- Прошу тебя, замолчи! - снова остановил жену Феодосий Гаврилыч. - Ты в
картах ничего не понимаешь: можно в них и проигрывать и выигрывать.
- Больше тебя, вислоухого, понимаю, - перебила расходившаяся вконец
Аграфена Васильевна. - И я вот при этом барине тебе говорю, - продолжала
она, указывая своей толстой рукой на Калмыка, - что если ты станешь еще
вожжаться с ним, так я заберу всех моих ребятишек и убегу с ними в
какой-нибудь табор... Будьте вы прокляты все, картежники! Всех бы я вас
своими руками передушила...
- Уйми прежде твоею ребенка, который, я слышу, там плачет внизу! -
сказал ей наставительно Феодосий Гаврилыч.
- Без тебя-то пуще не знают! - огрызнулась Аграфена Васильевна, и,
встав из-за стола, пошла вниз.
- Как ты можешь жить с этой злой дурой? - спросил, по уходе ее, Калмык.
- Умом, братец, одним только умом и живу с ней, - объяснил самодовольно
Феодосий Гаврилыч.
Калмык при этом усмехнулся, да усмехнулись, кажется, и другие гости.
Что происходило между тем у Лябьевых, а также и у Марфиных - тяжело
вообразить даже. Лябьев из дому же Калмыка был арестован и посажен прямо в
тюрьму. Муза Николаевна, сама не помня от кого получившая об этом
уведомление, на первых порах совсем рехнулась ума; к счастию еще, что
Сусанна Николаевна, на другой же день узнавшая о страшном событии, приехала
к ней и перевезла ее к себе; Егор Егорыч, тоже услыхавший об этом случайно в
Английском клубе, поспешил домой, и когда Сусанна Николаевна повторила ему
то же самое с присовокуплением, что Музу Николаевну она перевезла к себе,
похвалил ее за то и поник головой. Что Лябьев разорится окончательно, он
давно ожидал, но чтобы дело дошло до убийства, того не чаял. "Бедные, бедные
Рыжовы! Не суждено вам счастия, несмотря на вашу доброту и кротость!" -
пробормотал он. Стоявшая около него Сусанна Николаевна глубоко вздохнула и
как бы ожидала услышать слово утешения и совета. Егор Егорыч инстинктивно
понял это и постарался совладеть с собой.
- Чем более непереносимые по разуму человеческому горя посылает бог
людям, тем более он дает им силы выдерживать их. Ступай к сестре и ни на
минуту не оставляй ее: в своей безумной печали она, пожалуй, сделает
что-нибудь с собой!
- Я все время буду при ней, - проговорила Сусанна Николаевна покорно и
оставила Егора Егорыча, который затем предался умному деланию, причем вдруг
пред его умственным взором, как сам он потом рассказал Сусанне Николаевне,
нарисовалась тихая деревенская картина с небольшой хижиной, около которой
сидели Муза Николаевна и Лябьев, а также вдали виднелся хоть и бледный
довольно, но все-таки узнаваемый образ Валерьяна Ченцова. Они не были с
столь измученными и истерзанными лицами, какими он привык их видеть. Егор
Егорыч поспешил ущипнуть себя, ради убеждения, что не спит; но видение еще
продолжалось, так что он встал со стула. Тогда все исчезло, и Егор Егорыч
стал видеть перед собой окно, диван и постель, и затем, начав усердно
молиться, провел в том всю ночь до рассвета. В следующие затем дни к
Марфиным многие приезжали, а в том числе и m-me Тулузова; но они никого не
принимали, за исключением одного Углакова, привезшего Егору Егорычу письмо
от отца, в котором тот, извиняясь, что по болезни сам не может навестить
друга, убедительно просил Марфина взять к себе сына в качестве ординарца для
исполнения поручений по разным хлопотам, могущим встретиться при настоящем
их семейном горе. Егор Егорыч, не переговорив предварительно с Сусанной
Николаевной, разрешил юному Углакову остаться у него. Тот, в восторге от
такого позволения, уселся в маленькой зале Марфиных навытяжку, как бы в
самом деле был ординарцем Марфина, и просидел тут, ничего не делая, два дня,
уезжая только куда-то на короткое время. На третий день наконец в нем
случилась надобность: Сусанна Николаевна, сойдя вниз к Егору Егорычу с
мезонина, где безотлучно пребывала около сестры, сказала ему, что Муза очень
желает повидаться с мужем и что нельзя ли как-нибудь устроить это свидание.
