– Да уж, я уж, лучше так уж.
   Рыжова старшая, хотя одновременно и младшая, спросила, строго глядя Вадиму в подбородок:
   – Приступили?
   Тот наклонил тяжелую голову.
   – Что ж, желаю вам успеха. От всего сердца. Мы все будем послеживать за вашим делом.
   – Да, да, и я тоже, – присовокупила дочь, и в голосе ее звучала целая гамма чувств. А ведь и в самом деле, подумал Вадим, невозможно определить, жалеет она, что сейчас не находится на месте Любы или радуется.
   – Сегодня, насколько я понимаю, первый визит.
   – Да, Аида Борисовна.
   – Надеюсь, все пойдет как следует, а если все пойдет как следует, то очень скоро вам понадобится помощь по части, так сказать, художественного просвещения вашей подопечной.
   Вадим едва заметно кивнул. Ему не хотелось вслух соглашаться с этим мнением в присутствии Аиды Борисовны.
   – На этот счет прошу учесть, что лучший кабинет эстетической аккумуляции представляем здесь мы. Я и… – она твердой рукой взяла смущенную дочь за локоть.
   – Он все понял Аида Борисовна, – прохрипел Валерик и перешел на кашель.
   – Не дурачьтесь, Тихоненко, не надо. А вы, Вадим, запомните мои слова. У нас постоянные и новейшие поступления. Новый каталог Поликтета, и Лист как всегда одаривает. Такой бодрый дар. Да, да. До свидания.
   Они удалились, солидно, но бесшумно ступая по зеркальному полу холла в сторону широкой стеклянной стены, за которой стоял невозмутимый полдень.
   Вадим задумчиво смотрел вслед неприятной паре.
   – Поверишь ли, она единственная, кто из всех сотрудников политехникума добилась, после возвращения, должности в Лазарете. И надо же, чтобы мы именно на нее нарвались сейчас.
   Старик хмыкнул.
   – Кстати, Валерик, почему она с тобой так, запанибрата, ты что, еще не представился руководству?
   – Люблю власть, но не люблю козырять чинами. Понимаешь, я здесь отчасти инкогнито.
   – Как знаешь.
   – Знаю, Вадик, знаю.
   Вадим сел обратно в кресло. Справа осталась стоять стена все того же полдня, слева по черно-серебристой стене ползли вверх-вниз прозрачные цилиндры лифтовых кабин. Было тихо. Только шуршала газета престарелого одноклассника, запихиваемая в карман пиджака.
   Молодой человек потер виски.
   – Ох, тошно мне, Валерик, ох тошно! Ей-Богу, легче «Ослябю» искать. Я думал, что самое трудное – это четыре безрезультатных погружения в день, даже немного заинтриговался, когда вызвали в Лазарет, думал… да, нет, лучше и не говорить, что я тогда думал.
   – Полетели лучше к нашему теоретику в баню. Венички, пивка… Тебе надо отвлечься, Вадька.
   – Не до бани мне сейчас.
   – Брось, брось, не ты первый, не ты последний.
 
   Иван Антонович Крафт шагал по тропинке со стороны Отшиба, где проживал в одной из панельных девятиэтажек, к главной городской площади. Он неторопливо переставлял иксообразные ноги в белых штанах, глаза его были презрительно прищурены, с нижней губы свисала черная трубка с настолько громадным ковшом, что, казалось, он своей тяжестью заставляет сутулиться всю фигуру пожилого джентльмена. С попадающимися навстречу пешеходами он вежливо, но несколько автоматически раскланивался, воображение его было занято каким-то своим делом. Он уже оставил за собою линию еловых посадок и теперь спускался по асфальтовой тропинке на дно Широкого оврага, отделяющего город от поселка. Взойдя на невысокий мостик, возведенный рядом с горловиной родника, зарождающего ручей, убегающий влево по дну распадка, он остановился и вынул трубку изо рта. Поглядел по сторонам, потом вниз.
   «Это» произошло здесь.
   Иван Антонович постоял некоторое время на мосту, глядя на родник, потом многозначительно вздохнул и поднял голову. Перед ним, на противоположном берегу оврага деревенели заборы городских усадеб. Сады: яблони и сливы, стеклянные кубы теплиц, голубятни – переселенцы в Новый Свет не спешили расставаться со своими привычками. Эта пригородная картина разрезалась узким переулком, поднимаясь по которому, можно было выбраться шагов через сто на мощенную булыжником городскую площадь Калинова. На ней, возле здания старинного автовокзала томилась целая коллекция старинных транспортных средств. Автомобили, пролетки… Иван Платонович подошел к серебристой «победе», открыл дверцу и, усевшись на заднее сиденье, скомандовал: «Козловск».
