Прагматизм - самое последовательное мировоззрение обывателя. Он точно уловил: эмиграция из пространства трагедии будет безуспешной до тех пор, пока признано само существование этого пространства. От инвектив и проклятий прагматизм переходит к обесцениванию понятий и связанных с ними чувств, которые обусловливают трагическое мироощущение. Он призывает отказаться от самого словаря, возникшего при активном участии Разума, в котором этим понятиям придан смысл, ответственный за трагедию. Использование таких понятий, заявляют прагматисты, - замшелый архаизм, попросту глупость, общение с призраками, которые не исчезают только потому, что людям не хватает решимости изгнать их. Эта глупость живуча, ибо питается искушением "мыслить мир или человеческую самость такими, как если бы они обладали внутренней природой, сущностью"493. Преодолеть это искушение можно, если признать, что никакой язык, так или иначе претендующий на описание мира и человека, не имеет "онтологических" преимуществ перед другими; все они "делаются, а не находятся"494, а если так, то лучше выбрать тот язык, который дает больше преимуществ и выгод, не сталкивая человека с миром, а примиряя с ним.
   Так вопрос о смысле человеческой трагедии вырождается в социолингвистическую банальность. Язык без универсалий - вот средство решительно избавиться от трагического мироощущения и миропонимания. Этот язык - наконец-то! - позволит человеку остаться "самим собой", заткнуть рот сократовскому "даймону" и ухмыльнуться в ответ Канту, благоговевшему перед нравственным законом, бесконечно возвышающим Человека над животной природой и всем чувственно воспринимаемым миром495, но именно поэтому и обрекающим его на неизбывную трагедийность. Никакой "ноуменальной" природы человека нет, рассуждения о ней бессмысленны, трагический герой переместился со сцены бытия на страницы безнадежно устаревших книг, где и доживает свой бесполезный век, а на сцене уже разыгрывается костюмированный хэппенинг, все участники которого обмениваются ироническими репликами по поводу изжитых иллюзий.
   Круг замкнулся. Аполлон и Дионис из грозных и могучих олимпийцев превратились в безобидные куклы, мирно соседствующие по разным углам обжитого обывателями мира. "Дионисийство", поставленное на коммерческую основу современной индустрией развлечений, стало клапаном, через который обыватель, утомленный рационализированным бытием, "выпускает пары", "балдеет" в отведенные специально для этого часы, чтобы затем вновь вернуться в "аполлонический" распорядок, охраняемый полицейскими. Алкоголизм, наркомания, суицид - эти уродливые ублюдки вырожденного дионисийства - лицемерно осуждены и зачислены по разряду пороков, последствиями которых стращают политики, врачи и проповедники; однако, цивилизация успешно использует эти пороки как сточную канаву, уносящую в небытие отбросы общества. Умерший Бог реанимирован и принят на службу, теперь Он охраняет душевное благополучие обывателя. Позавчерашние Его гонители и хулители сегодня посещают храмы, неумело крестятся и рассуждают о соотношении христианских добродетелей и "общечеловеческих ценностей" в оптимальных для успешного "пиара" дозах. Мораль стала неотличимой от правил благопристойного поведения, соблюдаемых по мере надобности; обывателю не пришлось превращаться в сверхчеловека, чтобы стать "по ту сторону добра и зла", он поступил проще: лишил моральные принципы императивности, наделив их взамен инструментальным прагматическим смыслом. С инструментами же поступают без церемоний - если они нужны, их берегут и ремонтируют, если не нужны засовывают подальше до случая. Мораль служит обывателю, а не обыватель морали. И значит, никакой трагедии, keep smiling, don't worry - be happy!
