Моя лошадь цокала копытами по пустой дороге и лучше меня способна была видеть, куда ведет в темноте путь, лишь едва-едва освещаемый светом луны, ненадолго выглядывавшей из-за туч, и я в мыслях праздно перебирал события вечера, пытаясь вернуть себе то ощущение, какое испытай так недавно и какое, чувствовал я с величайшей печалью, уже начинало тускнеть в моей памяти. Я был столь занят своими мыслями, что едва не проглядел смутную фигуру, бредшую по дороге впереди меня. Но, заметив ее, окликнул без раздумий еще до того, как понял, кто это.
   - Слишком темное и позднее время, чтобы идти по такой дороге одной, сударыня, - сказал я. - Не бойтесь. Я предлагаю вам сесть в седло позади меня, и я отвезу вас домой. Лошадь у меня крепкая, ей все ни по чем.
   Разумеется, это была Сара, и когда лунный свет лег на ее лицо, я внезапно ее испугался. Но она лишь протянула руку и позволила мне втянуть ее на седло, а потом, устроившись поудобнее позади меня, обхватила меня руками поперек талии, чтобы не соскользнуть.
   Она молчала, и я тоже не знал, что сказать; мне хотелось рассказать ей, что я присутствовал на собрании, но я боялся, что скажу какую-нибудь глупость или что слова мои будут истолкованы как обман или недоверие. Поэтому около получаса мы ехали молча, пока наконец она не заговорила первой.
   - Не знаю, что это, - сказала она мне на ухо так тихо, что ее бы не услышал человек в трех шагах от нас. - Нет пользы в вопросах, какие, не сомневаюсь, вас мучат. Я не помню, что говорила или почему я это произносила.
   - Ты меня видела?
   - Я знала, что вы там.
   - Ты не против?
   - Думаю, данные мне слова - для всех, кто желает слушать. Это им судить, стоит ли оно таких трудов.
   - Но ты хранишь все в тайне.
   - Не из-за себя, я - только сосуд. Но те, кто слушает меня, также понесут наказание, а этого я просить не могу.
   - Ты всегда это делала? И твоя мать тоже?
   - Нет. Она - ворожея, но такого дара у нее нет, и у ее мужа не было. А со мной это началось вскоре после его смерти. Я была на собрании простых людей и, помнится, встала, чтобы что-то сказать. Остальное от меня скрыто, только вот очнулась я на полу и все столпились вокруг. Мне сказали, я произносила поразительные речи. Несколько месяцев спустя это случилось снова, и по прошествии некоторого времени люди стали приходить меня слушать. В Оксфорде такое слишком опасно, поэтому теперь я хожу в небольшие городки вроде Эбингдона. Часто я разочаровываю пришедших: просто стою, и ничто на меня не снисходит. Вы слышали меня сегодня вечером. Что я говорила?
   Она слушала так, словно я пересказывал разговор, которого она не слышала, потом, когда я закончил, пожала плечами.
   - Странно, - сказала она. - Что вы об этом думаете? Что я проклята или помешана? Верно, вы считаете, и то, и другое.
   - В твоих речах нет ни суровости, ни жестокости, никаких угроз или предостережений. Только кротость, смирение и любовь. Думаю, ты не проклята, а благословенна. Но благословение может быть еще более тяжким бременем, как уже многие убедились в прошлом. - Я вдруг понял, что говорю так же тихо, как она, словно говорил сам с собой.
   - Спасибо, - сказала она. - Мне бы не хотелось, чтобы именно вы меня презирали.
   - Ты правда понятия не имеешь о том, что говоришь? Нет никаких предзнаменований?
   - Никаких. Дух входит в меня, и я становлюсь его сосудом. А когда я прихожу в себя, то как будто просыпаюсь от самого мирного, чудесного сна.
   - Твоя мать обо этом знает?
   - Разумеется. Поначалу она считала это шалостью, потому что я всегда насмехалась над фанатиками и всеми теми, кто ходит по округе и под видом одержимости выманивает у простаков деньги. Я и теперь их презираю, и от того мне особенно горько, что я сама стала такой. Поэтому, когда я заговорила впервые и она об том услышала, то ужаснулась моей нечестивости. В молельне были тогда не наши люди, но это были порядочные и добрые христиане, и она очень расстроилась, что я над ними подшутила. Немало трудов понадобилось, чтобы убедить ее, что я никого не хотела оскорбить. Она была тому не рада тогда, не рада и сейчас. Она думает, рано или поздно это навлечет на меня беду и преследования.