- Там сидит у нас молодой Углаков, попроси его ко мне! - проговорил на
это Егор Егорыч, к которому monsieur Pierre, приезжая, всегда являлся и
рапортовал, что он на своем посту.
Сусанна Николаевна была крайне удивлена: она никак не ожидала, что
Углаков у них; но как бы то ни было, хоть и сконфуженная несколько, вышла к
нему.
- Давно ли вы у нас? - спросила она его невольно.
- Третий день! - отвечал он, вскочив со стула.
- Как третий день? - опять невольно спросила Сусанна Николаевна.
- Меня отец прислал к Егору Егорычу, что не буду ли я нужен ему, -
объяснил Углаков.
Сусанна Николаевна, конечно, поняла, что это дело не отца, а самого
Пьера, а потому, вспыхнув до ушей, попросила только Углакова войти к Егору
Егорычу, а сама и не вошла даже вместе с ним.
- Милый юноша, - сказал Егор Егорыч Пьеру, - несчастная Лябьева желает
повидаться с мужем... Я сижу совсем больной... Не можете ли вы,
посоветовавшись с отцом, выхлопотать на это разрешение?
- Выхлопочу! - отвечал Углаков и, не заезжая к отцу, отправился в дом
генерал-губернатора, куда приехав, он в приемной для просителей комнате
объяснил на французском языке дежурному адъютанту причину своего прибытия.
Тот, без всякого предварительного доклада, провел его в кабинет
генерал-губернатора, где опять-таки на безукоризненном французском языке
начался между молодыми офицерами и маститым правителем Москвы оживленный
разговор о том, что Лябьев вовсе не преступник, а жертва несчастного случая.
Генерал-губернатор удивился, что m-me Лябьева до сих пор не видалась с
мужем, причем присовокупил, что он велел даже бедному узнику с самых первых
дней заключения послать фортепьяно в тюрьму. Заручившись таким мнением
генерал-губернатора, Углаков поскакал к обер-полицеймейстеру, который дал от
себя к тюремному смотрителю записку, что m-me Лябьева может ездить в острог
и пребывать там сколько ей угодно. Таким образом на следующее утро Петр
Углаков должен был m-me Лябьеву и m-me Марфину провести в тюрьму; обе сестры
отправились в карете, а Углаков следовал за ними в своих санях. Проехать им
пришлось довольно далеко. Муза и Сусанна переживали в эти минуты хоть и
одинаково печальные, но в другом отношении и разные чувствования. Муза,
конечно, кроме невыносимой тоски, стремилась к одному: скорее увидеть и
обнять мужа, сказать ему, что нисколько не винит его и что, чем бы ни
решилась его участь, она всюду последует за ним. Сусанна Николаевна ехала
тоже под влиянием главного своего желания успокоить, сколько возможно,
сестру и Лябьева; но к этому как-то болезненно и вместе радостно
примешивалась мысль об Углакове; что этот бедный мальчик влюблен в нее до
безумия, Сусанна Николаевна, к ужасу своему, очень хорошо видела. И что сама
она... Но тут столько страхов и противоречий возникало в воображении Сусанны
Николаевны, что она ничего отчетливо понять не могла и дошла только до
такого вывода, что была бы совершенно счастлива, если бы Углаков стал ей
другом или братом, но не более... Карета, наконец, остановилась у ворот
тюрьмы. Караульный офицер, по врученной ему Углаковым записке
обер-полицеймейстера, велел унтер-офицеру провести его, а также и дам, во
внутрь здания. Тот сначала звякнул ключами, отпирая входную калитку в
железных дверях тюрьмы, а затем пошли все по двору. Муза Николаевна
совершенно не видела, что было около нее, Сусанна же Николаевна старалась не
видеть. При входе в самое здание, снова раздалось звяканье железа и звяканье
очень громкое, так что обе дамы невольно вскинули головы. Оказалось, что с
лестницы сходила целая партия скованных по рукам и ногам каторжников,
предназначенных к отправке по этапу. Сопровождавший арестантов отряд отдал
Углакову честь, причем тоже звякнул своими ружьями. Отовсюду между тем
чувствовался запах кислой капусты и махорки. В дворянском, впрочем,
отделении, куда направлялись мои посетители, воздух оказался несколько
посвежее и был уже пропитан дымом Жукова табаку и сигар с примесью запаха
подгорелой телятины. Вместо дневного света по коридорам горели тусклые
сальные свечи. Здесь Углаков спросил ходившего по коридору унтер-офицера,
где нумер Лябьева. Тот подвел их. Первая рванулась в дверь Муза Николаевна.
