Собрав все моральные силы в кулак, стараясь не глядеть по сторонам, он заставил себя сходить за хлебом в продмаг, что был в сотне шагов от дома. Слава Богу, ему не грозила опасность встретиться с Бажиным или Тихоненкой, они учились в институтах далеко от Калинова, и таким образом старый сад вокруг дома поступил в полное угрюмое распоряжение Вадима. Он подолгу сидел на поваленном дереве, вдыхая гнилостный, волнующий аромат черемухи, мечтая о новой, окончательной повестке из военкомата и о странно обострившемся чувстве родства с сестрой. Он ведь чуть было и впрямь не присоединился к ней, и все по причине особого поведения своей крови. Если из Маринки она всю жизнь уходила по капельке, то из него рванула как из прорванной плотины. Они жили предельно разными жизнями, но финал мог оказаться по-родственному сходным.
   Отца, видимо, пугало зрелище внезапного сыновнего затворничества. Он не обращал внимания на то, что Вадим почти совсем перестал посещать занятия в техникуме, и тот за это был отцу благодарен. Впрочем, что там диплом и так выпишут, а то, что младший Барков никогда не станет техником-технологом, было ясно уже давно. Отец не знал подлинной причины Вадимовой тоски и передумал на сей счет много всякого-разного, судя по попыткам «подъехать» к сыну. Началось, конечно, с классической «несчастной любви», а кончилось визитом невропатолога на дом. Вадима, конечно, задело то, что родной отец считает его ненормальным. Не хватало, чтобы ко всему тому, что о нем уже болтают в городе, начали болтать и это! Юноша сбежал через окно, не соображая даже, что этим бегством очень ухудшит мнение о состоянии своей психики. Он считал, что если ты не встретился с врачом по нервам, то, значит, и не можешь считаться нервным больным. Психбольницы в провинции боятся даже больше, чем суда, и лучше считаться вором, чем дураком. Это потом, от своих московских знакомых, он узнал, что отлежка в «психушке» – это не рваная рана на репутации, а нечто вроде той благородной плесени, что придает пикантность дорогому сыру.
   Вечером того же дня отец нашел его на бревне в зарослях. Вадим был готов к любому скандалу, но отец сразил его сообщением, что невропатолог ничего не знает о факте его бегства. Ему сказано, что мальчика просто не оказалось дома. Тем самым, никакого визита как бы и не было.
   – Извини Вадик, что я хотел его на тебя напустить. Просто уж и не знал, чего думать.
   Вадим был благодарен отцу, но чувствовал, что в благодарность на его человечное отношение должен поделиться чем-то по-настоящему существенным, и врать тут нельзя.
   – Ты мне все же объясни, сынок, что с тобой, чего ты хочешь?
   – Я хочу в армию.
   Отец довольно долго молчал, наверно взвешивая, насколько сынок издевается над ним. Нет, в свой ответ Вадим вложил как можно более искренности. Но это должно было особенно испугать. В самом деле – дичь, семнадцатилетний парень ходит угрюмый, бегает от людей, целыми днями сидит в заброшенном саду, и все почему? Мечтает об армии. Может быть, все-таки действительно имеет смысл послать за нервным доктором?
   Вадиму было ужасно жаль отца в этот момент, и он стал что-то длинно и путано объяснять. Мол, опостылела мне калиновская жизнь, надо уехать, там все будет по-другому, стану другим человеком, и прочая чушь.
   Александр Александрович вздохнул.
   – Дай мне твои часы.
   Это были Маринкины часы, специально ей купленные, чтобы она могла принимать лекарства по расписанию. Часы самые дешевые, под названием «юношеские», но с секундной стрелкой.
   – Сколько она миллиметров длиной?
   – Стрелка?
   – Миллиметров десять. Как определить, какой путь она проходит за минуту. Ну это ты хоть смог усвоить за три года? Как вычисляется длина окружности?
   – Пи эр, нет два пи эр.
   – Да. То есть, примерно шесть и три десятых сантиметра. Округлим до шести. А в час?
   – Триста шестьдесят сантиметров.
   Отец кивнул.
   – В сутки где-то семьдесят пять метров. За год, дай, прикину, что-то вроде двадцати восьми километров. За два, стало быть…
   – Пятьдесят шесть, – сказал Вадим, хотя дал себе слово промолчать.