   Постмодернизм - законное дитя прагматизма, похожее на родителя до неразличимости - завершил вырождение трагедии. Правда, постмодерн - это уже не эмиграция духа, а его анестезия, "бытие в безучастии", эстетски-холодное обыгрывание знаковых ситуаций, к которому и сводится квази-духовная деятельность. Бегство от "сущности" приобрело пост-культурные формулы "децентрации" и "деконструкции", вслед за "смертью Бога" воспоследовала "смерть субъекта", приказала долго жить и реальность, уступившая место миру симулакров, подобий того, чего нет, условных знаков, которыми обмениваются участники прагматических ситуаций, сами ставшие призраками некогда бывших и страдавших в своем трагическом бытии людей. Наступление пост-культуры496 прежде всего знаменуется тем, что "универсалии", составлявшие ценностный горизонт культуры, не переносятся в качестве утилитарных предметов в мир вещной практики, но превращаются в знаки, "тени" бывших сущностей; тем самым аннулируется сама возможность трагедии.
   Постмодерн - эпоха, вобравшая в себя накопленный за долгие века страх перед трагической участью и надежду спрятаться от нее в убежище повседневности, обменять вечные ценности "универсалий" на бренчащую мелочь бытовых удобств, эпоха, в которую сбежались уставшие от культуры, травмированные ее историей люди. "Постмодернизм - зрелое самосознание увечной культуры"497, зрелое в том смысле, что оно изжило ребяческую надежду найти путь, связующий "сущность" человека с его эмпирическим явлением, что эта надежда сменилась усталой покорностью судьбе, смешанной с рабской благодарностью ей за то, что она, судьба, дает калеке с ампутированной сущностью дожить свой век без духовных страданий, спокойно и со вкусом поигрывая в культуру и в жизнь, в искусство и творчество, в самого человека...
   Трагедия убита иронией, но память о ней пока еще не выветрилась, ее следы хранят книги, ноты, холсты, скульптуры, исторические имена, места великих страданий - все эти знаки с постепенно исчезающей, но еще не до конца исчезнувшей семантикой. Все еще бывает, что люди начинают с особым вниманием всматриваться в эти знаки, как бы силясь оживить в себе боль, отступившую благодаря анестезии, но унесшую с собой и ощущение принадлежности тому, что некогда называлось "родовой сущностью человека", тому, что и до сих пор как-то позволяет людям именовать себя человечеством498. Ироническая ухмылка приросла к лицу современного обитателя эпохи постмодерна как маска Гуинплэна. Но герой романа Гюго "мог на краткий миг уничтожить на своем лице этот вечный смех и набросить на него как бы трагическое покрывало. И тогда вокруг него уже не смеялись, но трепетали. Однако Гуинплэн почти никогда не делал этого усилия, так как оно сопровождалось болезненным утомлением и невыносимым напряжением"499. Так же редки и так же болезненны усилия, которые могли бы сегодня возродить трагедию, а вместе с нею воскресить почившего субъекта. И все же новое возрождение трагедии, думаю я, возможно. Нет, оно не принесет дионисийского экстатического веселья, ожидавшегося молодым Ницше. Трагедия ворвется в измельчавший мир постмодерна, снова возвысив человека над ним. После блаженной и безболезненной смерти субъективности наступит страдание ее воскресения. Но это - страдание жизни.
   Философский факультет. Ежегодник. 2002. No 3. М., 2002.
   Наука как культура и наука как цивилизация
   Еще недавно - о том свидетельствует живая память людей - проблема взаимосвязи культуры и науки обсуждалась с безудержным оптимизмом. В основе этого умонастроения была двойная вера: в бесконечное, не считающееся ни с какими границами, познание, забирающее под свою опеку все жизненные ориентации, цели и средства их осуществления, жизненные смыслы и практические действия человечества, и в безостановочный исторический прогресс, однозначно, казалось бы, сопряженный с мощной институциализированной и инкорпорированной во все сферы социального бытия наукой. Стиль современной науки, - писал Б.Г.Кузнецов, - "постоянное и по существу непрерывное изменение ее идеалов делает презумпцию бесконечного прогресса и гносеологический оптимизм прямым выводом из самого развития науки и часто условием и стимулом такого развития"500. Нельзя сказать, что исторические реалии последних столетий вполне соответствовали этой вере и однозначно укрепляли ее. Однако критическая рефлексия все же постоянно отступала перед напором событий, составивших современную историю, и призывы отдельных мыслителей, как бы ни были они авторитетны, к более осторожным и даже тревожным оценкам симбиоза науки и культуры, оставались одиозными исключениями.