   - Она права.
   - Знаю, несколько месяцев назад меня едва не схватила стража. Я говорила в доме Титмарша, а стража устроила облаву. Мне лишь чудом удалось ускользнуть. Но я ничего не могу с этим поделать. Я должна принять все, что будет мне ниспослано. Нет смысла пытаться этого избежать. Вы считаете меня помешанной?
   - Пойди я к кому-нибудь вроде Лоуэра и расскажи ему, чему я только что был свидетелем, он предпринял бы все возможное, чтобы исцелить меня.
   - Когда я сегодня выходила из молельной, ко мне подошла женщина, упала у моих ног на колени и поцеловала подол моего платья. Она сказала, в прошлый раз, когда я была в Эбингдоне, ее дитя умирало. Я прошла мимо их двери, и дитя тут же исцелилось.
   - Ты ей веришь?
   - Она в это верит. Ваша матушка в это верит. И еще многие в последние годы считали меня в ответе за такие деяния. Мистер Бойль тоже об этом слышал.
   - А моя матушка?
   - Ее терзала боль в распухшем колене; поэтому она стала сварливой, поэтому пыталась побить меня. Я задержала ее руку, чтобы заставить ее остановиться, и она клялась, что в это мгновение и боль, и вздутие спали.
   - Мне она об этом ничего не сказала.
   - Я умоляла ее не делать этого. Иметь подобную славу ужасно.
   - А Бойль?
   - Он что-то прослышал и решил, что у меня, наверное, есть познания в травах и отварах, и потому попросил у меня книгу рецептов. Отказать ему было непросто, но как я могла сказать ему правду?
   Последовало долгое молчание, прерываемое лишь стуком копыт по дороге и шорохом дыхания лошади в морозном воздухе.
   - Я не хочу этого, Антони, - тихонько произнесла она, и я услышал в ее голосе страх.
   - Чего?
   - Чем бы оно ни было. Я не хочу быть пророчицей, я не хочу исцелять людей, я не хочу, чтобы они приходили ко мне, и не хочу понести наказание за то, чего не желаю и чего не могу предотвратить. Я женщина, и я хочу выйти замуж и состариться, я хочу быть счастливой. Я не хочу унижения и заточения. Я не хочу того, что вот-вот случится.
   - О чем ты говоришь?
   - Ко мне приходил ирландец, он астролог. Он сказал, будто видел меня в звездных картах и пришел предостеречь. Он сказал, что я умру, и что все хотят моей смерти. Почему, Антони? Что я такого сделала?
   - Уверен, он ошибался. Кто верит таким людям?
   Она молчала.
   - Уезжай, если тебя это тревожит. Уезжай из города.
   - Не могу. Ничего не изменится.
   - Тогда тебе остается надеяться, что этот ирландец ошибался и что ты безумна.
   - Я очень на это надеюсь. Мне страшно.
   - Ну, уверен, на деле тут волноваться не о чем.
   Я повел плечами, чтобы стряхнуть ощущение зловещего ужаса, сгустившегося вокруг нас, и тут же увидел, сколь глупой была эта наша беседа. В записи она, думается, кажется тем более пустой.
   - Я невысокого мнения об ирландцах или астрологах, и, по моему скромному разумению, пророки и мессии в наши дни слоняются по округе, всему миру вещая о своем могуществе. Крайне необычно для пророка уповать, что чаша минет тебя.
   Тут она хотя бы рассмеялась, но заметила мою цитату, потому что хорошо знала Библию, и поглядела на меня с любопытством, когда я произнес эти слова. Клянусь, сам я ее не заметил, пока не вспомнил много позднее, а тогда цитата легко стерлась из моей памяти. Мы неспешно трусили по зимней дороге.
   Оглядываясь назад, я думаю, что эта ночь была самыми счастливыми часами моей жизни. Возвращение близости, которую я столь бесцельно разрушил ревностью, явилось мне таким благословением, что я без труда поехал бы и в Карлайл, лишь бы сохранить и растянуть отпущенное нам время вдвоем, эту беседу в совершеннейшем согласии и ощущение ее рук у меня на поясе. Невзирая на ледяную стужу, я вовсе не чувствовал холода, я точно сидел в уютной гостиной, а не ехал верхом по мокрой и грязной дороге среди ночи. Полагаю, волнующие события тех вечера и ночи одурманили мой разум и настолько лишили меня привычной осторожности, что я не ссадил ее с седла на окраине города, дабы нас не увидели вместе. Напротив, я держал ее при себе всю дорогу до харчевни моего кузена, но даже и там не мог с ней расстаться.