Увидав ее, Лябьев покраснел и растерялся: ему прежде всего сделалось стыдно
перед ней. Но Муза бросилась к нему.
- Я знаю все, но совершенно покойна и здорова, - сказала она.
Вошедшая вслед за сестрой Сусанна Николаевна тоже старалась сохранить
спокойствие.
- Егор Егорыч и я просим вас не падать духом, - произнесла она. - Бог
прощает многое людям.
- Я знаю, что прощает, и нисколько не упал духом, - отвечал Лябьев.
Углаков вошел в камеру заключенного, как бы к себе в комнату; он
развесил по гвоздям снятые им с дам салопы, а также и свою собственную
шинель; дело в том, что Углаков у Лябьева, с первого же дня ареста того,
бывал каждодневно.
Между узником и посетителями его как-то не завязывался разговор. Да и с
чего его было начать? С того, что случилось? Это все знали хорошо.
Высказывать бесполезные рассуждения или утешения было бы очень пошло. Но
только вдруг Лябьев и Углаков услыхали в коридоре хорошо им знакомый голос
Аграфены Васильевны, которая с кем-то, должно быть, вздорила и наконец
брякнула:
- Как вы смеете не пускать меня? Я сенаторша!
Феодосий Гаврилыч в самом деле был хоть и не присутствовавший никогда,
по причине зоба, но все-таки сенатор.
При том объявлении столь важного титула все смолкло, и Аграфена
Васильевна, как бы королева-победительница, гордо вошла в нумер.
- Вот и я к тебе приехала! - сказала она, целуясь с Лябьевым.
Сусанне Николаевне и Музе Николаевне она сделала несколько церемонный
реверанс. Познакомить дам Лябьев и Углаков забыли. Аграфена Васильевна
уселась.
- А у тебя тут и потешка есть? - сказала она, показывая головой на
фортепьяно.
- Есть, - отвечал Лябьев.
- Поигрываешь хоть маненько?
- Играю, сочинять даже начал.
- Вот это хвалю! - воскликнула Аграфена Васильевна. - А что такое
измыслил?
- Оперу большую затеял. Помнишь, я тебе говорил, "Амалат-Бека".
- Ты принялся наконец за "Амалат-Бека"? - вмешалась радостно Муза
Николаевна.
- Принялся, но не клеится как-то.
- Склеится, погоди маненько! Сыграй-ка что-нибудь из того, что надумал!
- ободрила его Аграфена Васильевна.
- Что играть?.. Все это пока в фантазии только.
- Не ври, не ври! Знаю я тебя, играй! Себя порассей да и нас потешь!
Лябьев повернулся к фортепьяно и первоначально обратился к Углакову:
- Пьер, возьми вот эту маленькую тетрадку с окна! Это либретто, которое
мне еще прошлый год сочинил Ленский, и прочти начало первого акта.
Углаков взял тетрадь и прочел:

"Татарское селение; на заднем занавесе виден гребень Кавказа; молодежь
съехалась на скачку и джигитовку; на одной стороне женщины, без покрывал, в
цветных чалмах, в длинных шелковых, перетянутых туниками, сорочках и в
шальварах; на другой мужчины, кои должны быть в архалуках, а некоторые из
них и в черных персидских чухах, обложенных галунами, и с закинутыми за
плечи висячими рукавами".