   – Пятьдесят шесть. За два года стрелка пройдет пятьдесят шесть километров. До Козловска пятьдесят три километра. Чем жизнь в Калинове отличается от жизни в Козловске?
   – Я не собираюсь после армии жить в Козловске.
   Отец ничего не сказал, встал и молча ушел. Что он хотел этим сказать? Банальную мысль, что от себя не убежишь? И, конечно, в своей вычурной, «научной» форме.
 
   Служить Вадиму Баркову выпало на заполярной заставе у норвежской границы. Там он окончательно убедился, что и седьмого ноября, и девятого мая рубежи родины находятся под неусыпной охраной. Его детский страх превратился в забавное воспоминание. «Женский» вопрос там сам собою отошел на второй план, потому что до ближайшей из тамошних дам, секундной стрелке пришлось бы тикать лет пять. С заставы, даже объявив в приказе отпуск, командиры никого в отпуск отправлять и не думали – слишком хлопотное предприятие. Равномерные тяготы пограничной службы сгладили остроту половой проблемы, может быть, в этом помогал и бром, который, по слухам, добавлялся в солдатский котел для обесцвечивания неизбежных сексуальных мечтаний вооруженной молодежи.
   Совершенно в разрез с официальными усмотрениями на этот счет действовал старшина заставы прапорщик Сурин. Рябой коротышка с редкозубой отвратительной улыбкой, матерщинник и пошляк. Он входил в «кубрик» не иначе как с фразой типа: «лучше нет влагалища, чем очко товарища». И это еще самое невинное из высказываний. Удивительное дело – прапорщик учился заочно на филологическом факультете Горьковского университета. И ради него два раза в год снаряжали транспорт до большой земли, чтобы он мог посетить свою сессию. Вадима в мире занимали по-настоящему лишь две вещи. Какой будет его первая встреча с женщиной, и на каком языке прапорщик Сурин сдает свои филологические экзамены.
   Да, пограничник Барков твердейшим образом решил, что при первой же возможности покончит со своим сексуальным отставанием. Чем более безженственными были окружающие заставу снега и скалы, тем смелее был он в своих размышлениях на этот счет. Вот только ступит на большую землю, схватит за руку первую же девицу и потащит в первую же… Теоретически с технологией дела он был знаком самым исчерпывающим образом. Никакой поворот интимной ситуации не должен был бы сбить его с толку или смутить.
   Конечно же, в реальности все происходило гораздо более «обстоятельственно». По дембелю Вадима и тех, кто увольнялся вместе с ним, докинули вертолетом до Мурманска, вместе с ними отправился на очередное свидание со своею литературой и товарищ прапорщик. От Мурманска ехали в холодном, грязном плацкарте, вместе с двумя десятками подводников и моряков. Стоило вагону тронуться, как из саквояжей и чемоданов сами собой стали выползать бутылки с портвейном и банки с тушенкой. Через полчаса вагон гудел в прямом и переносном смысле, с трудом удерживаясь на рельсах. Прапорщик не стал отрываться от народа, опьянел настолько, что пошел делать замечание подводникам, горлопанившим в соседнем полукупе. Вернулся, разумеется, с расквашенной физиономией, упал маленькой, набитой невысказанными матюками головой на сложенные крестом руки и заплакал. «Вовку Сурина, прямо по морде!» Защищать его недоофицерскую честь никто и не подумал, потому что с противоположной стороны вагона прилетели звуки смеющихся женских голосов. От внезапно переполнившего волнения Вадим выпрямился и даже отставил в сторону стакан. Двое его сотоварищей погранцов, самых порицаемых по службе, но, видимо, самых ходких по жизни, тут же нырнули в направлении звуков. «Вовку Сурина, прямо по морде!» – продолжал пускать слюни обиды прапорщик. Он мешал Вадиму, тот изо всех сил прислушивался к тому, что происходит за соседней перегородкой. Оттуда некоторое время раздавался смешанный хохот и звон сдвигаемых стаканов, потом голоса сделались мягче и интимнее. Появилась простыня, отделившая зону веселья от остального вагона. И начало, судя по всему, происходить то самое! Барков яростно переглядывался с теми парнями, что остались в купе, и думал, о том, что если его глаза блестят так же, как у них, то выглядит он ужасающе.
   Прошло минут с двадцать, и из-за «женской» перегородки выглянул деловар Куницын. Сыто зевая, сказал.
   – Эй, Чех, Кузя, давайте на смену, а мы тут в тамбур покурить.