   - Как чувствует себя твоя мать?
   - Она ни в чем не нуждается.
   - И ты ничего не можешь для нее сделать?
   Она покачала головой:
   - Это единственное, чего я желаю ради самой себя, и этого мне не дано.
   - Тогда тебе лучше пойти к ней.
   - Я ей без надобности. Соседка, которая хорошо знает меня, предложила посидеть с ней, пообещав, что уйдет лишь тогда, когда мать заснет. Это для того, чтобы я могла пойти на собрание. Мать вскоре умрет, но еще не время.
   Мы прошли назад по улице Мертон и вошли в мой дом, тихонько поднялись по лестнице, дабы не услышала матушка, а потом в моей комнате любили друг друга с пылом и страстью, какой я ни до, ни после не испытывал ни к одному у человеку, и никто не выказывал мне такой любви. Никогда прежде я не проводил ночи с женщиной, никогда прежде не лежал в тишине, слушая ее дыхание и ощущая ее тепло подле меня. Это грех и преступление. Я говорю это откровенно, потому что так наставляли меня всю мою жизнь, и лишь безумцы утверждают обратное. Так говорит Библия, так говорили отцы церкви, прелаты теперь твердят это без конца, и все своды земных законов предписывают наказание за то, что совершили мы той ночью. Воздерживайся от плотских утех, ибо они враждебны душе. Это верно, потому что Библия речет лишь Господню истину. Я согрешил против закона, против писаного слова Божьего, я оскорбил мою семью и подверг ее опасности публичного позора, я снова рискнул быть навеки изгнанным из тех комнат и от тех книг, которые составляют мою радость и единственное мое занятие. И все же в истекшие с той ночи годы я сожалел лишь об одном: что это были лишь мимолетные мгновения, больше не повторившиеся, ибо я никогда не был так близок к Господу, никогда сильнее не чувствовал Его любовь и Его доброту.
   Глава седьмая
   Никто нас не обнаружил. Сара встала на рассвете и неслышно проскользнула вниз, чтобы взяться за работу на кухне, и только когда принесена была вода и огонь заплясал в очаге, она отправилась проведать мать. Я не видел Сару следующие два дня и не знал, что соседка, которая должна была ухаживать за Анной Бланди, оставила старушку одну и состояние несчастной было настолько плачевным, что Саре пришлось принести извинения Кола и подвергнуться опыту с переливанием крови. Кола и Лоуэр взяли с нее клятву молчать обо всем, а она во всех отношениях была женщиной слова.
   Я же в то утро вновь погрузился в блаженный сон и проснулся поздно, поэтому прошло несколько часов, прежде чем я вошел в харчевню, чтобы позавтракать там хлебом и элем - нечастое расточительство, каким я балую себя, когда весь мир кажется мне прекрасным или когда мне хочется избежать матушкиных бесед. И лишь тогда, грезя над кружкой, я услышал новости.
   Сотни легенд и мифов предостерегают нас от исполнения заветных желаний. Царь Мидас столь жаждал богатства, что пожелал, чтобы все, к чему бы они ни прикоснулся, превращалось в золото, и, как гласит легенда, умер - как следствие - от голода. Еврипид повествует о Тифоне, которого Эо любила так сильно, что умолила Зевса подарить ему вечную жизнь. Но она упустила попросить его также о молодости, и Тифон был вынужден целую вечность страдать от старческой немощи, пока наконец над ним не сжалились даже жестокие олимпийцы.
   А я желал избегнуть скандала, какой по злобе Гров грозил на меня обрушить. Сама мысль о нем испортила мне настроение, и я молился, чтобы его уста замкнулись навеки и, чтобы мне не пришлось пострадать за мои слова и поступки, сколь бы ни заслуживал я наказания. Не успел я допить мой эль, как узнал, что мне даровано исполнение этого желания.
   В ту минуту сама кровь в моих жилах застыла от ужаса, ведь я был совершенно уверен, что виной тому были мои молитвы и мое тайное мщение. Я убил человека. Полагаю, нет преступления более тяжкого, и меня терзало раскаяние в содеянном, которое было столь сильно, что мне казалось, я должен немедленно в нем сознаться. Но стоило мне задуматься о позоре, какой падет тогда на мою семью, и трусость взяла вверх над совестью. Я убедил себя, что на деле мне не в чем себя винить. Я совершил ошибку, вот и все. Намерение отсутствовало, вина ограниченна, а вероятность быть обнаруженным невелика.