   Водитель взбодренно поерзал плечами и гаркнул: «Айн момент!»
   Через час с небольшим Иван Платонович уже нажимал клавишу рядом с калиткой в высоком каменном заборе.
   – Кто сей? – спросил густой, значительный голос.
   Иван Платонович поморщился и процедил:
   – Посетитель. К Тихону Бандалетову. В рамках четвертой основной программы. Почтительно, – гость вздохнул в этом месте, – прошу принять.
   – Нет отказа, – заявил тот же голос. Отворилась не калитка, а разъехались полностью мощные ворота, раздалось музыкальное приветствие – несколько тактов из «Оды к радости», и гость вошел.
   Перед ним открылась отлично знакомая картина: бревенчатые двухэтажные хоромы, сад, огород, пасека. Иван Антонович бывал тут регулярно, и всегда с чувством тоскливой неприязни. Корил себя – отчего тебе так уж не милы старорусские виды? Но ничего поделать с собой не мог. Профанация, лубок, идейное очковтирательство.
   Хозяин, как в прошлый, как и в позапрошлый раз, кушал чай в беседке, окруженной сиренями и жасминами и гудом населяющих цветочную толщу пчел. Между кустами мелькали сарафаны удаляющихся женщин семейства. Гражданин, востребованный в рамках четвертой программы, выступал один.
   Иван Платонович приблизился к беседке. Жест толстой, как пирог, хозяйской ладони предложил ему садиться. Гость взял место на лавке. Тихон Савельевич был округл, щекаст, почти лыс, только над самыми ушами торчали пегие пряди. Добродушный выделитель чайного пота, и невозможно было представить, что когда-то это был кудрявый красавец с зычным голосом и чудовищно Деятельным половым аппаратом. Иван Антонович, в свою очередь, отложился в юношеской памяти этого водохлеба гибким, застенчивым ботаником, книгочеем и воображалой, с губой еще не поросшей курительной ерундой.
   Это были старинные товарищи. В свое время (теперь у этого словосочетания было совсем другое значение, чем тогда) почти одновременно (и тут теперь новости) ринувшиеся из среднерусской провинции на завоевание столицы. Один из Козловска, другой из Калинова. В детстве между ними было пятьдесят километров, и они не подозревали о существовании друг друга. Пришлось по окончании школы проделать каждому км. по пятьсот, чтобы найти точку соприкосновения. Причем и в Москве знакомство их состоялось не сразу, хотя оба поступили в пединституты. Но Ваня в Ленинский, а Тиша в Крупский. И только на третьем курсе, когда у первого накопилась целая общая тетрадь абсурдистских юморесок, а у второго – канцелярская папка сказок о добрых животных, они сошлись в одном литобъединении, называвшемся «Радуга». И познакомились, и жарко подружились. Самый конец 70-ых годов 20-го века.
   Усевшись друга напротив друга, старики вздохнули. Впрочем, у одного это выглядело как неудачная затяжка, у второго – как слишком торопливый глоток из чайного блюдца.
   Говорить им было не о чем. Уже в первые годы их встречи в Новом Свете они выяснили отношения. Взвесили все до последней соринки из кармана общей памяти. Даже их взаимная неприязнь 80-ых, заменившая в зрелые годи их юношескую дружбу 70-ых, явившись вслед за ними сюда в Новый Свет, давно уж разрыхлилась, перебродила, оставив после себя лишь слегка подсвеченную неприязнью скуку. По крайней мере, оба вели себя так, как будто состояние их отношений было именно таково. Конечно, под поверхностью этого, обоими принятого стиля поведения, были преткновенные моменты, тлели угли профессиональной ревности, например, но они оба считали для себя хорошим тоном делать вид, что ничего этого нет.
   А вначале, как уже было сказано, имела место довольно-таки горячая дружба. Они понравились друг другу сразу же, на первом заседании «Радуги». Этому было как минимум две причины. Оба были провинциалами, оба были новичками. Каждому из них надо было как-то противостоять самомнению москвичей и старожилов студии. Им показалось, что они могут друг на друга рассчитывать.