На этих словах Лябьев махнул рукой Углакову, чтобы тот замолчал.
- Поет общий хор, - сказал он и начал играть, стараясь, видимо,
подражать нестройному татарскому пению; но русская натура в нем взяла свое,
и из-под пальцев его все больше и больше начали раздаваться задушевные
русские мотивы. Как бы рассердясь за это на себя, Лябьев снова начал
извлекать из фортепьяно шумные и без всякой последовательности переходящие
один в другой звуки, но и то его утомило, но не удовлетворило.
- Нет, лучше сыграю лезгинку, - сказал он и на первых порах начал
фантазировать нечто довольно медленное, а потом быстрое и совсем уже
быстрое, как бы вихрь, и посреди этого слышались каскады сыплющихся звуков,
очень напоминающих звуки медных тарелок. Все это очень понравилось
слушателям Лябьева, а также, кажется, и ему самому, так что он с некоторым
довольством спросил Углакова:
- Далее, сколько я помню, по либретто дуэт между Амалат-Беком и
Султан-Ахметом?
- Так! - подтвердил тот, взглянув в тетрадку.
Лябьев опять стал фантазировать, и тут у него вышло что-то очень
хорошее, могущее глубоко зашевелить душу всякого человека. По чувствуемой
мысли дуэта можно было понять, что тщетно злым и настойчивым басом укорял
хитрый хан Амалат-Бека, называл его изменников, трусом, грозил кораном;
Амалат-Бек, тенор, с ужасом отрицался от того, что ему советовал хан, и
умолял не возлагать на него подобной миссии. При этом в игре Лябьева ясно
слышались вопли и страдания честного человека, которого негодяй и мерзавец
тащит в пропасть. Дамы и Углаков очень хорошо поняли, что художник
изображает этим историю своих отношений с Янгуржеевым; но Лябьев,
по-видимому, дуэтом остался недоволен: у него больше кипело в душе, чем он
выразил это звуками. Перестав играть, он склонил голову; но потом вдруг
приподнял ее и заиграл положенную им, когда еще он был женихом Музы
Николаевны, на музыку хвалебную песнь: "Тебе бога хвалим, тебе господа
исповедуем". Тогда он сочинил эту песнь, чтобы угодить Сусанне Николаевне,
но теперь она пришлась по душе всем и как бы возвысила дух каждого. Аграфена
Васильевна, бывшая, несмотря на свое цыганское происхождение, весьма
религиозною и знавшая хорошо хвалебную песнь, начала подпевать, и ее густой
контральто сразу же раздался по всему коридору. "Свят, свят, свят господь
бог Саваоф, полны суть небеса и земля величества славы твоея!" - отчетливо
пела она. Все почти арестанты этого этажа вышли в коридор и скучились около
приотворенной несколько двери в камеру Лябьева. У многих из них появились
слезы на глазах, но поспешивший в коридор смотритель, в отставном военном
вицмундире и с сильно пьяной рожей, велел, во-первых, арестантам разойтись
по своим местам, а потом, войдя в нумер к Лябьеву, объявил последнему, что
петь в тюрьме не дозволяется.
- Почему не дозволяется? - крикнул на него Углаков.
- Это может возмутить арестантов, как и возмутило их несколько, -
проговорил с важностью смотритель, вовсе не подозревая, что у бедных узников
текли слезы не из духа возмущения, а от чувства умиления.
- Вот болван-то! - проговорил почти вслух Углаков.
- Полно, Пьер! - остановил его Лябьев. - Мы не будем петь, - отнесся он
к смотрителю.
- Прошу вас, - сказал тот и, идя потом по коридору, несколько раз
повторил сам себе: "А с этим господином офицером, я еще посчитаюсь,
посчитаюсь".
Вскоре затем посетители стали собираться; но Муза Николаевна решительно
объявила, что она хочет остаться с мужем.