   Так говорит разум, но успокоить совесть много труднее. Оправившись насколько возможно от потрясения, я стал разузнавать все обстоятельства происшедшего в надежде найти хотя бы самую малость, которая доказала бы, что не я стал виновником столь ужасного события. На краткое время я уверил себя, что все хорошо, и попытался вернуться к моим занятиям, но - увы! - мое спокойствие развеялось как дым, когда моя мятежная душа вновь напомнила мне о содеянном. И все равно я не мог заставить себя ее облегчить, мое спокойствие испарилось, а с ним пропал вскоре и сон, и в последующие дни и недели я все слабел и изнемогал в борениях.
   Я жажду сочувствия, но не заслуживаю оного, ибо это положение дел нетрудно было исправить и исцелиться от тревоги. Достаточно было бы объявить: "Я это сделал". Об остальном позаботились бы другие.
   Но умереть самому и заставить мою семью жить под гнетом бесчестия, как породившую убийцу? Чтобы мою матушку освистывали и оплевывали на улицах? Чтобы моя сестра прожила свою жизнь старой девой, потому что никто не возьмет ее в жены? Чтобы мой кузен разорился, потому что никто не станет пить в его харчевне? Это были насущные тревоги. Оксфорд - не Лондон, где все грехи забываются в течение недели, где преступников превозносят за их деяния, а воры находят награду за свои труды. Здесь всем известны дела соседа, и, какие ужасные прегрешения ни совершались бы втайне, все стремятся сохранить видимость нравственной чистоты. Моя преданность была и будет принадлежать моей семье. Я жил, чтобы принести пусть малый - в меру моих сил - блеск моему имени и поддерживать наше положение среди уважаемых семейств города. Я как должное принял бы наложенную на меня судом кару, так как не мог отрицать, что заслуживаю ее, но в ужасе отшатывался от того, чтоб нанести столь тяжкий урон родным. Им и так приходилось нелегко после потерь, какие мы понесли во время смуты, и я не желал усугублять их тяготы.
   Я таил свою вину последующие несколько дней, которые провел в жалком одиночестве, запершись у себя в комнате, отказываясь от еды и разговоров даже с Сарой, которой не смел взглянуть в лицо. Я рассказал ей, что ходил повидать Грова, но не решился поведать о завершении нашей беседы, ибо не смог бы снести ее отвращения и не желал отягощать сведениями, какие она будет вынуждена разгласить. Много времени я проводил в молитвах и еще больше, пристально глядя в пустые листы бумаги на столе, когда терпел неудачу за неудачей в попытке сосредоточиться даже на самом скучном и механическом труде.
   В те несколько дней я упустил много важного для моего повествования, потому что именно тогда Лоуэр обнаружил бутылку коньяка и отнес ее Шталю, вскрыл тело доктора Грова, чтобы посмотреть, не обвинит ли труп Кола, закровоточив при его приближении, и провел опыт по переливанию крови Анне Бланди. Сдается, именно в те дни подозрение впервые пало на Сару, но клянусь, я пребывал в полном неведении. Я видел только, что Лоуэр испытывает все большее стеснение в обществе итальянца и как он страшится, что Кола вознамерился украсть у него славу.
   Мое мнение в диспуте между этими двумя господами нельзя назвать однозначным, но, думается, оно будет небесполезно. Оба, на мой взгляд, говорят правду, хотя и приходят к противоположным заключениям. Рассказы Лоуэра и Кола, полагаю, не обязательно противоречат друг другу. Разумеется, я принимаю то, что истина может быть только одна, но, за исключением редких случаев, нам не дано ее знать. Гораций говорит: "Nee scire fas est omnia"* ["Знать все нам не дано", автор здесь намеренно искажает высказывание Горация Флакка. - Примеч. пер.], не всем нам дано познать Господню волю, высказывание, какое (я полагаю) он позаимствовал у Еврипида. Знать все означает все видеть, а вездесущесть принадлежит лишь одному Господу. Думается, я утверждаю очевидное, ибо если Бог существует, то существует и истина, а если не существует Бога (чего нельзя воображать всерьез, а только ради философской шутки), то и истина исчезнет из мира, и мнение одного человека будет не лучше мнения другого. Возможно перевернуть эту теорему и сказать, что если люди считают, будто все в мире всего лишь мнение, то неизбежно должны прийти и к безбожию. "Что есть истина? сказал Ему Пилат и вышел, не дожидаясь ответа". Я искренне верую: если сердцем своим мы прозреваем существование истины, это и есть лучшее из возможных доказательств существования Бога, и до тех пор, пока мы силимся постичь истину, мы также силимся познать Бога.