   Занятия вел невероятно красноречивый, и одновременно застенчивый полукалмык-полумосквич, кандидат филологических наук. Он так самозабвенно любил литературу, что за него всем было немного неудобно. Он говорил, закатывая глаза, о «проклятых поэтах» и казался районным паренькам немножко жрецом, который их приобщит и введет. В тот круг мира, где доселе живы, пьют и пишут Бодлеры и Верлены. И кто бы мог тогда предположить, что эти детские упованья осуществятся самым натуральным манером. Но это никого не сделает счастливым.
   Звали этого человека Изяслав Львович, плюс какая-то на редкость степная фамилия. Главная его, заветная мысль заключалась в том, что литература – это не развлечение, даже не служение. Он крепко верил в «онтологическую субстанциональность литературы», в ее способность «полагать само бытие». «По крайней мере, бытие ее героев». Словесность никому не служит, никого не она сама по себе есть некая форма жизни, находящаяся в не всегда понятных взаимоотношениях с жизнью обыкновенной. «Она и питается ею, но и порождает изменения в ней». В разные времена самые разные власти, диктаторы, тираны, короли и генсеки пытались превратить словесность в инструмент, полезный им, «и где они все?!, а литературные миры парят в неопределимых измереньях». «Нужно много истории, чтобы получилось немного литературы».
   Молодых провинциалов пробирал холодок восторга и опасности. Им было лестно находиться в компании, где так запросто лепят про генсека, и волновало то, что их считают достойными заседать в сообществе продвинутых умов и передовых талантов, пусть и на самом краешке скамейки. Стать кандидатом в прекрасные лебеди, минуя стадию гадких утят, – это волнует.
   Изяслав Львович вытирал лоб скомканным носовым платком, его прищуренные глаза влажно блестели. Студийные старожилы, уже начавшие помаленьку печататься в коллективных сборниках, так называемых «братских могилах», смотрели на него почти снисходительно, но в целом его любили за страстную преданность своему делу, готовность помочь, даже иногда и деньгами.
   К Козловско-Калиновской паре пристал один белобрысый заводной парень с колючими, смеющимися глазами. Наверное потому, что тоже был новеньким в студии. Сразу после первого, установочного, заседания «Радуги» приятели, не сговариваясь, начали выворачивать карманы и вышло три бутылки портвейна и два беляша. Со всем этим вкусным добром и своими, сочащимися графоманией рукописями, устроились в детской песочнице, во дворе п-образного жилого дома где-то недалеко от «Динамо». Дождь то моросил, то переставал, падающие листья напрашивались в компанию, было холодно и хорошо. Москва казалась доброй и гостеприимной.
 
   Впрочем, насчет графомании не совсем точно. И Иван и Тихон сразу поняли, что их «третий», Гарринча, после прочтения им первых же его «каверзных куплетов», птица особого рода. И, встретившись в Новом Свете, они однажды признались друг другу в том ощущении. И Ваня Крафт и Тиша Бандалетов были счастливы, что сочиняют не стихи, и им не надо сравнивать себя с новым другом. Гарринча – это была его кличка, которую он захватил, уходя из юношеского футбола. Почему именно Гарринча? спросили у него осторожно новые друзья. Осторожно, потому что парень довольно заметно хромал. Может, кличка издевательская. Злые школьные дети часто называют одноклассников-хромоножек то «Летучий голландец», то «Быстроногий олень». Он легко их убедил, что прозвище взято обосновано. Во-первых, был нападающим, как и великий бразилец. Во-вторых, он был лучшим в своем возрасте по всей Москве, и если бы не травма, еще неизвестно, кто был бы настоящий Гарринча. В-третьих, действительно, хромота. На ту же самую ногу, что и у оригинала. «Но ты же теперь не в футболе, в литературе тебе лучше бы зваться… ну Байроном» Поэт сказал, что кличка годится не только для спорта, но и для литературы. Например, у Пеле был титул «король футбола», а у Гарринчи – «радость народа». И Крафт с Бандалетовым однажды поняли, что их новый знакомец имеет полное право претендовать на этот титул, после того как он взял их на свой подпольный квартирный концерт. Два десятка гостей, там собравшихся послушать хромого поэта, получили «огромную радость», как выразилась хозяйка дома.
   Одно осталось непонятным – зачем человеку, имеющему такой поэтический успех, таскаться в студию к прозаикам.
