Но разглядывал-то я темно-зеленый высокий забор.
   Ни вышек, ни проволоки, а просто – глухой забор.
   Я шел мимо и все смотрел на него. Ничего не увидеть сквозь доски, и звуков никаких за ними, а вокруг-то поля, сейчас заснеженные, а летом, наверно, зеленые, и еще дальше – чернеет полоска тайги, выше – сквозное небо, далеко было видно. И тут я подумал: «А из-за забора-то ничего не разглядеть, вовсе ничего!.. Хоть бы он изнутри некрашеный был: все ж таки веселей, чем этот темно-зеленый, унылый цвет. Пусть даже нестроганые доски…»
   Ворота. А рядом – проходная. Я еще успел заметить – сбоку спортивные площадки, стойки для сеток волейбольных сиротливо торчат из снега, и щиты баскетбольные. Рядом – даже трибуны для зрителей.
   «А они для кого? Тут и не живет никто. Для заключенных?..»
   Сквозь решетчатую дверь проходной, вернее – из-за двери, сбоку, в стеклянное окошечко, прорубленное в коридорной стене, всматривалось в меня смутно чье-то лицо. Я достал из кармана и помахал белым бланком командировочной. Лязгнул замок. Не замок – толстый железный штырь, который откуда-то из стены плотно входил в специальное гнездо железной же двери: это его выдернул часовой. Я вошел в коридорчик, в конце его была еще одна такая же дверь, но уж без решетки, глухая, как и забор, тоже темно-зеленая. А сбоку в оконце можно было разглядеть теперь комнатенку, в которой дежурило двое. Судя по виду, отставники, в серых шинелях, но без погон, один – усатый, он протянул руку за моим паспортом и командировкой, а другой – только я притворил за собой дверь – повернул какой-то невидимый рычаг, и опять громко лязгнул железный штырь.
   Я растерянно оглянулся, будто там, за дверью, оставил что-то. Лицо усатого было строгим. Изучив мои документы, он оставил их у себя, куда-то позвонил, назвал мою фамилию, потом сказал:
   – Проходите. Направо, по дорожке, первое здание, второй этаж, комната три. Майор Зотов вас ожидает.
   Так же механически скребанул запор во второй двери, и я вышел во двор колонии. Он был голый. Деревья – вспомнил я – не положены. По белому, грязному пространству было раскидано несколько низких чумазых зданий – явно заводские. Я уже знал: в колонии собирают подвесные лодочные моторы. Дымила котельная… Но я не это рассматривал: я на забор оглянулся.
   Доски не крашенные, а только выстроганные, и оттого заметней на них глазастые, маслянистые срезы сучков.
   Мне сразу спокойней стало. Глупость, конечно, но почему-то коричневые веселые сучки обнадеживали.
   Майор Зотов, начальник колонии, оказался невысоким добродушным человеком. Мне уже рассказывали о нем: бывший фронтовик, ордена, ранения, а в колонии этой – уже лет пятнадцать; как пришел после демобилизации из армии, так и трубит до сих пор, поначалу – воспитателем отряда, а потом кончил заочно юридический институт и пошел на повышение; начальником – уже лет восемь, и при нем колония стала из лучших в Союзе…
   Начал уже лысеть и полнеть, но волосы у висков – без седины, и брови – точно выгорели на солнце. Как только встал из-за стола, навстречу мне, так уж и не садился: слушал и говорил на ходу, словно спешил. Но жесты – скупые.
   Версию мою, насчет приговора Саши Ронкина, никак не стал обсуждать, и мне понравилось это: судебного дела Зотов не изучал, и почему он должен был верить моим выводам?.. Но и не верить тоже оснований у него не было. Потому и отмолчался. Только сказал:
   – По первому впечатлению судя, мальчишка хороший: не для здешнего заведения он – не те привычки, речь да и глаза – не те, не нашенские. Это сразу видно.
   И потому, боюсь, ему здесь достанется не легко… Впрочем, лучше уж вам все самому увидеть. Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, так?..
   И повел меня из кабинета, рассказывая по пути о колонии.
