– Не надо, не угадывай, – сказала я, – меня зовут Маша.
   – А меня Никита.
   – Вот и познакомились. Причем при довольно странных обстоятельствах.
   Мы засмеялись и стали отряхивать друг с друга снег.
   Мимо прошел мужик с собакой.
   – Интересно, давно он тут прохаживается? – спросил Никита.
   – Не знаю, как-то не заметила, – ответила я, и мы снова засмеялись.
   Но смех получился какой-то нервный и болезненный. Меня начинало колотить и подташнивать.
   – Идем скорее, а то метро закроется, – проклацала я зубами.
   – Поехали ко мне, я тут недалеко живу, на Новослободской, а то ты вымерзнешь, как мамонт.
   – Нет-нет, – испугалась я, – мне домой, у меня кот некормленый.
   – Как зовут кота?
   – Беня Крик или просто Беня.
   – Сразу видно, интеллигентная девушка.
   – Почему видно?
   – Бабеля от Бебеля отличаешь.
   – Глупый какой-то разговор получается.
   – Глупый, да. Прости. – Он потерся носом о мое плечо. – Пойдем, я поймаю тебе машину.
   Мы вышли на улицу, и около нас почти сразу остановился частник.
   – Я позвоню, – сказал Никита и, расплатившись с водителем, добавил: – я завтра позвоню.
   – Ну, привет, – попрощалась с ним я, и только когда Никита скрылся за плотной пеленой снега, вспомнила, что мы даже не успели обменяться телефонами.
   Но, как говорила моя бабушка, кто хочет, тот ищет возможности, кто не хочет – оправданья.

5

   В машине было тепло и уютно. Из двух колонок за спиной медленно вытекала музыка. Частник молчал, а мне и тем более не хотелось разговаривать. Я пригрелась и успокоилась, глаза закрылись сами собой, и я провалилась в короткий и черный, как дыра, сон.
   Спала я, видимо, долго, минут пятнадцать. И мне снились деревья. А на деревьях листья прозрачные, цветные и круглые, словно монетки. И слабый ветер, и листья шевелятся и разговаривают, но ничего не слышно. Только долгий и пронзительный звук издали, будто кто-то кричит высоко и истошно: и-и-и... и-и-и...
   – Во двор заезжать? – неожиданно прервал этот крик водитель.
   – А как же, по полной программе, – очнулась я, – ночь ведь. Вдруг меня по голове кто-нибудь стукнет, а все на вас подумают.
   – Ну, ты скажешь, – рассмеялся он, переходя на «ты».
   – Ну, ты спросишь, – ответила я и с трудом выбралась из машины.
   Поднимаясь в лифте, я вспоминала сон. Это уже было. Что-то подобное я видела когда-то. Еще бы знать, когда?
   Нашла чем голову забивать. И вдруг меня как будто ошпарило. Я вспомнила. Это было очень давно, в глубоком детстве. Я тогда болела чем-то и видела странные сны. Их было немного, но они чередовались в разной последовательности и периодически повторялись. Это были чудесные, яркие, а иногда страшные и непонятные сны. Я помнила каждый и каждый, по-своему, любила. И они не заставляли себя ждать и еще долго повторялись, даже после моего выздоровления. Но потом они ушли, забылись, и я думала, что навсегда. А вот сегодня, откуда ни возьмись, один из блудных снов вернулся. К чему бы это? Может быть, я снова заболела? Скорее просто впала в детство, иначе трудно объяснить все глупости, проделанные мной в течение дня.
   Что-то там Юлька говорила о Фрейде? Детство Мани, ее отрочество и юность... Вести дневник, писать мемуары... В одном она, пожалуй, права: помощь психотерапевта мне не помешает.
Первый сон Марьи Ивановны
   В моей жизни было слишком много солнца. Так много, что я успела его возненавидеть, как ненавидят то, что все время торчит у тебя пред глазами и мешает сосредоточиться. Можно было его не замечать, как это делают многие, но у меня это никогда не получалось. Я всегда чувствовала его тихое подобострастное присутствие и назойливо липкое тепло.
   Трех лет отроду мои родители увезли меня в Среднюю Азию. Отец был геологом, и мы с мамой кочевали за ним по маленьким забытым богом и людьми аулам. Жили в палатках, вагончиках без окон и дверей, в овчарнях за перегородкой с овцами, в казахских пахучих юртах и прочих немыслимых и неприспособленных для семейной жизни местах.
   Отец с утра уезжал в поля, леса и горы в поисках лучистого колчедана или других, не менее полезных ископаемых, а мы с мамой оставались его ждать.