   И вот эти трое сдружились. Что было особенно удивительно, потому что футболист был москвичом, не учился ни в одном из вышеназванных пединститутов и ненавидел общаги. Кажется, он вообще нигде не учился. Появлялся в «Радуге» не слишком часто, с бутылками, новыми стихами, и шрамами – то на лбу, то под коленкой. Охотно рассказывал о своей жизни, и про драки с жокеями в конюшнях ипподрома, и про работу охранником на даче какого-то члена Политбюро, и про другое в том же роде, но все равно оставалось впечатление, что человек он абсолютно закрытый.
   Продолжал водить своих провинциальных друзей по разным плохо убранным, но интеллектуально стильным квартирам. Он там читал свои «Просодии» или «Камасутру для трупов», а потом начинался алкоголь, иногда не на один день. Друзьям разрешалось пользоваться свободными поклонницами «футболиста». Крафт почти всегда уклонялся от этой чести, Бандалетов почти всегда пользовался «шведской постелью». Не один раз Гарринча предлагал парням «грянуть втроем», но они попробовали всего лишь по разу. Публике Гарринчи был нужен только Гарринча, так они объясняли себе беспредельные провалы своего чтения.
   Однажды даже зазвал их к себе домой, в небольшую шестикомнатную коммуналку неподалеку от ипподрома. Классическая Воронья слободка, такие в представлении Крафта, должны были остаться где-то в двадцатых одесских годах – чад, вонь, голые дети на полу в коридоре, велосипеды под потолком. Худые, испуганные мать и сестра. Семейный обед – остывший куриный суп в щербатых тарелках. Зачем он их туда привел, было непонятно. Объяснение могло подойти одно – он хотел им доказать, что где-то он все-таки живет, в каком то месте привинчен к реальности.
   Если эту тройственную дружбу изобразить графически, например в виде треугольника, то одна из его сторон должна быть обозначена прерывистой линией.
   Время тем временем шло, «Радуга» с калмыком-франкофилом осталась позади, на арену истории вышли 80-е, и Крафт и Бандалетов начали печататься. Первый чуть снизил уровень абсурда в своих рассказах, и их стали признавать за юмористические. Второй ввел в свои сказки реалии текущего дня, и они были тут же опознаны критикой как производственные повести.
   Наступил такой момент, когда они предложили и Гарринче напечататься, мол, хватит этого андеграунда, пора взрослеть. Они были горды тем, что могут ему это предложить, опираясь на свои прорезавшиеся связишки в журналах. Он не то что бы отказался, он выпил полстакана водки, и, глядя на них сумасшедшими и веселыми глазами, объявил, что стихи его больше не интересуют.
   – Да? – спросили они, может быть, даже с тайной надеждой, что это объявление об уходе из литературы. – А что же ты будешь делать? В футбол возвращаться поздно.
   Он выпил еще полстакана и сказал, что начал писать роман века. И сразу после этого попрощался и ушел. Иван и Тихон еще долго сидели за столиком их любимого кафе. Им было нехорошо. Их дружба с тайным форвардом литературы зиждилась на том, что он царит в поэзии, оставляя им в кормление маленькие прозаические наделы. Что же будет теперь?
   Сразу можно сказать, больше они его никогда не видели. И о романе его никогда не слышали. До них доходили только какие-то смутные слухи, переданные сквозь третьи зубы истории о его последних днях перед окончательным исчезновением. Одна история отправляла Гарринчу в пределы армяно-азербайджанского конфликта, а оттуда в сумгаитский инфекционный барак; другая заставляла его сплавляться на диких плотах по реке Чусовой в том месте, где по ней запрещено сплавляться даже профессиональным сплавщикам; третья лаконично утверждала – зарезан в такси в Бирюлево. Все три истории сходились в одном – при Гарринче до последнего оставалась некая планшетка из потертой кожи. Возможное содержимое еезанимало воображение друзей. Больше воображение
   Крафта, чем Бандалетова, но и у второго порой воспалялась эта жила. Именно Тиша предложил другу посетить коммуналку у ипподрома и пообщаться с родственниками – не осталось ли от парня каких-нибудь бумаг. Это их дружеский долг – попытаться бумаги эти опубликовать. Сестра – мать уже скончалась – приняла их, напоила чаем и дала на просмотр канцелярскую тесемочную папочку с бумагами. Читать можно было только в ее присутствии, отдать «архив» она не могла, вдруг брат все же вернется, официально же его мертвым не признали, всего лишь считают пропавшим без вести.