   Здание, в котором расположилось управление, – бывшие монастырские кельи: тесные комнатенки, пришлось стены между ними кое-где проламывать, и потолок, хоть и оштукатуренный теперь, белый, а все одно давит, как небо пасмурное. Может, оттого еще так, что окошки-то уж очень маленькие, подслеповатые: псалтырь читать можно, а жить тяжело. Раньше и тут размещались спальни колонистов, но как только Зотов стал начальником, добился, чтоб выстроили новые жилые здания, просторные, даже койки не в два ряда одна над другой, как бывает, а только – по стенам, и посреди комнаты не просто пройти – танцевать при желании можно.
   – Да вот увидите сами сейчас, – говорил Зотов, вышагивая впереди. – Вообще я смотрю на жизнь в колонии нашей, как на некий компромисс со всем «миром», который вокруг. Взаимные уступки, условности – не больше. Да вот и забор этот – тоже, в сущности, условность. Спортивный городок видели перед воротами?..
   Сами мы его построили и водим мальчишек туда играть, смотреть без всякого конвоя… Вообще забор-то всего лет десять назад поставили, по приказу. А то его вовсе не было, и я со своим отрядом – тогда еще воспитателем служил – спокойно в лес на лыжах кататься ходил и даже раз как-то – на экскурсию в музей, в город.
   И так все здесь во многом на условности строится: работа – редкая даже для «воли», почти все моторы мы экспортируем за границу – почетно! Чуть не в двадцать стран… Я все стараюсь, чтоб мальчишки точно себе представляли, как на их моторах где-нибудь на Инде и Ганге путешествуют. Специально написал о том в индийское посольство, и они на родине засняли для нас и прислали фильм. Копия, правда, уже исшоркалась, но крутим чуть не для каждого новичка…
   Он и еще что-то говорил – о рабочей гордости, о кружке, в котором воспитанники колонии строят модели яхт, лодок. Но я уже не слушал его: думал о том, что сейчас скажу Саше. Столько мелочей всяких припомнилось! – как пальцы у Семена Матвеевича дрожали и какая несчастная спина у него была, когда уходил он от меня к автобусу по сумеречной еще улице, как пудрила нос Мария Семеновна и как кричала на меня, какие блеклые глаза вдруг стали у секретарши Токарева…
   И будто ничего уже и не было, кроме этих назойливых деталек. Мне стало не по себе. Я попросил Зотова:
   – Иван Егорыч, простите, что перебиваю. Не агитируйте вы меня сейчас. Мне с Сашей Ронкиным говорить, а как?! Простите, но лучше уж о другом – после.
   Ладно?
   Он внимательно взглянул на меня.
   – Понимаю… Вы первый раз в колонии?
   – В детской – да.
   – В первый раз здесь все, даже многое повидавшие люди волнуются… Но вот ведь что характерно: Саша-то Ронкин не волновался. Он сразу сказал: «Я думал, хуже у вас». Вот ведь какое дело!
   – Правда?
   – А почему же не правда? – Зотов улыбнулся чуть заметно. – Тем более, он-то – после нескольких месяцев тюрьмы, по контрасту…
   Тут мимо нас строем прошел отряд заключенных, с завода – в зону жилую. В синих, теплых стеганках, ушанках, и строй они не держали, оглядывались, пересмеивались… Синие, разбродливые пятна на снегу… Зотов сказал:
   – Ну, вот они, наши мальчишки.
   И домашнее это словечко – «мальчишки» – прозвучало у него не фальшиво.
   – Иван Егорович, а можете вы меня с Сашей один на один оставить?
   – Почему же нет?.. Тем более, я уж узнавал, он на общих работах сегодня. Вот за этот цех, справа, идите, там они должны дорожки расчищать, там и пристроитесь с ним где-нибудь, найдете место.
   Зотов остановился на краю дороги, по обе стороны которой высились заводские цеха, а мне показал на боковую тропку в снегу. Я еще оглянулся на него в нерешительности, и он, улыбнувшись, легонько подтолкнул меня рукой. И я побрел по этой тропке, проложенной среди белых сугробов. Вдруг вспомнил давнее московское утро, когда увидел такой же свежий снег и когда почудилось мне: если ступит на него человек с недобрыми мыслями, они тут же и отпечатаются, оплывут чернотой в следках, – подлецам нельзя ходить по такому снегу… Не зря и дорога меж цехами даже сейчас затоптана темно: не ангелы здесь живут.