- Вы имеете на то право, а если вас дурак-смотритель станет беспокоить,
так покажите ему вот эту записку обер-полицеймейстера.
И Углаков подал сказанную записку Лябьевой, которая была в восторге от
подобного разрешения. Сам же m-r Пьер рассчитывал, кажется, поехать назад в
одном экипаже с Сусанной Николаевной, но та, вероятно, заранее это
предчувствовавшая, немедля же, как только они вышли от Лябьева, сказала:
- Прощайте, Петр Александрыч!
- Да я к вам же еду! - возразил было тот.
- Но я еще еду не домой, и заеду в Никитский монастырь! - придумала
Сусанна Николаевна и чрезвычайно проворно пошла с лестницы.
У m-r Пьера вытянулось лицо, но делать нечего; оставшись в сообществе с
Аграфеной Васильевной, он пошел с ней неторопливым шагом, так как Аграфена
Васильевна по тучности своей не могла быстро ходить, и когда они вышли из
ворот тюрьмы, то карета Сусанны Николаевны виднелась уже далеко.
- А вы, тетенька, на извозчике разве? - спросил Углаков Аграфену
Васильевну.
- На извозчике!.. Мой-то старичище забрал всех лошадей и с Калмыком
уехал шестериком на петуший бой... Ишь, какие себе забавы устроивают!.. Так
взяла бы да петушиными-то когтями и выцарапала им всем глаза!..
- Тогда, постойте, тетенька, я вас довезу.
- Довези!
И они уселись с большим трудом в довольно широкие сани Углакова.
Аграфена Васильевна очень уж много места заняла.
- А не завернете ли вы, тетенька, со мной, по старой памяти,
пофрыштикать в Железный?
- Могу, - отвечала Аграфена Васильевна.
Трактир, который Углаков наименовал "Железным", находился, если помнит
читатель, прямо против Александровского сада и был менее посещаем, чем
Московский трактир, а потому там моим посетителям отвели довольно уединенное
помещение, что вряд ли Углаков и не имел главною для себя целию, так как
желал поговорить с Аграфеной Васильевной по душе и наедине. Потребовали они
оба не бог знает чего. Тетенька пожелала скушать подовый пирожок и сосисок
под капустой и запить все сие медом, но на последнее Углаков не согласился и
велел подать бутылку шампанского. Задушевный разговор между ними сейчас же
начался.
- Кто это другая-то барыня была в тюрьме? - спросила Аграфена
Васильевна.
- Это - сестра Лябьевой - Марфина!.. - отвечал Углаков.
- Я так и чаяла!.. Барыня, я тебе скажу, того... писаная красавица!..
- Мало, что красавица... божество какое-то!
- Да... - протянула Аграфена Васильевна. - И что ж, ты за ней
примахиваешь маненько, больно уж все как-то юлил около нее?
- Ах, тетенька, - воскликнул на это Углаков, - не то, что примахиваю, а
так вот до сих пор, по самую макушку врезался!
- Ишь ты какой!.. Губа-то, я вижу, у тебя не дура!.. А она-то что же?..
Тоже?
- Нет, она невнимательна.
- Но, может, любит уж другого?
- Нет!
- А муж ведь, чай, есть у ней?
- Есть.
- Молодой?
- Старый, но умен очень.
- Ну, что умен... По-моему, знаешь, что я тебе скажу, Петруша... Барыня
эта также к тебе сильно склонна.
- Как? - воскликнул Углаков, выпучив глаза от удивления и радости.
- Да так!.. Мы, бабы, лучше друг друга разумеем... Почто же она, как
заяц, убежала от тебя, когда мы вышли от Лябьева?
- Может быть, из отвращения ко мне! - подхватил Углаков.