   Гносеологический оптимизм остается непоколебленным и в конце ХХ века. Конечно, он не так прост и прямолинеен, как раньше. Наивная вера в бесконечную раскрываемость "тайн мироздания" уступает место доказательствам неограниченности интеллектуальных потенций человечества, реализующихся во все более тонкой и изощренной работе по конструированию "картин мира", что позволяет не только получать успешные решения технико-практических проблем, но и совершенствовать сам Разум. Динамика научной рациональности, ее способность к изменениям не вызывают скептических сомнений в способности науки выполнять свое предназначение. Давно уже не вызывает паники "крушение" даже самых устойчивых "картин мира" и фундаментальных представлений. Движение научного познания через "кризисы" и "научные революции" считается естественным и красноречивым доказательством могущества Разума, а о принципиально неразрешимых научных проблемах говорят разве что писатели анти-утописты.
   В то же время другая вера - в неразрывную связь исторического прогресса с прогрессом науки - колеблется и чуть ли не падает. Если понятие "прогресса научного знания", хотя и не связывается с представлением о накоплении запаса незыблемых истин о мире, все же сохраняет значимость (например, можно говорить о прогрессирующей способности научно-исследовательских программ в смысле И.Лакатоса использовать свою "позитивную эвристику" для увеличения "эмпирического содержания" научных теорий или о прогрессе в решении "научных проблем" в смысле Л.Лаудана), то в разговорах об "историческом прогрессе", на который уповает "экономический и социальный оптимизм", все больше вопросов и все меньше ответов, способных поддержать этот оптимизм.
   Было время, когда лозунг "Знание - сила!" звучал с надеждой и уверенностью. Уходящий ХХ век раскрыл иной, зловещий оттенок его смысла. Наука дает знание, знание дает силу - для каких целей? Служит ли оно освобождению от власти стихий, голода, болезней? Исправляет пороки людей и общества? Или это сила на службе у низменных страстей, орудие утонченного рабства, унижения свободы, и даже уничтожения миллионов людей? Возвышается ли жизнь от накопленных и производимых в массовых количествах продуктов научной работы? Или они вовлекаются в процесс измельчания и опошления человеческой жизни, низведенной до вынужденного участия в бессмысленных круговоротах производства и потребления?
   Два лика науки
   Образ науки в общественном сознании двоится. Конечно, мы несравненно сильнее, чем современники Ф.Бэкона и Г.Галилея, ощущаем связь своего бытия с наукой. Наука пронизывает социальную реальность от ее повседневных мелочей до гигантских процессов, направляющих и изменяющих ход истории. От науки ждут решений, от которых зависит, будет ли вообще продолжаться человеческий род. От ученых требуют не только прогнозов, но и гарантий будущего. Что станет с человечеством, если наука не овладеет новыми источниками энергии, не создаст технологий, способных обеспечить жизнь быстро растущих человеческих масс, не найдет защиты от глобальных катастроф, к которым ведут неразумное техническое развитие, социальные катаклизмы, войны? Еще никогда в истории будущее так не зависело от настоящего: человечество стало смертным и даже, как говорил булгаковский Воланд, "внезапно смертным", ибо всеобщая гибель может наступить как результат случайности, оплошности, злого умысла или психопатии изуверов.
   Но никогда в истории человечество не располагало и столь мощными, внушающими надежду средствами защиты от возможных крушений, не располагало такой широкой и глубокой перспективой осмысленного развития. И этим человечество в значительной мере обязано науке. Что бы ни говорили критики науки, именно к ней люди обращают свои требования и свои мольбы. Наука - то, что противоположно шарлатанству, глупости, невежеству, мракобесию, демагогии. Множество наших современников склонно объяснять неудачи, недостатки жизни не чрезмерным, а напротив, слишком малым участием в ней науки и научных знаний.
