни эти люди славились отнюдь не кротостью, и в последние годы до меня доходило столько разных слухов, что я считал их способными на что угодно. Человек разумный ускользнул бы потихоньку восвояси; человек верноподданный отправился бы с донесением к мировому судье. Но, хотя я почитаю себя и тем, и другим, я не сделал ни того, ни другого. Вместо этого (сердце у меня тяжело билось, а внутренности сжимались от страха) я подошел к двери и остановился перед суровым с виду малым, который ее охранял.
   - Добрый вечер, брат, - сказал он. - Добро пожаловать.
   Такого приветствия я не ожидал; в его голосе не было подозрительности, а вместо настороженности, какую я предвидел, он встретил меня открыто и дружелюбно. Я терялся в догадках. Известные мне факты сводились к следующему: Сара в числе многих других вошла в этот амбар. С кем она встречается? На какие собрания ходит? Этого я не знал, но, почерпнув храбрости в добром приеме, преисполнился решимости выяснить все до конца.
   - Добрый вечер... брат, - ответил я. - Можно мне войти?
   - Разумеется, - не без удивления отозвался он. - Разумеется можно. Хотя места там осталось немного.
   - Надеюсь, я не слишком опоздал. Я не здешний.
   - Ага, - удовлетворенно кивнул он. - Это хорошо. Очень хорошо. Тогда, кто бы ты ни был, твой приход для нас вдвойне приятен.
   И он кивком указал мне пройти внутрь. С чуть более легким сердцем, но все еще опасаясь, не попаду ли я в злодейскую западню, я вошел.
   Комната была маленькой и закопченной, скудно освещенной немногими масляными лампами, от света который метались по стенам огромные тени. Внутри было тепло, что меня удивило, так как я не заметил здесь очага, а снаружи подмораживало. Лишь некоторое время спустя я догадался, что жар исходил от тел сорока или более человек, сидевших или стоявших на коленях на полу так тихо и так неподвижно, что поначалу я даже не понял, что это живые люди, мне сперва показалось, будто передо мной тесно составленные тюки сена или зерна.
   В некоторой растерянности и еще большем недоумении я пробрался к задней стене комнаты, позаботившись скрыть лицо за воротником плаща, потому что, как я успел заметить, все в амбаре поснимали шапки в знак некой общности даже женщины, с пренебрежением отметил я, так же обнажились. Странно, подумалось мне, об этих людях говорили, будто они отказываются ломать шапку даже перед самим королем, не говоря уж об особах меньшего звания. Такого почтения, твердили они с обычным для них чванством, заслуживает лишь Господь Бог.
   Я решил, что попал на сборище квакеров или еще какой-то секты, но достаточно знал о квакерах, чтобы понять, как не похоже это собрание на их молельни. Лишь изредка на их встречи сходились более дюжины мужчин, и еще реже собирались они в таких местах. Потом я подумал, что это, верно, крамольники, пришедшие замышлять бунт. От одной этой мысли мне стало не по себе: я столь неудачлив, что именно сегодня явится стража, окружит амбар, и меня отведут в тюрьму за подстрекательство к мятежу. Но зачем здесь женщины? И почему такая тишина? Ведь в натуре сектантов, как известно, пронзительно вопить всем разом и разом же высказывать свои мнения, проклиная всех прочих. Царившие здесь покой и безмятежность никак не вязались с этими дьяволами.
   И тут я заметил, как все взоры устремились к одному месту. Внимание собравшихся было приковано к неясной фигуре, стоявшей у дальней стены. Прошло несколько минут, прежде чем мои глаза привыкли к полумраку, и я понял, что эта полускрытая тенями фигура и есть Сара, ее густые черные волосы струились по плечам, а голова была склонена, так что пряди совершенно скрывали лицо. Новая загадка. Сара не делала ничего, и собравшиеся как будто ничего от нее не ждали. Думается, я был единственным из всех, кто не испытывал полного удовлетворения от происходящего.
   Не знаю, как долго она стояла так, возможно, с той минуты, как вошла в амбар, а тому было уже более получаса; знаю лишь, что все мы сидели еще минут десять в полнейшей тишине. И странное это было переживание - пребывать в такой неподвижности, как равный с равными и молчанием объединенный с незнакомыми людьми. Не владей я так совершенно собой, я мог бы поклясться, что слышал голос, доносившийся с потолочных балок, голос, который призывал меня к спокойствию и терпению. Это несколько испугало меня, но тут я поднял голову и увидел, что это всего лишь голубь, перелетавший с одной балки на другую, так как собравшиеся потревожили его покой.