   Но в распре между Лоуэром и Кола нам нечего ждать помощи от божественного, и ее следует рассудить по законам логики. Кола записал свой рассказ на бумаге, дабы его могли увидеть все, Лоуэр поведал мне (и многим другим) свою версию, хотя посчитал ниже своего достоинства опубликовать оправдание своим притязаниям. Свой рассказ он опубликовал в "Трудах Королевского Общества", объяснил он мне, так как доктор Уоллис заверил его, будто Кола, покидая нашу страну, утонул вследствие несчастного случая. Впрочем, он-де опубликовал бы его, даже будь уверен в добром здравии итальянца. В своих заметках Кола приводил лишь самые смутные умопостроения: он писал об омоложении крови какими-то магическими средствами, но ни слова не говорил о переливании. И лишь когда Лоуэр описал ему собственные опыты с уколами, Кола замыслил переливание свежей крови и таким путем достиг желаемого. К тому времени подобная возможность витала в мыслях Лоуэра уже многие месяцы, и ее осуществление на практике было лишь делом времени. Лоуэр указывает, что даже из собственного рассказа Кола следует, будто именно он, Лоуэр, проделал большую часть самого опыта. И потому заслуга должна принадлежать ему.
   Получив эту рукопись, я сравнил оба рассказа и, скажу откровенно, был поражен, что подобное разногласие вообще могло возникнуть. Мне кажется, такие плоды дала встреча двух умов. И честь этого открытия в равной мере принадлежит им обоим. Когда я написал об этом Лоуэру, он не без суровости поднял мои выводы на смех и ясно дал понять, что (тут он выразился с наивозможной доброжелательностью, но его раздражение ясно читалось между строк) только историк, у которого не бывает собственных идей, способен измыслить подобную нелепицу. Это же утверждение он повторил неделю или около того назад во время одного из редких теперь наездов в Оксфорд, когда заглянул ко мне, чтобы засвидетельствовать свое почтение.
   Переливание крови сказал он, было открытием. Я согласен?
   Я согласился.
   И сущность изобретения или открытия лежит в идее, а не в его осуществлении.
   Согласен.
   И она едина и неделима, а не состоит из частей. Идея сродни корпускуле мистера Бойля или атому Лукреция и не может быть измельчена далее. Концепция, по сути своей, целостна и совершенна в себе самой.
   Эта аристотелева логика звучала странно из его уст, но я согласился.
   Невозможно иметь половину идеи?
   Если ее нельзя разделить, то, по всей видимости, нет.
   Следовательно, все идеи имеют только одну точку происхождения, ибо одна вещь не может быть одновременно в двух разных местах.
   Я согласился.
   Следовательно, логично предположить, что возникнуть идея может лишь в уме одного человека?
   Я согласился снова, и он удовлетворенно кивнул, убежденный, что опроверг все мои попытки восстановить дружеское согласие между двумя людьми. Его логика была безупречна, но должен заметить, я все же не принимаю ее, хотя и не в силах сказать почему. Тем не менее он перешел к следующему своему постулату: если один первым породил идею переливания крови, то второй, притязая на авторство, неминуемо лжет.
   Исходя из его посылок, я опять согласился, что подобное заключение неизбежно, и Лоуэр остался при своей удовлетворенности и мнении, что в выборе между ним и да Кола ему принадлежало первенство: ведь кто поставит притязания итальянского недоучки превыше слова чести английского джентльмена? И не потому что многим известно, что первый способен солгать или неверно уразуметь истину, а потому что вероятность этого очень велика. Это широко известный и общепринятый факт. Я не стал осведомляться, равно ли "общепринятый факт" это в Италии.
   Глава восьмая
   Хотя в те дни я нечасто показывался на людях, деля свои часы между домом и библиотекой, но все же несколько раз встречал итальянца. Первая наша встреча была намеренной - я разыскал его в харчевне матушки Джейн в день смерти Грова, а вторая случайной - после спектакля. А тот первый разговор поверг мои мысли в крайнее смятение.