   Вадим остался в купе один. Продолжая чутко и даже как-то теперь уж, обреченно прислушиваться. Было понятно, что следующая «очередь» его. Тут поднял голову Сурин, и, глядя на взволнованного солдатика мутными, нездешними глазами, попытался вытереть лицо тыльными сторонами ладоней, лицо у него было скользкое, будто облитое водой из бутылки.
   За ближайшей стенкой что-то двигалось, сопело, взлетали тупые смешки.
   Прапорщик вытер глаза тыльными сторонами ладоней и открыл рот:
   – Пройдя меж пьяными… дыша духами и туманами, она садится у окна… Шиповник так благоухал, что чуть не превратился в слово.
   Невидимые жуткие чудеса за стенкой продолжались. Вадим с ужасом наблюдал за работой щербатой прапорщицкой пасти.
   – …Года проходят мимо, все в облике одном, предчувствую тебя… лежала раздвоивши груди, и тихо, как вода в сосуде, стояла жизнь ее во сне.
   Появился Куницын, удовлетворенно покряхтывая, уселся рядом, хлебнул винца, рассказал, какими гигеническими приемами воспользовался в тамбуре во избежание венерических последствий.
   – И к вздрагиваньям медленного хлада ты понемногу душу приучи, чтоб было здесь ей ничего не надо, когда оттуда ринутся лучи.
   – О, Чех освободился, ну, пойдешь? – спросил Куницын.
   С громадным трудом, отчего у него даже искривился рот, Вадим помотал головой.
   – Брезгуешь, а зря, такие цыпахи.
   Барков был благодарен ему за такую трактовку его решения.
   – Но что есть красота, и почему ее обожествляют люди?
   Тут надо пояснить, что, конечно, на самом деле филолог Сурин никаких стихов не читал. Он, наоборот, затеял настолько ядреную матерную атаку, что на фоне кошмара, творившегося за стенкой, дать ее просто «один к одному», это было бы все равно что писать черным по черному. Пришлось сработать от противного. Последнее его ругательство перед потерей прапорщиком сознания выглядело так.
   – Я свеча, я сгорел на ветру, соберите мой воск поутру.
 
   В Москве дембель решил притормозить свое стремление на родину. По официальной версии, для того, чтобы познакомиться с достопримечательностями столицы, Раз уж все равно в ней оказался, а на самом деле ввиду крепнущего страха – а вдруг, даже за эти два года позорная слава его в родном Калинове не полностью рассеялась. Заявился в общагу к Бажину, в ту самую комнату, из которой впоследствии выпустил рой фотографических уродов. Бажин не слишком ему обрадовался. Но сосед его отсутствовал, и жалеть для друга койку он не посмел. Очень быстро, после первых трех бутылок «Токая» от магазина «Балатон», Вадим почувствовал, до какой степени стали они разными людьми. И не удивительно – два года ехали по разным дорогам в разные стороны. Математический юмор Бажина и сбежавшихся на дармовую выпивку его дружков, был пограничнику непонятен. Его казарменные зарисовки и приколы ему самому показались настолько неубедительными в присутствии высоколобой братвы, что он даже не решился с ними выступить. Единственной точкой соприкосновения их, столь различных, миров была армейская байка про «от забора до обеда». Это сейчас она есть общее место, избитая острота, затертая шутка. А в те годы она только-только всплыла из тех глубин народа, где и рождаются анекдоты и поговорки. Молодые математики считали, что привезли ее с военных сборов, и носились с нею, как с ротной песней. Настоянный идиотизм армейских буден в одном флаконе с глубокой философской мыслью. По крайней мере, в таком духе высказался один из любителей дармового «Токая». Еще Вадим узнал по ходу разговора, что есть сейчас в университете молодой «гений» по фамилии то ли Черногоров, то ли Черноморов, всерьез решивший дать строго научное решение проблемы. Математики заразительно хохотали, массивный Бажин ухмылялся в редкие и длинные усы (зачем отрастил?). «Он говорит, что там пробка от бездонного источника энергии, почище термояда и гелия три». Армейский гость улыбался тоже, довольный тем, что хоть в этот момент не выпадает из компании.