- Ну да!.. Из отвращения к нему? - возразила Аграфена Васильевна. - А
не из того ли лучше, что на воре-то шапка горит, - из страха за самое себя,
из робости к тебе?.. Это, милый друг, я знаю по себе: нас ведь батьки и
матки и весь, почесть, табор лелеют и холят, как скотину перед праздником,
чтобы отдать на убой барину богатому али, пожалуй, как нынче вот стало,
купцу, а мне того до смерти не хотелось, и полюбился мне тут один чиновничек
молоденький; на гитаре, я тебе говорю, он играл хоть бы нашим запевалам
впору и все ходил в наш, знаешь, трактир, в Грузинах... Вижу я, что больно
уж он на меня пристально смотрит, и я на него смотрю... И прилепились мы
таким манером друг к другу душой как ни на есть сильно, а сказать о том ни
он не посмел, и я робела... Пословица-то, видно, справедлива: "тут-то много,
да вон нейдет". Так мы, братик мой, и промигали наше дело.
- Поэтому, тетенька, вы думаете, что и я промигаю свое дело? - спросил
стремительно Углаков.
- Ты и она, оба промигаете!.. А по нашему цыганскому рассуждению,
знаешь, как это песня поется: "Лови, лови часы любви!"
- Но как их, тетенька, поймать-то?.. Поймать я не знаю как!.. Научите
вы меня тому!
- Смешной ты человек!.. Научи его я?.. Коли я и сама не сумела того,
что хотела... Наука тут одна: будь посмелей! Смелость города берет, не то
что нашу сестру пленяет.
- Ну, а если Сусанна Николаевна очень за это рассердится? Что тогда?
- Это тоже, как сказать, может, рассердится, а то и нет... Старый-то
муж, поди чай, надоел ей: "Старый муж, грозный муж, режь меня, бей меня, я
другого люблю!" - негромко пропела Аграфена Васильевна и, допив свое
шампанское, слегка ударила стаканом по столу: видно, уж и ей старый-то муж
надоел сильно.
- Но из чего вы, тетенька, заключаете, что Сусанна Николаевна склонна
ко мне?
- Изволь, скажу! Ты-то вот не видел, а я заметила, что она ажно в спину
тебе смотрит, как ты отвернешься от нее, а как повернулся к ней, сейчас
глаза в сторону и отведет.
- Тетенька, верно ли вы это говорите? - переспросил Углаков.
- Верно! У нас, старых завистниц, на это глаз зоркий.
- Я вас, тетенька, за это обниму и зацелую до смерти.
- Целуй! До смерти-то словно не зацелуешь... Целовали меня тоже, паря,
не жалеючи.
Затем они обнялись и расцеловались самым искренним образом, а потом
Углаков, распив с тетенькой на радости еще полбутылочку шампанского, завез
ее домой, а сам направился к Марфиным, акибы на дежурство, но в то же время
с твердой решимостью добиться от Сусанны Николаевны ответа: любит ли она его
сколько-нибудь, или нет.


    VII



В почтительной позе и склонив несколько набок свою сухощавую голову,
стоял перед Тулузовым, сидевшим величаво в богатом кабинете, дверь которого
была наглухо притворена, знакомый нам маляр Савелий Власьев, муж покойной
Аксюши. Лицо Савелия по-прежнему имело зеленовато-желтый цвет, но наряд его
был несколько иной: вместо позолоченного перстня, на пальце красовался
настоящий золотой и даже с каким-то розовым камнем; по атласному жилету
проходил бисерный шнурок, и в кармане имелись часы; жидкие волосы на голове
были сильно напомажены; брюки уже не спускались в сапоги, а лежали сверху
сапог. Все это объяснялось тем, что Савелий Власьев в настоящее время не
занимался более своим ремеслом и был чем-то вроде главного поверенного при
откупе Тулузова, взяв который, Василий Иваныч сейчас же вспомнил о Савелии
Власьеве, как о распорядительном, умном и плутоватом мужике. Выписав его из
Петербурга в Москву, он стал его быстро возвышать и приближать к себе, как
некогда и его самого возвышал Петр Григорьич. Савелий Власьев оказался
главным образом очень способным устраивать и улаживать разные откупные дела
с полицией, так что через какие-нибудь полгода он был на дружеской ноге со
всеми почти квартальными и даже некоторыми частными. В настоящем случае
Василий Иваныч и вел с ним разговор именно об этом предмете.