   Но уважение к науке сочетается с поклонением ей. Став идолом наших дней, наука требует жертв, и жертвы приносятся - не всегда добровольные. Речь не о расходах на научные исследования, затраты на науку - это не жертвы, а инвестиции, причем, как доказала современная практика, самые надежные и доходные. В науку вкладывают не только деньги и ресурсы, ей посвящают жизни. И в том высоком романтическом смысле, когда говорят о жизненном подвиге героев науки, и в том жестоком смысле, когда жертвами становятся люди, не имеющие никакого отношения ни к науке, ни к ее проблемам. Да, у науки есть свои мученики и герои. Достижения ученых и их жизненные поступки изображаются художниками и писателями подобно деяниям святых. Средства массовой информации пропагандируют результаты науки, работают на повышение ее престижа. Даже когда занятия наукой не сулят материального достатка и не манят славой, они все же овеяны дымкой пресловутой "духовности", приподнимают человека над рутиной повседневности. Бывает, к слову ученых прислушиваются, если даже оно распространяется не с помощью спутникового телевидения, а нелегально отпечатано на портативной машинке или переписано от руки. Ученые вовлекаются в политические и общественные движения, им предоставляют министерские посты и парламентские трибуны.
   И в то же время наука подвергается едва ли не самым яростным нападкам за всю ее историю. Публицисты, литераторы, философы соревнуются, оспаривая гуманистическую значимость и ценность науки. И это совсем даже не новая тенденция, а мысль, звучащая давно и настойчиво. Она выражается в простом и не позволяющем уклониться в сторону вопросе: зачем людям нужна наука такая, как она есть? Иначе: действительно ли культура современного человечества столь неразрывно связана с наукой и не кроется ли в этой мнимой или реальной - связи некая угроза самой сущности культуры?
   Более чем сто лет назад, в 1882 г. Лев Толстой писал: "Наука, в смысле всего знания, приобретенного человечеством, всегда была и есть, и без нее немыслима жизнь; и ни нападать на науку в этом смысле, ни защищать ее нет никакой возможности. Но дело в том, что область знания вообще всего человечества так многообразна - от знания, как добывать железо, до знания движения светил, - что человек теряется в этой многочисленности существующих и в бесконечности возможных знаний, если у него нет руководящей нити, по которой бы он мог располагать эти знания, распределять их по степени их значения и важности... Изучать же все, как проповедуют в наше время люди научной науки, без соображения о том, что выйдет из этого изучения, прямо невозможно, потому что число предметов изучения бесконечно, и потому, сколько бы и какие бы предметы мы ни изучали, изучение их не может иметь никакого значения и смысла". Поэтому "без науки о том, в чем назначение и благо человека, не может быть никаких настоящих наук..., и потому без этого знания все остальные знания и искусства становятся, как они и сделались у нас, праздной и вредной забавой"501.
   И сегодня наука о том, "в чем назначение и благо человека", не существует, а рассуждениями на эту тему занимаются - впрочем, без особого успеха - богословы и проповедники, философы и поэты, художники и пророки-подвижники. Но осмелимся ли мы сегодня повторить вслед за Толстым, что наука, лишенная этой "руководящей нити", становится "праздной и вредной забавой"?
   Наука теряет органическую связь с главными культурообразующими смыслами, подменяя "безграничность познания" всеохватностью (для чего имеется и удобное оправдание, стократ, казалось бы, подтвержденное практикой: никогда нельзя заранее знать, к каким практическим пользам может вести даже самое отвлеченное исследование) и охраняя пространство своей работы от некомпетентного и агрессивного вмешательства прочными стенами почти уже эзотерической рациональности и постулатами о величайшей ценности "свободного и суверенного" научно-исследовательского труда, об органическом единстве всех и всяческих частей и элементов своей грандиозной системы.
   Потеря этой связи ощущается как тревожный симптом, как сигнал неблагополучия, "аварийности" культуры. "Чем более четко научное познание пытается выделить суверенную территорию, определяя свой предмет, объект и метод; чем более замкнутым хотелось бы видеть науке пространство ее интеллектуального и духовного суверенитета в сознании культуры, чем более прочны и устойчивы стены, тем, вероятно, все более и более шатким, зыбким, непрочным грозит оказаться ее самостояние-в-культуре" - пишет Л.В.Стародубцева502, и этот парадокс эхом повторяет сомнения, высказывавшиеся сто и более лет назад, но актуальные и в наше время.