   У Бажина он провел четыре дня, всяческими способами пытаясь перевести разговор на Калиновскую тему, чтобы уяснить, как обстоят дела с его скандальной известностью. Вдруг в волнах слов мелькнет блестка полезной информации. Но тушу Бажина было не расшевелить. Калинов его интересовал мало, и тамошние слухи соответственно. Всеми своими интересами он был здесь, и мог часами рассказывать о Черногорове-Черноморове, нимало не заботясь, что гость ровным счетом ничего не понимает из его рассказов.
   Тогда Вадим пошел на провокацию. Рассказал ему байку из арсенала прапорщика Сурина. Горьковский филолог утверждал, что одно время в Москве во всех магазинах в огромном количестве продавался сок тропического плода папайи. И однажды приехала к нам делегация из Южной Америки и попала в один такой магазин. Увидев, в каких количествах у нас запасен этот сок, женская часть делегации немедленно скрылась в гостинице и категорически отказывалась выходить из номеров вплоть до самого отъезда. А все дело в том, что сок папайи сильно снижает мужскую потенцию, и там у них в Южной Америке им специально поят солдат, чтобы они не насиловали женщин, оказавшись в населенном пункте. Увидев банки с соком в магазине, южноамериканки решили, что проблема ненормально повышенной потенции носит в СССР не узко армейский, а общенациональный характер.
   История, конечно, глупая, Барков не рассчитывал поразить математическое воображение земляка, а лишь подтолкнуть на нужную ассоциативную тропку. Но гигант только хмыкнул, пососал ус, но не вспомнил ни об операции, которой подвергся друг, ни о разговорах на этот счет там, на малой родине.
   На третий день явился в университетскую общагу Тихоненко, студент Плешки, джентльмен при бумажнике и трех новейших анекдотах. Сосуд самоуверенности. Едва пожав другу руку, он тут же поинтересовался.
   – Ты че домой не катишь, дембель? Хотя, зачем тебе спешить, все твои медички уже училище закончили, и никто там про твою булаву ничего не знает.
   Вот сволочь, подумал Вадим с благодарностью: и страх мой рассеял, и не предположил, что он у меня имелся.
   – Поехали вместе! – восторженно предложил погранец. – Деньги у меня есть.
   Валерик фыркнул:
   – Домой? Мой юный друг, уж позволь мне так тебя называть с высот моего более разнообразного жизненного опыта, так вот деньги и у меня есть, и подозреваю, что больше, чем у тебя. Но меньше, чем мне необходимо. Домой я приеду только на собственном «мерседесе».
 
   За те пятьдесят шесть километров, что они не виделись с отцом, Александр Александрович сделался еще суше, желчнее на вид, печень как бы горела тусклым, нездоровым пламенем у него внутри, в глазах блестела тихая, ни на кого конкретно не направленная приязнь. Он сообщил сыну осторожно, что может, если тот не против, договориться насчет места лаборанта в кабинете эстетики, и был очень обрадован тем, что Вадим согласился, не ломаясь. Отец, видимо, смирился с тем, что его сын никогда уже не разовьется в настоящего инженера. Кабинет техникумовской эстетики – это было максимум того, что он мог предложить сыну в мире, в котором что-то значил. Вадим был ему благодарен, но одновременно ему было все равно. Эстетика так эстетика. Перед ним пламенела особая цель, и до ее достижения, он ни на чем был не в силах задержаться вниманием.
   Его начальница, толстая одышливая дама, Аида Борисовна Рыжова, скептически отнеслась к появлению лаборанта. Возможно была наслышана о его репутации истребителя книг. Она согласилась впустить в свой заповедник дешевых репродукций, ископаемых диафильмов и потертых альбомов, только из уважения к Александру Александровичу. К «материалам», считающимся ценными или хрупкими, она Вадима старалась не допускать, ему разрешалось только протирать пыль на фильмоскопе да гипсовой копии роденовского мыслителя. Промелькнув с влажной тряпицей по кабинету, лаборант отправлялся на поиски женщины, с которой можно было бы совокупиться.
   Выяснилось постепенно, что на этих путях его поджидает огромное количество сложностей. Закипало лето, цвело то одно дерево, то другое, три вечера в неделю посреди сладострастной парковой полутьмы распускался яркий цветок танцплощадки, но Барков был не в силах шагнуть на этот помост. Ему казалось, что за ним ползут издевательские шепоты, и если он попробует танцевать, то запутается в них и рухнет на пыльные доски вместе наугад выбранной девицей. Лиц и фигур всех этих матерчатых бабочек, что занимали угол возле громадного черного усилителя, покуривали, глупо посмеивались, он не различал. Ему было все равно, каковы они на вид, все были одинаково отвратительны и желанны.