- Я тебе очень благодарен, Савелий Власьев, - говорил он, сохраняя свой
надменный вид, - что у нас по откупу не является никаких дел.
- Зачем же и быть им? - отвечал, слегка усмехнувшись тонкими губами,
Савелий Власьев.
- Да... Но целовальники, вероятно, и вещи краденые принимают, -
продолжал Тулузов.
- Постоянно-с! - не потаил Савелий Власьев.
- А полиция что же?
- Полиции какое дело, когда жалоб нет, и от нас она получает, что ей
следует.
- Кроме ворованных вещей, я убежден, что в кабаках опиваются часто и
убийства, может быть, даже совершаются? - допытывался Василий Иваныч.
- Конечно, не без греха-с! - объяснил Савелий Власьев.
- И как же вы тут вывертываетесь?
- Что ж?.. Поманеньку вывертываемся... Разве трудно вывезти человека из
кабака куда-нибудь подальше?.. Слава богу, пустырей около Москвы много.
- Вывезти, ты говоришь!.. Но в кабаке могут быть свидетели и видеть все
это.
- Какие там свидетели?.. Спьяну-то другой и не видит, что вокруг его
происходит, а которые потрезвей, так испугаются и разбегутся. Вон, не то что
в кабаке, а в господском доме, на вечере, князя одного убили.
- Ты разве слышал это?
- Слышал-с!.. Мне тутошный квартальный надзиратель все как есть
рассказал.
- Однако тот господин, который убил князя, - я его знаю: он из нашей
губернии, - некто Лябьев, в тюрьме теперь сидит.
- Вольно ж ему было вовремя не позамаслить полиции... Вон хозяина, у
кого это произошло, небось, не посадили.
- Да того за что же сажать?
- За то, что-с, как рассказывал мне квартальный, у них дело происходило
так: князь проигрался оченно сильно, они ему и говорят: "Заплати деньги!" -
"Денег, говорит, у меня нет!" - "Как, говорит, нет?" - Хозяин уж это,
значит, вступился и, сцапав гостя за шиворот, стал его душить... Почесть что
насмерть! Тот однакоче от него выцарапался да и закричал: "Вы мошенники, вы
меня обыграли наверняка!". Тогда вот уж этот-то барин - как его? Лябьев, что
ли? - и пустил в него подсвечником.
- Вздор это! - отвергнул настойчиво Тулузов. - Князя бил и убил один
Лябьев, который всегда был негодяй и картежник... Впрочем, черт с ними! Мы
должны думать о наших делах... Ты говоришь, что если бы что и произошло в
кабаке, так бывшие тут разбегутся; но этого мало... Ты сам видишь, какие
строгости нынче пошли насчет этого... Надобно, чтобы у нас были заранее
готовые люди, которые бы показали все, что мы им скажем. Полагаю, что таких
людей у тебя еще нет под рукой?
- Никак нет! - отвечал Савелий Власьев.
- Но приискать ты их можешь?
Савелий Власьев несколько мгновений соображал.
- Приискать, отчего же не приискать? Только осмелюсь вам доложить, как
же мы их будем держать? На жалованьи? - произнес Савелий Власьев, кажется,
находивший такую меру совершенно излишнею.
- На жалованьи, конечно, и пусть в кабаках даром пьют, сколько им
угодно... Главное, не медли и на днях же приищи их!
- Слушаю-с! - отвечал покорно Савелий Власьев.
Он видел барина в таком беспокойном состоянии только один раз, когда
тот распоряжался рассылкой целовальников для закупки хлеба, и потому
употребил все старание, чтобы как можно скорее исполнить данное ему
поручение. Однако прошло дня четыре, в продолжение которых Тулузов вымещал
свое нетерпение и гнев на всем и на всех: он выпорол на конюшне повара за
то, что тот напился пьян, сослал совсем в деревню своего камердинера с
предписанием употребить его на самые черные работы; камердинера этого он
застал на поцелуе с одной из горничных, которая чуть ли не была в близких
отношениях к самому Василию Иванычу.
Савелий Власьев наконец предстал перед светлые очи своего господина и