   Впрочем, не следует поспешно принимать эти сомнения как инвективы в адрес науки. Иначе мы уподобились бы древним язычникам, наказывавшим плетьми своих идолов, если те не оправдывали надежд и оставались глухими к мольбам. Таковы бывают обвинения науки и ученых в том, что сила знания используется для насилия, что не сбылись мечты о безопасном и обеспеченном благоденствии, что мир техники и сверхиндустрии механизирует жизнь самого человека, что будущее все чаще вырисовывается как кошмар всеобщей катастрофы, что тревога и неудовлетворенность не оставляют нас от рождения до смерти, что умножившиеся знания умножили скорбь.
   На фоне уверений о единстве культуры и науки в наши дни все четче вырисовываются контуры разрыва между ними. Научный прогресс уже не воспринимается обществом как неоспоримое доказательство культурного развития: наука и культура становятся безразличными друг другу. "Когнитивное содержание научного прогресса... уже никак не затрагивает нас ни в культурном, ни тем более в политическом отношении" - констатирует Г.Люббе503. Ту же мысль высказывает С.С.Гусев: "Современная наука, выстраивая образ мира, состоящий из теоретических абстракций (связь между которыми определяется не нуждами людей, а принципами конструирования понятийных схем) становится в определенным смысле культурным маргиналом..., теряет связь с исходной задачей, для решения которой она возникала - задачей защиты людей от равнодушия вселенной. В тех "возможных мирах", которыми оперирует современное научное знание, нет места человеку как носителю культуры"504.
   Раскрывая тайны природы, наука не приближает к ней человека в его обыденной жизни, с ее надеждами и разочарованиями, радостями и горем, успехами и неудачами. Но не только "маленький человек", все человечество уходит от единства с природой в мир "артефактов", искусственных созданий ума и рук, мир чуждой человеку рациональности. Чтобы жить в этом мире, людям требуется система ориентиров, и они получают ее через каналы образования и воспитания, находящиеся под контролем науки. Но конвейер образования производит огромное количество современных невежд, "образованщину", по выражению А.И.Солженицына. Десять-двадцать лет жизни, отданных образованию, в большинстве случаев дают сумму сведений бесполезных и чуждых "среднему человеку". Специальное образование уводит в туннели частных научных и технических дисциплин, усваиваемых без видимой связи с другими науками и системами знания. Ценность образования, как правило, измеряется прагматическими мерками, соображениями престижа, карьеры, "материальных перспектив".
   Научно-техническое развитие подсовывает свои плоды, не требуя даже минимального понимания их природы. Телевидение и компьютеры стали обыденностью, но лишь немногие знакомы с принципами устройства этих приборов. Специалист по электронике может быть абсолютным неучем в экономике или психологии. Предметы из синтетических материалов ничем не напоминают о формулах высокомолекулярной химии, а квантовая физика вряд ли интересует большинство из тех, кто садится в кресло перед лазерным микрохирургическим аппаратом.
   Поэтому понятно то, о чем в свое время писал К.Ясперс: "Наука доступна лишь немногим. Будучи основной характерной чертой нашего времени, она в своей подлинной сущности тем не менее духовно бессильна, так как люди в своей массе, усваивая технические возможности или догматически воспринимая ходульные истины, остаются вне ее... Как только это суеверное преклонение перед наукой сменяется разочарованием, мгновенно следует реакция - презрение к науке, обращение к чувству, инстинкту, влечениям. Тогда разочарование неизбежно при суеверном ожидании невозможного: наилучшим образом продуманные теории не реализуются, самые прекрасные планы разрушаются, происходят катастрофы в сфере человеческих отношений, тем более непереносимые, чем сильнее была надежда на безусловный прогресс"505.
   И пока современные язычники хлещут своего идола, на место девальвированного образования и дискредитированной науки спешат маги, колдуны, прорицатели и чудотворцы. Они собирают толпы современной "образованщины", ублажают жаждущих и страждущих посулами, находят кратчайшие пути к душам. При этом многие из них называют себя учеными, выступают от имени "подлинной" науки. Видимо, так легче войти в доверие к людям, не утратившим фетишистского преклонения перед наукой. Тьма суеверий не рассеивается в свете рациональной науки, потому что этот свет преломлен в суеверном сознании.