   Хорошо, что пошел по тропе.
   Цех был тоже кирпичным – желтоватый, силикатный кирпич, нынешний. В окна виднелись ряды станков, рядом – никого. Наверно, отсюда и прошла нам навстречу колонна – перерыв, двенадцать часов. И только сообразив это, я заторопился, ботинки оскальзывались на неровной тропе. И так, размахивая руками, выскочил за угол, успел увидеть широкое белое поле, за ним длинные здания без окон – складские, должно быть. На дальнем краю поля копошились две синих фигурки. Я вгляделся: Саши там не было, маленькие уж очень ребята. И вдруг услышал сбоку удивленный возглас:
   – Владимир Сергеич! – нет, не просто удивленный: звуки последние как бы сломались, и в этом изломе была еще настороженность и испуг, пожалуй. Не было только радости. Я обернулся: Саша стоял совсем рядом, опершись о рукоять фанерной, дворницкой лопаты. Лицо у него было худое, красное, а брови, черные, широкие, изломаны напряженным углом. Я молчал растерянно, а он снял шапку, сказал:
   – Здравствуйте, – и побледнел, глаза его, огромные, еще больше расширились. – Как… вы здесь?.. Что-нибудь с папой?
   Волосы острижены под нулевку, уши оттопыренные, нелепые. Я наконец пришел в себя.
   – Что ты, Саша! Я сам по себе. У папы все нормально, я только сегодня с ним виделся… Да надень ты шапку! Холодно же!..
   Он неловко насунул одной рукой ушанку на затылок и отвернулся, ссутулился, вдруг побрел прочь, раскачиваясь, не выпуская из другой руки скребок, а тот дребезжал плохо прибитой к нижнему краю жестянкой.
   Я увидел три бревнышка, аккуратно приваленные к стене цеха, и окликнул:
   – Саша! Куда ты?.. Давай тут посидим, – и сел сам.
   Не смотрел на него. Но слышал, как он остановился и пошел обратно. Тень его легла рядом с моею. – Садись, Саша… Как это ты узнал меня? Ведь и виделись всего раз да и летом…
   Он молча опустился на бревна и все не выпускал из рук этот скребок. Пальцы у Саши были красные, а все равно на суставах и у ногтей можно было разглядеть отметинки машинного масла.
   – Слушай, у тебя руки ну в точности – папины.
   Очень похожи… Ты и на станке работаешь?
   – Начал учиться, – и замолчал. Сидел, отвернувшись от меня, и я не видел его лица, только матерчатое, опущенное ухо шапки. Тогда я рассказал, почему приехал сюда, как читал его дело и что по этому поводу думаю.
   Он резко повернулся ко мне, спросил:
   – Вы верите, что не нарочно?.. ну, что не хотел я – этого?
   Вопрос такой я ждал. Два дня назад, узнав как-то, что я в городе и был в суде, знакомился с делом Ронкина, бывшие одноклассники Саши, из его старой школы, принесли мне письмо. Я захватил его с собой.
   – Верю. И не только я. Вот, – достал из кармана, протянул ему письмо.
   Он читал.
   «Дорогой товарищ корреспондент!
   Мы, бывшие одноклассники Саши Ронкина, узнали, что вы интересуетесь случившимся с ним, и решили написать вам. Писать об этом даже страшно. Он убил человека, такого же мальчика. Вы это знаете.
   Никто из нас не видел, как все произошло. Но мы были на суде от его начала и до конца. Мы услышали о том, что было, от прокурора, адвоката, судьи. Они выступали по-разному. Наверно, так должно быть. Но мы-то не смогли понять точно, кто и в чем виноват.
   Зато лучше всех мы знаем, какой был Саша Ронкин до этого случая.