   Но и это не смутило меня так, как то, что произошло, когда Сара пошевелилась. Она всего лишь подняла голову и поглядела на потолок. Удивительный трепет волной прокатился по собравшимся, будто в само собрание ударила молния: стон предвкушения послышался из одного угла, свист втягиваемого в грудь воздуха - из другого, затем - шорох, когда многие из присутствующих подались вперед.
   - Она будет говорить, - пробормотала тихонько женщина возле меня, но на нее шикнул негромко мужчина рядом.
   Сара не сделала ничего. Одно только движение головы произвело разительное воздействие на собравшихся; казалось, им не выдержать более нового волнения. Она же еще несколько минут глядела в потолок, потом опустила взор на скопление людей, которое отозвалось с еще большим душевным трепетом, чем прежде. Даже я, против воли подхваченный общим порывом, почувствовал, как сердце в моей груди заколотилось быстрее и все ускоряло свой стук по мере того, как приближалось (каково бы оно ни было) решающее мгновение.
   Когда она отверзла уста, заговорила она так тихо, что трудно было расслышать ее слова, и все с пристальным вниманием подались вперед, чтобы уловить ее речи. И сами слова, записанные на бумагу моим пером, никак не могут передать настроения, ибо она нас заворожила, околдовала, так что взрослые мужчины стали открыто плакать, а женщины закачались взад-вперед с выражением такого ангельского мира на лицах, какого мне не довелось видеть ни в одной церкви. Своими словами она всех нас прижала к своей груди и даровала нам утешение, избавила от сомнений, утишила наши страхи и уверила нас в доброте мироздания. Не знаю, как ей это удалось; в отличие от актеров в ее речи не было ни особого мастерства, ни тени наигранности. Руки она держала сжатыми у груди, она почти не шевелилась, но из ее уст и всего ее тела изливались бальзам и мед, щедро даримые всем. Под конец я трепетал от любви к ней, и к Богу, и ко всему роду человеческому, но даже помыслить не мог, отчего это. Знаю лишь, что с того мгновения я безраздельно предался ее власти, оставляя ее поступать по воле своей и сердцем чуя, что не будет в том зла.
   Она говорила более часа, и речи ее лились гармониями лучших музыкантов, а слова все плыли, колыхались и свивались над нами, пока и все мы не стали словно звучащие шкатулки, вибрирующие и резонирующие в ответ ее речам. Я перечел написанное снова и разочаровался в самом себе, в моих слабых талантах, потому что в строках на бумаге совершенно отсутствует дух, мне не удалось передать ни совершенную любовь, о которой говорила она, ни преклонение, какое пробуждала она в своих слушателях. Я - точно человек, который, проснувшись от чудеснейшего сна, с пылом записывает все увиденное, а потом находит, что на лист перенес лишь слова, лишенные чувства, такие же сухие и пустые, как шелуха, когда из нее удалили зерно.
   - Всем говорю я: многие дороги ведут к двери моей; есть широкие и есть узкие, есть прямые и есть извилистые, есть удобные и ровные, есть тяжкие и усеянные опасностями. И пусть никто не скажет, что его путь единственный и верный, потому что говорит он в неведении своем.
   Дух мой пребудет с вами. Стану я лежать пластом на земле, пыль покроет язык мой, а вдыхать я стану сухую землю. Молоко груди моей отдам я земле, матери наших матерей и Христу, кто есть отец, и муж, и жена. Мирровый пучок - возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает, и ведомо мне, что сама это я. Я зрила душу мою на лице его и печать его огня на груди у меня, огня любви, что жжет, и целит, и согревает, целя, подобно летнему солнцу после дождя.
   Я - невеста агнца и сам агнец; не ангел и не посланец, но Господь снизошедший. Я - сладость духа и мед жизни. Я сойду во гроб со Христом и восстану с ним после предательства. В каждом поколении будет возрождаться свой Мессия, и будет предан, и умрет, и воскреснет - и так до тех пор, пока род людской не отвратится от зла и долее не будет грешить. Говорю вам, вы ждете Царства Небесного, но зрите его пред глазами своими. Оно здесь и всегда вам открыто. Конец всем религиям и сектам. Выбросьте библии ваши, ибо нет больше в них нужды: отбросьте былую мудрость, но внемлите моим словам.