   Друзья просидели за столом у окошка часа два с лишним. Да, то, что им довелось исследовать, вполне можно было назвать мусором, не все даже было напечатано на машинке. Обрывки рассказов, куски похабной, невеселой поэмы, драматургические сценки, просто списки персонажей, заметки, афоризмы. Никакой это был не роман, просто свалка слов, но тление таланта в ней присутствовало. Это была чешуя, но чешуя золотой рыбки.
   На прощание бледная сестрица опять начала извиняться зато, что не могла им «все это» отдать, ведь «он не умер же». На что не умевший шутить Бандалетов пошутил: «Гарринча бессмертен!»
 
   – Сейчас, Люба, я попытаюсь обрисовать вам положение дел в нашем мире на настоящий момент. Я ничего от вас не скрою, ограничитель тут один – уровень моих собственных знаний, а я человек, не получивший ни глубокого, ни систематического образования. Короче говоря, что понял сам, то и изложу. Может возникнуть вопрос – почему меня назначили для этой роли? Отвечу так – и знаю, и не знаю. Это пока все, что я имею право и желаю по этому поводу сообщить. Теперь к делу.
   Несколько десятков лет назад ученые обнаружили, вернее сказать открыли, новый, неисчерпаемый источник энергии. Насколько понял я, это произошло путем проникновения на новый уровень строения вещества. Вы, конечно, со школьной программы помните, что все состоит из атомов, атом состоит из электронов, протонов и нейтронов. Протоны и нейтроны составляют ядро, а электроны вращаются вокруг ядра по своим орбитам. В первой половине двадцатого века удалось это ядро расщепить, что привело к высвобождению огромной энергии. Помните атомные, водородные бомбы. Хиросима и все такое. Атомные электростанции, Чернобыль.
   Вадим прервался и несколько раз глубоко вздохнул.
   – Вы меня извините, Люба, но без этого никак нельзя. Ничего не будет понятно.
   Круглые серые глаза смотрели на него, не мигая, и без всякого особого выражения.
   – Но оказалось, это только начало. Ученые углубились еще дальше в структуру атома, открыли мельчайшие частицы, фотоны, мезоны, нейтрино… Возникла теория, что и это не конец. Что в структуре вещества есть еще более мелкие элементы, и если добраться до них, можно открыть совершенно неисчерпаемые запасы энергии. Это даже не термоядерная реакция… впрочем, мне это все равно, как, подозреваю, и вам. Одним словом, в какой-то момент случился прорыв. Удался немыслимый опыт. Гениальность, плюс стечение обстоятельств. Одним словом, произошла энергетическая революция, была вскрыта кладовая неисчерпаемых запасов. Энергии стало сколько угодно, и, так вышло, что доставалась она фактически задаром. В смысле, ничего не стоила. Причем, поступала она к нам не в форме страшных взрывов, а таким образом, что ее легко было усваивать и использовать. Причем это случилось сразу во многих местах, во многих странах. В Америке, в Европе, в России, в Индии, и почти одновременно. Пути распространения научных знаний к тому времени глобализировались. Все попытки засекретить открытие, поставить его только «себе» на пользу с самого начала были обречены. Во-первых, оно само, это открытие слишком повлияло на умы, сразу на тысячи умов, имевших прямое отношение к делу, а во-вторых, потому что появилась Плерома. Она появилась везде, от нее не было спасения ни на полюсе, ни на экваторе. Вы не хотите спросить, что такое Плерома?
   В облике девушки появилась затравленность. Вадим говорил как-то слишком заученно, автоматически, как будто цитируя из невидимого конспекта, отчего сделался еще более чужим по отношению к ней, чем был до этого. Его легче было принять за отдаленного родственника электронной тумбы, что стояла рядом с кроватью, чем за существо, с которым у нее может быть что-то общее.
   – Вы ведь смотрите в окно? – принужденно улыбнулся Вадим. – Доказано, что Плерома – прямой результат процесса вторжения в кварковую структуру вещества. Об этом предупреждали многие ученые. «Накваркали» пошутил один физик, они вообще очень любят пошутить. Природа явления, надо сказать, изучена весьма слабо. С обывательской, то есть нашей с вами точки зрения, это выглядит так: повсеместно на всей планете установилось единое время суток, более всего походящее на поддень в средних широтах, в конце лета. Приблизительно двадцать два градуса по Цельсию. На экваторе пожарче градусов на пять-шесть, на полюсе похолоднее. Ни солнца, ни луны, ни, тем более, звезд не видно никогда. Определение времени без применения специальных приборов невозможно. Колебания в состоянии погоды самые небольшие. Изредка дождик, изредка ветерок. Бывают, правда, землетрясения, но и их стало меньше, и разрушительность сильно снизилась. Попытки исследовать Плерому имеющимися средствами – спутники, зонды и тому подобное, ни к чему не привели, все это сложное оборудование просто пропало без всякого результата. Кануло в небесах, как в вате.