   Вадим накручивал непонятные круги по сумеречным закоулкам парка, натыкался на почти порнографически обнимающиеся парочки, многозначительно, чуть ли не с отеческой интонацией хмыкал и уносился прочь. Он отчетливо и детально представлял себе механику этого главного человеческого дела и, вместе с тем, не менее отчетливо ощущал непроницаемую стену между собой и возможностью этим делом заняться, и это сочетание чувств приводило то в ярость, то в тоску.
   Разумеется, по возвращении со службы он сделался не только лаборантом, но и женихом. Большинство браков случается с парнями нашего отечества именно в эти первые, самые рискованные месяцы свободы. Или сосредоточенно поджидает в своей норке та, что талдычила два года в письмах что «ждет», или внезапно выныривает прямо перед обалдевшим дембелем «красивая и смелая».
   В кабинет Аиды Борисовны стала, в те часы, когда нет занятий, забредать ее дочка, третьекурсница Козловского пединститута. Уменьшенная копия мамаши. Пухлая, рыжая, с конским хвостом и тоном голоса, отдающим слегка в нос. Она ходила медленно между столами, водя острым пальцем по полировке, и, не глядя на лаборанта, рассказывала о своей насыщенной духовной жизни. Довольно долго он не мог понять, в чем тут дело. И даже пытался слушать, что именно такое она вещает. Особенно Эвелина Аидовна любила тему своего посещения спектакля «История лошади» в театре БДТ, что в Ленинграде. «О, это просто фантастика!» Вадим неоднократно видел по телевизору великого актера Лебедева, изображающего коня, но третьекурснице он соврал, что представления не имеет, о чем идет речь. Дело в том, что всякий раз, когда он наблюдал пожилого человека, увешанного ремнями и орущего дурным голосом, ему становилось невыносимо неловко. Не мог же он в этом признаться, да еще в кабинете эстетики, да еще дочери руководительницы кабинета. Его реакция была ненормальной, и он знал об этом. А еще мать и дочь Рыжовы страстно ценили театр на Таганке. Услышав это имя, Вадим обрадовался, потому что у него было с чем присоединиться к разговору. Он сказал, что обожает и сам этот удивительный театр и песню, сложенную о нем в народе. И даже попытался напеть: «Таганка, все ночи полные огня, Таганка, зачем сгубила ты меня?!» Девушка посмотрела на певца немного удивленно и поиграла родинкой в углу рта. Вадим понимал, что поет, конечно, неважно.
   Несколько дней она не появлялась, но однажды явилась и, как обычно, не глядя в его сторону, сказала негромко, что они могли бы, «как-нибудь», пойти к ним. В гости то есть. «Погуляем с собачкой, послушаем пластинки», «а потом мама напоит нас чаем». В силу того что взгляд ее был направлен в сторону, Вадим мог как следует рассмотреть ее. Жестоко обтянутая зелеными вельветовыми джинсами не слишком ладная фигура, увесистая грудь в серой водолазке, маленькая рыжая бородавка в углу рта, отчего всегда есть ощущение, что она только что поела. Он пришел в такой ужас… Конечно же, Вадим понял, к чему клонит третьекурсница, она, что называется, выбрала его. Он сможет воспользоваться ее крупными прелестями, выпив известное количество чашек чаю и выполнив еще кое-какие условия. Но пограничник сильно забеспокоился, когда с оглушающей отчетливостью представил себе, что вместе с непривлекательной Эвелиной он присоединяет к себе и ее равную (по монументальности) опере мать. Да что мать, он и самозабвенного ржущего актера Лебедева увидел частью своей будущей жизни. Кабинет эстетики показался склепом.
   Надо было что-то говорить, как-то отвечать на предложение. Уже было пора. И он сказал, что подумает.
   – Подумаю? – Эвелина впервые посмотрела прямо на пограничника. Этот ответ, кажется, привел ее в серьезное замешательство. Может быть, возмутилась: этот необросший еще толком солдатик еще и думает! Или она почуяла, как глубоко он забрался своим мужским предчувствием под обертку ее вроде бы невинного предложения.
   – Подумать, конечно, надо, – сказала она иронически выглядящую фразу, но без тени иронии в голосе и чуть-чуть виновато развела руками.