   Моя благодать, мой мир и мое милосердие, мое благословение пребудут с вами. Немногие видели мой приход, еще меньшие засвидетельствуют мой конец. Сей вечер положит начало последним дням, и уже собираются те, кто желает захватить меня, те же люди, кто делал это прежде, те, кто будут делать это впредь. Я прощаю им теперь, потому что не помню более грехов и беззаконий, я пришла, дабы даровать искупление кровью моей. Мне должно умереть, и всем должно умирать, и все, кто придет за мной, буду умирать в каждом поколении.
   Как я уже говорил, из всей ее речи я запомнил лишь несколько отрывков, в которых разумность сменялась чернейшим безумием, простота обращалась в невнятицу, и наоборот, пока первой нельзя было отличить от второй. Слушатели не видели в них разницы, не видел ее и я. Я не горжусь плененным своим состоянием, но вспоминаю о нем с болью и не намерен защищать себя или искать себе оправданий. Я рассказываю об увиденном и тем, кто насмехается надо мной (как сделал бы я, будь я на их месте), скажу лишь одно: вас не было там и вам не дано понять, какие чары она сплетала. Я горел, как в сильнейшем жару, и не у меня одного по щекам катились слезы радости и скорби, и, подобно всем присутствующим, я едва заметил, что слова перестали срываться с ее уст и что она отошла к боковой дверце. Прошло, наверное, не менее получаса, прежде чем развеялось наваждение, и один за другим - словно публика после окончания спектакля - мы очнулись и нашли, что наши члены затекли, будто мы весь день собирали в полях урожай.
   Собрание завершилось, и было очевидно, что эти люди сошлись сюда с единственной целью - послушать Сару; в том городе и среди тех людей она пользовалась славой, какая уже разошлась широко. Достаточно было малейшего слуха о том, что она станет говорить, и в назначенное место, невзирая на непогоду или возможные преследования властей, собирались мужчины и женщины бедняки, смутьяны и люди подлого звания. Как и все в амбаре, я не понимал, что мне делать теперь, когда все завершилось, но со временем оправился и понял, что мне нужно забрать лошадь и вернуться в Оксфорд. Чары еще не развеялись совсем, и потому, умиротворенный, я нашел свою кобылу там, где ее оставил, и направился к дому.
   Сара была пророчица. Еще несколько часов назад такой домысел вызвал бы у меня насмешку, исполненную крайнего пренебрежения, ведь уже многие годы страна была погружена во мрак подобными людьми, которых на свет дня вытащили недавние смуты, как видимы становятся мокрицы, если перевернуть камень. Помню, один такой прибыл в Оксфорд, когда мне было лет четырнадцать. С пеной у рта он брызгал слюной и бредил посреди улицы, одет он был в лохмотья, словно ранний святой или стоик, и проклинал весь свет, грозя ему пламенем ада, пока не упал в судорогах на землю. Последователей он не приобрел, я не был среди тех, кто побивал его камнями (подобные нападки пришлись ему весьма по вкусу, словно доказывали расположение Господне), но, как и все остальные, испытал отвращение при виде бесноватого и легко понял, что печать на нем далеко не Господня. Его заперли в тюрьму, после чего явили к нему милосердие, вышвырнув из города, а не подвергнув более суровому наказанию. Женщина-пророчица еще хуже, скажете вы, ибо ее речи способны вызвать только презрение. Но я уже показал, что дело обстояло иначе. Разве не сказано в Писании, что Магдалина проповедовала, и обращала, и была за то благословенна? Никто не порицал ее ни тогда, ни после, и я тоже не мог подвергнуть порицанию Сару. Мне было ясно, что ее чела коснулся перст Господень, потому что ни дьявол, ни орудие Сатаны не способно так трогать человеческие сердца. В дарах дьявола всегда таится горечь, и мы знаем, когда нас обманывают, даже если сами допускаем этот обман. Но я стою на том, что слова ее, пусть хотя бы на миг, даровали неизбывный мир и покой. Я лишь ощутил этот благословенный мир, понимание было мне не дано.