   Кола пересказал его в своих записках и, по всей видимости, полагал, будто обманул меня. Я нашел его рассудительным и учтивым, сведущим в науках и умеренным в беседе. Он обладал очевидным даром к языкам, потому что, хотя беседа велась в основном по-латыни, он как будто лишь немногое упускал из сказанного даже тогда, когда его собеседник невзначай переходил на английский. Но невзирая на все ухищрения, он прискорбным образом выдавал себя всякому, у кого хватало здравого смысла его послушать. Какой врач (или, если уж на то пошло, солдат) способен с таким знанием дела рассуждать о ересях минувших времен, с такой ученостью цитировать труды Ипполита и Тертуллиана или даже слышать что-либо о Элкесайе, Зосиме и Монтане? Признаю, паписты больше интересуются столь малоизвестными предметами, нежели протестанты, которые научились читать сами Библию и потому менее нуждаются во мнениях других, но даже среди самых ревностных католиков немногие держат такие факты наготове, чтобы с легкостью использовать их в диспуте.
   Обыскивая лачугу Бланди, Кола вел себя не как врач; теперь же он говорил не как врач; мое любопытство все возрастало.
   И все же это было лишь малостью в сравнении с предметом беседы и направлением, какое он в неведении указал мне. Я много размышлял об этом феномене, с которым мы сталкиваемся так часто, что почти его не замечаем. Сколько раз, мучимый неразрешимым вопросом, я брал наугад с полки книгу, нередко ту, о какой даже не слышал прежде, и все же на ее страницах находил искомый ответ? Повсеместно известно, что мужчину влечет в то место, где он впервые должен встретить женщину, предназначенную ему в жены. Крестьяне знают, что если дать Библии упасть и раскрыться где придется, а потом наугад ткнуть в страницу пальцем, то вам откроется самый здравый совет, какого только можно желать.
   Невнимательные люди называют это совпадением, и среди философов я замечал все растущую склонность говорить о случайности и вероятности, словно последние суть объяснение, а не ученая маска, скрывающая их собственное невежество. Простые люди доподлинно знают, что это; ничто не может произойти по воле случая, Господь видит и знает все; даже предполагать иначе полнейший вздор. Эти совпадения - видимые знаки Его явленного Провидения, из которых мы можем извлечь урок, если только узрим в них Его руку и задумаемся над Его Промыслом.
   Именно он привел меня против моей воли в дом Сары в ту ночь, когда Кола обыскивал его, именно он привел меня на дорогу в Эбингдон и заставил последовать за девушкой, то же случилось и в беседе с Кола. Все то, что зубоскалы зовут случайностью, случаем и совпадением, указует на вмешательство Господне в дела людей. Кола мог взять любой пример для разъяснения своего довода и он не хуже, но, может, даже и лучше прояснил его, нежели рассказ о давно исчезнувшей и позабытой ереси. Так что же побудило его упомянуть самую безвестную разновидность ереси монтанитов? Какой ангел нашептал ему на ухо и направил его мысль в такое русло, что, когда я покидал харчевню, мои члены дрожали, а тело обливалось потом? "В каждом поколении будет возрождаться свой Мессия, и будет предан, и умрет, и воскреснет - и так до тех пор, пока род людской не отвратится от зла и долее не будет грешить". Таковы были его слова, и они ввергли меня в большой страх, потому что Сара произнесла их в точности прошлой ночью.
   В последующие несколько дней это было величайшей моей заботой, и все мысли о докторе Грове стерлись у меня из памяти. Сперва я прочел то немногое, что имел дома, потом пошел в Новый колледж, чтобы перерыть небольшую библиотеку Томаса Кена, и едва заметил выражение горя и озабоченности на лице этого измученного несчастного. Хотелось бы, чтобы все вышло иначе: будь я внимательнее, он, наверное, заговорил бы, и чаша сия миновала бы Сару. Но я оставил без внимания его мучения, а позднее его уже невозможно было поколебать: он пошел к Грову, чтобы молить у него прощения за распространяемую клевету, но сам попался в ловушку собственной лживости, когда застал в его комнате Престкотта, то не известил мирового судью и не позвал стражу. Он не мог взять назад свою ложь о том, что якобы видел, как Сара входит в комнату Грова, иначе сам вынужден был бы сознаться, что он помог бежать преступнику. Оказавшись перед выбором подвергнуться Божьему гневу после смерти или мщению доктора Уоллиса при жизни, он избрал первое и дорого за это поплатился. Ибо он принужден был стоять безучастно и глядеть, как вешают невиновную, - и все ради годового содержания в восемьдесят фунтов. Я не могу порицать его сурово, мой грех не меньше его, так как я поднял свой голос тогда, когда было уже слишком поздно.