   А случилось все 14 января, на четвертый день, как пришел Саша в новую школу. Всего четыре дня он проучился без нас. Был бы он с нами, и ничего бы не произошло.
   Наш класс в школе номер 3 считался самым дружным.
   А зародилась дружба как-то сама собой и с каждым годом росла. Мы участвовали во всех вечерах, а Саша руководил кружком юных натуралистов. Все его любили, не только мы, его товарищи, но и наши звери, которые в кружке есть.
   Мы его любили за скромность, отзывчивость, простоту и чуткость. Еще он очень увлекался химией, и его в классе часто называли «Менделеевым». Вообще ничего не умел делать Саша «вполовину»: уж если за что-то брался, то отдавал себя целиком. И никогда никого не мог обидеть – даже словом. За это мы когда-то даже подсмеивались над ним, а теперь себя ругаем, что подсмеивались, за такую несправедливость.
   Еще Саша любил возиться с первоклассниками, придумывал им добрые истории, играл в их игры, совсем как они. И они за это любили его, может, еще больше, чем мы.
   Всем классом написали мы в суд характеристику.
   Обсуждали ее. И вдруг о ней судья отозвалась очень плохо, сказала, что мы ее «состряпали».
   Как же так! Мы написали, какой он был на самом деле, а нам, его товарищам, комсомольцам, не верят.
   Не верят его друзьям, которые не отступили в трудную для него да и для нас минуту, а хотели помочь ему и суду. Ведь это очень много значит, чтоб верили!
   Но на суде было сказано, что он все эти годы «скрывался под маской эгоиста». Мы жили с ним душа в душу семь с половиной лет. Разве за эти годы мы не могли бы его узнать? Да это смешно!
   И потому мы, товарищи и друзья Саши, пишем вам, чтобы вы помогли разобраться в его деле.
Ученики 8-а класса школы номер 3».
   Дальше шли подписи. Я видел: Саша их пересчитывает. Подписей было двадцать шесть.
   – Всего трое не подписались. Нас тридцать было в классе, – сказал он.
   – Ты возьми это письмо себе.
   – А можно?
   – Конечно.
   Я не стал ему объяснять, что вряд ли письмо пригодится для моей статьи. Во всяком случае, ему оно – нужней, уж очень поспешно он спрятал его в карман куртки, под телогрейку. И отвернулся, опять я видел лишь матерчатое ухо шапки. Он еще спросил, на меня не глядя:
   – Но почему же суд?..
   – Ошибся?
   Саша кивнул.
   – Знаешь, честно тебе скажу: у меня такое ощущение, не все распутано в этом деле. Может, больше виноват не суд, а следствие. А уж суд за ним, за следствием пошел – так бывает. Ну, взять хотя бы постановление следователя о том, что были правомерны действия Кудрявцева. Это ж не просто дичь! Что-то, еще не знаю что, но, может, и следователь не знал о Кудрявцеве.
   Не могу тебе объяснить, а чувствую: парень этот хуже, чем видно из материалов дела. Ведь он же всему заводчик? Он! Но почему так настойчиво искал он драки?
   Только из-за дурацкой этой подножки, когда вы столкнулись в дверях? Такой уж он самолюбивый?.. Вряд ли.
   Что-то еще есть, скрытое за этим, – уверен.
   И тут Саша взглянул на меня испытующе. Глаза у него были совсем взрослые. Спросил:
   – Рассказать?
   – А есть что?
   Он кивнул, отвернулся. И после паузы заговорил – все быстрее, быстрей, словно боялся: если сейчас не выскажется до конца, то уж никогда не сделает этого.