   Вадим остановился, как бы пытаясь сориентироваться на складе сведений, которые ему предстояло выдать собеседнице. Он искал в ее облике какие-нибудь намеки на то, по какому именно пути было бы лучше повести речь, пытался определить, сколько из изложенного и в какой степени усвоено собеседницей. И ничего определить не мог. Такое впечатление, что его слова не оказывали никакого действия. Но у него не было никакого другого выхода, кроме как продолжать свою лекцию. Пусть будет – горох об стену.
   – Да, важно заметить, что ныне все крупные физические эксперименты полностью запрещены, потому что никто из ученых не в состоянии даже приблизительно предсказать результат дальнейшего углубления в корни материи. Не исключено, еще один толчок, и мы самоуничтожимся. Поэтому вся фундаментальная наука заморожена. Совершенно, кстати, непонятно, как наша планета выглядит теперь снаружи, то есть из космоса. До каких пор простирается Плерома. Может быть, мы теперь просто некая туманность. Косвенным образом отсюда можно вывести объяснение того, почему земным ученым никогда раньше не удавалось отыскать в окружающем космосе никаких следов иной жизни. Некоторые большие умы пришли к выводу, что всякая цивилизация, достигнув определенного уровня познания, проникнув на кварковый уровень материи, оказывается в своей Плероме. Я понятно говорю?
   Люба повернула голову и стала смотреть в окно. Сегодня она была заметно свободнее в своих движениях, чем в прошлый раз.
   – Вы спрашивайте, я ведь не знаю что вам интересно.
   Вадим выжидательно помолчал и снова вернулся к своему растрепанному конспекту.
   – Самое главное в самом начале, в первые недели Плеромы, это было навести порядок. Вернее, сохранить. Ибо замаячила угроза глобального хаоса. Поднялся всеобщий крик про конец света, хотя света как такового было пре достаточно. Государства зашатались; государство – это полиция, транспорт и телевидение… Правительства пали, но их никто не спешил сменить, до такой степени странной была обстановка. Те, у кого были какие-то обязанности, по инерции продолжали их исполнять. Поднимались, конечно, какие-то эскадрильи, произошли кое-где вспышки мародерства… Но, поскольку никакого ощутимого врага не обнаруживалось, ночь, покровительница грабежей не наступала, разрушений, пожаров, эпидемий не было, как не было и простых отключений воды и электричества, всемирной панике питаться было собственно нечем. Ужас звенел в воздухе, но раздались и многочисленные успокаивающие голоса. Конечно – посыпались самоубийства, три больших всепланетных волны, сильно прибавилось работы психиатрам, но в целом цивилизация устояла.
   В комнату вошла медицинская сестра и поставила на стол перед Вадимом кувшин с апельсиновым соком. Слушательнице сок не полагался, ее питала лечебная тумба рядом с кроватью. Отхлебнув из стакана, «лектор» продолжил.
   – Дальше, собственно, не так уж интересно.
   Люба перекатила голову по подушке и теперь смотрела на «жениха».
   – Нет, если вы хотите, я остановлюсь подробнее. Постепенно все стало разъясняться. Самым неожиданным и поразительным в этой новой энергии оказалось, что она очень проста в использовании и удивительно универсальна по своим свойствам. Можно было чуть ли не сразу закрывать все электростанции и закупоривать все нефтевышки. Опять же, очень быстро до всех дошло, что теперь теряет смысл всякая вооруженная, военная сила, любая страна может стереть в порошок любую. То есть все одинаково сильны или одинаково слабы, что одно и то же. Сверхдержавы какое-то время пытались что-то диктовать, на чем-то настоять, но поскольку смысл такого понятия, как суверенитет, быстро утрачивался… Да, и главное – деньги. Поскольку еды и одежды сколько угодно, домов легко и быстро можно настроить каких угодно, то деньги совершенно теряют смысл.