   Конечно, Вадим отдавал себе отчет, что мадам Рыжова не будет слишком долго терпеть задумчивого бездельника на территории своего заповедника. Или чай, или – вон! Но ему было все равно. Тем более что забрезжил огонек в тумане безнадежности, обступившем его. Он обрел его случайно, в лаборантской курилке. Раньше он по глупости избегал посещать ее, опасаясь, что настоящие, полноценные лаборанты его раскусят, по каким-нибудь оговоркам заметят его поддельность, заподозрят в нем второе дно, и степень подозрительного внимания к нему в этом мире возрастет до непереносимой степени. Ничего страшного там не случилось, Вадимову задумчивость и неразговорчивость на технические темы, видимо, списали на характер кабинета, в котором он подвизался. Наоборот, он, пожалуй, вызвал симпатию тем, что не пытался никак подчеркивать свою эстетическую исключительность. Мгновенно согласился сбегать за водкой, когда уважаемые члены клуба во главе с дуайеном лаборантского сообщества Петровичем из кабинета электрооборудования, захотели выпить. Стал условно своим. И при нем не стеснялись говорить откровенно. Обсуждали «инженеров», то есть начальство. Очень в ходу были истории о том, как умный и хитрый лаборант обвел вокруг шпинделя трех преподавателей с самым высшим образованием. Александра Александровича не трогали, более того, уважали, хотя и держали отчасти за блаженного. Вадим и сам так считал, поэтому не считал нужным обижаться.
   И вот однажды, краем уха он выхватил из шума общего разговора хвост полезной истории. Говорили о местных Калиновских шлюхах. Вадим осторожно, но решительно пересел поближе, но, при этом, отвернулся в сторону, чтобы никто не заметил его интереса. Пара молодых, но уже бывалых лаборантов делилась опытом и наблюдениями. На новичка обрушился целый вал информации. Главное, конечно, – общага медучилища. Семнадцатая комната на втором этаже, Люся и Света. Еще двадцать девятая в «сапожке», там Клава, но у нее «дурная» соседка, поэтому нужно искать хату на стороне. Билетная кассирша на автостанции Жанна! Не может быть! Вадим отлично помнил строгую женщину с монументальной халой на голове. Еще одна Света, продавщица в «Хозтоварах», но она живет далеко на Отшибе, и иногда вмешивается брат, помощник машиниста, если не в рейсе. Машка Куравлева, «но она все толстеет и толстеет». Томка по кличке «трамвай», почему «трамвай»? Потому что дешево и жестко, как в трамвае. Вадим жадно запоминал все, что говорилось, в мельчайших деталях и без всякого труда, и после этого случая стал без недоверия относиться к шпионским историям, когда агент заучивает наизусть текст целыми страницами, если не может его выкрасть или сфотографировать. Вадим запомнил даже имена и приметы Козловских, спортсменок, что приезжали месяц назад на межрайонные соревнования и попали в ловкие лапы наших лаборантов, хотя эти сведения были ему ни к чему.
   Когда все прочие разошлись из курилки, он остался сидеть на своем месте, не в силах сдвинуться с места, до такой степени объелся полезными сведениями. Медленно, без нервов и спешки переваривал их, стараясь отделить ценное от плевелов. Конечно, медучилище, несмотря на самую большую концентрацию шансов именно там, придется отсечь. Он трезво отдавал себе отчет, что не сможет преодолеть оковы сформировавшегося комплекса, малейшего намека, случайного слова будет достаточно, чтобы обрушить его мужское намерение, окажись он в тех стенах. Машка Куравлева. Ее солдат знал, она училась четырьмя классами старше в его собственной третьей школе. Вадика Баркова, шпингалета, она наверняка не помнит. А вдруг помнит? Ну не будем шарахаться от призраков. Он сходил, посмотрел на Машку. Результат его совершенно не устроил. Он увидел ее во дворе пятиэтажки, где она проживала. Угрюмая статуя на двух мясных колоннах расхаживала вокруг чахлого цветника, толкая перед собою коляску с ребенком. По формам старшая сестра Эвелины, но главное – этот ребенок. Ребенок, это нечто более страшное, чем ленинградская человеколошадь. Ребенок превращал Куравлеву в особый вид существ, от которых Вадим не смел хотеть того, чего, собственно, так хотел. Это, разумеется, обнаруживает его глупость и неопытность, всякий ходок знает, что молодая мать – это идеальный эротический объект.