   – Началось-то все не с подножки, верно… Но меня никто не спросил о том, а сам я… сам никому я не говорил. Даже – папе! Не мог. Не из-за Кудрявцева: изза Валерия Токарева. Ведь как там меня ни судили, а я – вот я, тут. А он?.. Ну, вы понимаете? – Он замолчал на мгновенье и чуть приподнял кисть правой руки, поворочал ею и произнес сквозь зубы: – Мне эту руку свою – хоть отрежь! По ночам особенно накатывает такое!.. Не мог я про Валерия хоть одно слово плохое сказать. Да и сейчас не могу. Но только и одного понять – не в силах. Тут не плохое или хорошее: иное!.. Но уж лучше я расскажу, как было… В тот самый день – перед подножкой. На первой же переменке я побежал к Боре Амелину, я его еще не видел в то утро. Все первоклассники – на другом этаже. И вдруг вижу: среди них-то несколько верзил. Сразу они в глаза бросились. И этот Кудрявцев – я его тогда еще не знал, я вообще никого не знал в этой школе из взрослых – какого-то шкета мучит. Тот ему до пояса головой, а Кудрявцев говорит:
   «Что ж, тебе и на завтрак ничего не дали с собой?..
   А ну, попрыгай-ка на одной ножке! Они зазвенят сразу!» Мальчишка этот стал прыгать, а все кругом захохотали сперва, а потом притихли, слушают, как тот прыгает. Только тогда я понял, зачем они это делают: они же мелочь у мальцов отнимали – серебро, медяки! Ну, кинулся я в круг. «Прекратите!» – кричу. И тут увидел Токарева. Он так спокойно к стенке прислонился. Я его в лицо-то знал: папа показывал. Кричу ему: «Ты же – Токарев! Я знаю! Как же ты позволяешь такое!..» А он… не знаю, как сказать вам… он на меня взглянул, ну, как на пустое место смотрят. Рук из кармана не вынул и пошел – прямо на меня. Ну, нету меня, вовсе нету! – вот я физически это почувствовал, до того ясно почувствовал, что взял и отодвинулся. И Валерий – как сквозь меня прошел. Ничего не сказал, не ответил – ни полслова. Я стою. А Кудрявцев захихикал, и вот тогда-то в первый раз он сказал: «А чо ты кричишь? Чо ты к нему-то пристал! Ну, Токарев, ну и чо?.. Вали отсюда! В этой школе порядки будут наши, а не твои. Понял, да? Чистоплюй!..»
   Саша замолчал. Теперь мне понятным стало это словцо, которое повторит кто-то из ребят еще раз, и потому оно будет зафиксировано в судебном деле.
   – А дальше что?
   – Да все… Я Кудрявцеву даже не ответил. Что ему отвечать? Не он меня поразил. Я все стоял и о Токареве думал. А они, остальные, вслед за ним разошлись.
   – Но почему же нельзя было рассказать этого о Кудрявцеве?
   – А как?.. Тогда надо и про Токарева говорить, ведь стоял же он рядом! Ко мне даже приходит иногда и такая мысль: если б не он, так и Кудрявцев… Ну, не изза денег же они все это делали! Какие там деньги у мальцов! Или их у Валерия мало было, а? Не из-за денег, уверен! А как же тогда не сказать о Валерии, если вообще что-нибудь говорить?.. Ну, не мог я!
   – Понимаю. Но ведь тем самым ты и Кудрявцева вроде бы выгораживал.
   – Да пусть его! Не в нем дело! – сказал Саша ожесточенно. – И вас я прошу: никому об этом. Ладно?
   – Ладно. Если ты сам не заговоришь.
   – Я-то не заговорю! – воскликнул он, сжал руку в кулак и стукнул им со всей силой о бревно, на котором сидел, – раз и второй, будто кулак, руку эту отшибить хотел. – Не заговорю!
   Помолчали. Я сказал как мог мягче:
   – Конечно, и не зная ничего о первой стычке этой, суд должен был бы исправить ошибку следствия. Я надеюсь, исправят еще.
   Саша ничего не ответил. Я не мог ему прямо сказать, что не за себя только он в этом деле ответчик. Но все же выговорил:
   – Отцу твоему худо сейчас.
   – А он верит, что исправят?
   – Рассчитывает. Иначе бы не стал меня вызывать.
   – Так это он вас вызвал? Правда?!
   – Да. Я-то сам и не знал ничего… Ты ему часто пишешь?
   – Каждую неделю.
   – Пиши чаще.
   Он кивнул.
   – А вы его сейчас увидите еще?
   – Нет. Я уж прямо в Москву. Но буду звонить.