   Однако критики науки не только констатируют оторванность науки от "человеческих масс", довольствующихся плодами научно-технического развития, но индифферентных по отношению к ценностям, соединяющих, а не разъединяющих науку и культуру. Они ставят под сомнение даже превосходство достижений научно-технического прогресса над донаучными формами человеческой активности. Прислушаемся к П.Фейерабенду: "Науку всегда ценили за ее достижения. Так не будем же забывать о том, что изобретатели мифов овладели огнем и нашли способ его сохранения. Они приручили животных, вывели новые виды растений, ...обнаружили важнейшие связи между людьми и между человеком и природой... Древние народы переплывали океаны на судах, подчас обладавших лучшими мореходными качествами, чем современные суда таких же размеров и владели знанием навигации и свойств материалов, которые, хотя и противоречат идеям науки, на поверку оказываются правильными, Они осознавали роль изменчивости и принимали во внимание ее фундаментальные законы... Изобретатели мифа положили начало культуре, в то время как рационалисты и ученые только изменяли ее, причем не всегда в лучшую сторону"506.
   Демагогия? Она бросается в глаза, и не нужно больших усилий, чтобы найти контраргументацию, разрушающую эти дерзкие эскапады. Но опять же - не будем спешить. За демагогической оболочкой скрывается реальная проблема. Рассуждения П.Фейерабенда перекликаются с констатациями К.Ясперса. Если ценность науки измерять только ее практическими применениями (в этом и состоит "провокация" - сравнивать значимость мифогенной и наукогенной культур по одной и той же шкале оценок, как бы "забывая" об исторической изменчивости самих критериев сравнения, не говоря уже о масштабах и динамике сопоставляемых явлений), то одного существования ядерного или космического оружия достаточно, чтобы поставить эту ценность под сомнение.
   Призрак Чернобыля бродит по современному миру. Масштабы научно-технических достижений не выглядят более внушительными, чем масштабы угроз, заключенных в выходящих из-под контроля научно-технических системах. И те, и другие неизмеримо выросли по сравнению с эпохой папирусных судов и примитивного земледелия. Но самая большая опасность - потенциальный разлад между "внутренними" интересами науки и всеобщим интересом человечества. Когда-то такой разлад был немыслим, сегодня уже нельзя не мыслить о нем.
   Какая сила способна предотвратить эту опасность? Быть может, сама наука, вернее, люди, представляющие науку, лучше всех понимающие ее возможности и последствия, сами в состоянии направить ее развитие в безопасное и благотворное русло? Эта вполне естественная идея в середине века была достаточно распространена и имела своих энтузиастов. "Инициатива установления определенного кодекса, регулирующего границы и ответственность за научное и техническое развитие и внедрение, - писал организатор и первый президент Римского клуба А.Печчеи, - должна исходить прежде всего от самих представителей научной общественности, от ученого сообщества... Известно, что сегодня в мире больше ученых, чем их было за предшествующие века. Как социальная группа они представляют сейчас достаточно реальную силу, чтобы недвусмысленно и во весь голос заявить о необходимости всесторонне оценивать технический прогресс и потребовать постепенного введения контроля за его развитием в мировых масштабах"507.
   Вера в духовную силу научного сообщества, в его способность стать решающим политическим и культурным фактором нашей эпохи, по сути, есть отголосок того времени, когда в науке видели едва ли не основной двигатель духовного и культурного развития общества, марширующего по направлению к историческим идеалам человечества. По этой вере люди науки - слуги Истории и Прогресса, носители высших ценностей, возвышающие свой голос именно тогда, когда человечество особенно нуждается в их указаниях и руководстве. Однако действительность весьма далека от этого утопического представления и часто гасит оптимистические порывы подвижников. Мировое научное сообщество совсем не однородно и состоит вовсе не из одних только интеллектуалов-гуманистов, озабоченных судьбами культуры.