   – Вы скажите тогда: у меня все хорошо, вы сами видели. Ведь видели же?
   – И тут он совсем по-иному поднял длинные руки свои. – Я боялся, не смогу у станка работать. А сейчас – пошло! На токарном. Это интересно. Правда!.. Тут вообще много интересного. Не верите?
   – Ну почему же я могу не верить тебе!
   Не нужно мне было так говорить. Он покраснел и опять отвернулся.
   И тогда я рассказывать стал: как ночевал у них в доме и как Филимон шуршал под шкафом газетой, будил, как пытался я встретиться с Борей Амелиным, но он, узнав, что ищет его какой-то взрослый, целыми днями скитался по улице, чтоб только на глаза не попасться: боится он теперь этих допросов. Но к Семену-то Матвеевичу, когда меня не было, ходил все время. Придет, сядет на кухне, чай пьет с конфетами, но молчит. Даже на вопросы Семена Матвеевича – ни слова.
   Я рассказал Саше, что Дом нового быта, ДНБ, уже отделывают, а гостиницу для иностранных специалистов объявили чуть ли не ударной стройкой, гонят вовсю…
   Глаза Сашины теперь улыбались – чуть насмешливо.
   Мол, рассказывай! Конечно, все интересно, но не ради этого интереса вы толкуете, а главное – чтоб отвлечь, успокоить меня, но какой уж тут покой!.. И он все посматривал на дальний конец снежного поля: там, у складских бараков, двое ребят, расчищавших дорогу, давно уж махали ему руками. Саша вдохнул воздух и выдохнул резко, опять вдохнул, будто в воду собрался прыгать, – рывком встал. Только тут я заметил, что он здорово подрос за эти месяцы, и плечи будто б раздались. Саша расправил их каким-то не мальчишеским вовсе движеньем, сказал:
   – Надо мне идти… Вы простите… В общем, папе скажите самое хорошее – вы сумеете. Чтоб он… ну, вы понимаете! Скажите: я продержусь.
   – Слово?
   Кончики губ его дрогнули смущенно. Но глаза-то мучались, огромные, наполненные волнением, будто б готовые вот-вот выплеснуться с лица, – больно было смотреть в них, физически больно, хоть надевай защитные темные очки.
   Я не стал его обнимать. А хотелось. Но он опять поглядел на ребят вдали. И я пожал ему руку. Она была крепкой.
   Саша пошел, не оглядываясь, к складам. Лопату уже не вез за собой, а положил на плечо и от этого еще выше и нескладнее стал, – таким он мне и запомнился: длинный, тонконогий, один – среди белого, чистого поля.
   Часом позже я обедал в столовой, за воротами колонии. Раздаточное оконце разгораживало помещение на две неравные части: большой зал и тесную кухню.
   Странный какой-то зал. Уж очень высок. Тонкие голоса поварих, судачивших о свеем на кухне, за фанерной перегородкой, откликались взбудораженным эхом под потолком, будто там стрижи кричали. И окна – вытянутые, стрельчатые. Три окна рядом, дальше – кирпичный простенок и еще три окна. Так же – и на противоположной стороне зала. А к фанерной этой, новенькой переборке стены сходились овалами… Ну конечно! Как я сразу не догадался! – столовая разместилась в бывшей монастырской церкви, кухня – в алтаре, раздаточное оконце – на месте иконостаса, вот оно что!..
   Мне почему-то весело стало. Я прочел меню, пришпиленное к фанере: «Щи из кв. капусты, гуляш с вар. макар… компот из с/ф». Небогат выбор, но ведь и раньше прихожан тоже не баловали, из алтаря выносили им просвирки да разбавленное водой винцо, всего лишь.
   Меня давно уже, любопытствуя, – явно чужака признала, – разглядывала из оконца, с кухни молодая деваха в белой шапочке, розовощекая, брови и ресницы светлые, но намазаны тушью, а глаза серые, пустоватые.
   Пожалуй, если б не они, раздатчицу можно было б назвать красивой. Она даже пригнулась, выслеживая мой взгляд. Я подошел, попросил скучноватым – нарочно – голосом:
   – Пожалуйста, просвирок штук пять.
   – Чего? – у нее глаза круглей и стеклянней стали.
   – Так у вас здесь церковь раньше была? А кухня – вместо алтаря?
   – Ну? – спросила она.
   – Так просвирки-то должны быть?
   – Хулиганите! А с виду приличный! – Она выпрямилась возмущенно, и теперь я видел только ее фартучек, юбчонку, совсем короткую.
   Не получилось шутки. И я попросил:
   – Да не обижайтесь вы!.. Давайте все меню, сверху донизу. «Вар. макар.» – макароны, что ли, вареные?
   Она, не отвечая, уже накладывала эти «вар. макар.» в тарелку, пристукивала сердито о ее края алюминиевой ложкой. А когда склонялась к плите, выглядывали изпод юбчонки паглинки чулок и подвязки. «Блудница во храме», – усмехнувшись, подумал я. И стало на душе совсем покойно.
   Я сел у окна, из него видна была только дорога да зеленый, глухой забор. Теперь он уже не казался мне таким бесконечным. И тут проехала мимо черная «Волга», она медленно переваливалась на ухабах, и потому я успел еще разглядеть: рядом с шофером сидел кто-то схожий с Токаревым.
   Быть того не может! Я сам себе не поверил. Встал, прильнул к оконцу, злясь на то, что оно такое узкое. Но все же увидел, как машина остановилась напротив ворот колонии, как вылез и пошел к ним высокий человек в распахнутом полушубке – подкладка цигейковая, а верх матерчатый, грубый, – на сибирских стройках полушубки такие дают как спецодежду шоферам, механизаторам. Шапка была сдвинута наверх, открылся огромный, покатый лоб-гора и оплывшее, в неподвижных складках лицо, токаревское, и вышагивал приехавший тоже по-токаревски: размашисто и легко. Я видел, как дернулась, открывшись перед ним, дверь проходной и Михаил Андреевич вошел туда.
   Неужели это все ж таки он?.. Не кончив есть, я поспешил туда, к машине. Шел быстро, почти бежал. Издали узнал шофера, – точно, он, токаревский паренек. Как же звать его? Вспомнил: тоже – Саша. Надо ж!.. А он, увидев меня, нисколько не удивился, открыл дверцу, рукой показал: садитесь. Вдруг ноги обмякли у меня, я опустился без сил, боком, ноги наружу, – не смог даже втянуть их, чтоб закрыть дверцу.
   – Зачем вы сюда, Саша?
   А он улыбался. Я вспомнил, как он обрадовался тогда приказу во что бы то ни стало, немедля привезти к Токареву домой, на встречу с Паниным Семена Матвеевича.
   – Что-нибудь случилось, Саша?
   – Да нет же! Просто – Ронкина, тезку моего, повидать приехали.
   – А зачем же?
   – Не знаю, – теперь уж глаза его грустными стали. – Михаил Андреевич всю дорогу молчал. И что ехать сюда, никому не сказал. Даже Марии Семеновне.
   – Это точно? – спросил я.
   – Да. Он из дому поздно выехал и ей объявил так – при мне: буду, мол, весь день на объектах, не ищи.
   А сам к плотине только подъехал, постоял, посмотрел и с ходу – сюда! – Саша рукой махнул, показав, как быстро они мчались.
   – Тогда уж обо мне, что я был тут, не говори ему.
   Ладно? Начальник колонии, может, промолчит, так что…
   – О чем речь! Закон – тайга, а в тайге теперь – тоже люди. – И взглянув на меня, он посчитал нужным еще добавить: – Я ведь на суде был, все слышал. Конечно, Михал Андреич в те дни почернел от горя, не спал совсем. А только и ронкинского мальца – за что же так-то? Ну, переступил он пределы, а все ж таки оборону держал, так? А его!.. Ну, сами знаете… Вы писать об этом будете?
   – Буду.
   – Правильно. Иначе куда ж ему деваться, Сашке?
   Надо ход ему пробивать.
   – Попробуем.
   – А то давайте обратно – вместе, а? Или у вас тут еще дела?