   Жен, сопровождавших своих мужей по всем городам и весям, было не так уж и много, да и те, как правило, были заядлые геологини и работали в полях наравне с мужчинами. Моя мама и еще две женщины оставались на хозяйстве и как могли поддерживали быт всей геологической экспедиции, героически преодолевая все трудности, возникающие на своем пути.
   Нужно иметь богатое воображение и обладать недюжинным талантом, чтобы, обходясь минимальным набором продуктов, исхитриться приготовить из них более-менее приличный обед. Но все, как говорится, приходит с опытом – сыном ошибок трудных и с привычкой – дочерью отчаянья.
   Частое отсутствие электроэнергии научило чудо-поварих выкручиваться совсем без нее. В свободное от основных обязанностей время мужчины соорудили что-то вроде летней кухни, и еду стали готовить на открытом огне. По вечерам в комнатах чадили керосиновые лампы, в печках-буржуйках потрескивал саксаул, за перегородкой блеяли бараны, а из степи доносился тихий, надрывный вой какой-то непонятной, необъяснимой природы. Почему-то этот вой никем не комментировался, но когда он возникал, его старались заглушить общим разговором или пением под гитару. Начальник экспедиции, пятидесятилетний здоровый мужик с заковыристой фамилией Сухов-Суруханов, брал инструмент и начинал: «Там вдали за рекой зажигались огни...» Или: «Эх, дороги, пыль да ту-у-у-ман...», а потом «По долинам и по взгорьям». Никакой тебе «виноградной лозы» или, скажем, «лесного солнышка». Начало, блин, века, гражданская война. Семьдесят восьмой, почти восемнадцатый год, берег Аральского моря, ржавые баржи на берегу и кучка красноармейцев во главе с товарищем Суховым-Сурухановым. И белое-белое солнце пустыни. А на ветру, как белье, болтается вяленая рыба, и, глядя на нее, уже заранее хочется пить. Воды! Воды! Воды-ы-ы!
   Воду привозили в бочках, она была ржавая, отдавала хлоркой и к вечеру нагревалась почти до температуры кипения. Ее пили, на ней готовили и, к великому изумлению местного населения, использовали для стирки. О бане можно было только мечтать. По вечерам в большом тазу мама мыла сначала меня, а потом в той же воде споласкивалась сама.
   У меня появились вши, и папа обрил меня наголо. И если раньше отличить меня от местной мелюзги можно было по цвету белых как лен волос, то после профилактического облысения только круглые серые глаза выдавали мое нездешнее и чужеродное происхождение.
   С пузатыми, узкоглазыми, похожими на японских нецке мальчишками я носилась по аулу наперегонки с собаками. Собаки тоже казались мне узкоглазыми, но в отличие от мальчишек они были худые и поджарые. Только когда я выросла, узнала, что детская ярко выраженная пузатость – следствие недоедания и типичной дистрофии.
   Голодные дети все время паслись рядом с нашей импровизированной кухней, и сердобольные женщины их жалели и подкармливали чем могли. Часто наша дружная ватага уносилась на железнодорожную станцию посмотреть на мимо проходящие поезда. Иногда поезда останавливались, и тогда мои товарищи подбегали к окнам вагонов и начинали выпрашивать еду. Пассажиры то ли из жалости, то ли развлечения ради выбрасывали им хлеб, яйца, яблоки, но мальчишки не унимались и, скуля и гримасничая, просили еще и еще. Изредка им удавалось полакомиться конфетами, печеньем и другими недоеденными в дороге деликатесами, но больше всего дети радовались деньгам. Обычно им выбрасывали только мелкие монеты, но мальчишки ловили их на лету и все до копейки относили родителям.
   Я не участвовала в этих дорожных трапезах, но по вечерам мы жгли костры, готовили какую-то незамысловатую еду, разговаривали на странном, забытом мной языке, и аксакалы с носами, проваленными от наследственного сифилиса, передаваемого из поколения в поколение со времен гражданской войны, улыбались нам беззубыми ртами.
   Через год такой свободной, радостной, счастливой и ничем не омраченной жизни моя мама не выдержала и сдалась. Меня отправили к бабушке в Подмосковье подальше от инфекций, антисанитарии и вредного для детского здоровья резко континентального климата.
   Первая зима в кирпичном доме с паровым отоплением, кашей на молоке, апельсинами под Новый год и морем разливанным кристально чистой холодной воды кончилась для меня жестокой скарлатиной, которая вцепилась в мое горло мертвой хваткой и собиралась душить меня до победного конца.
   Бабушка и сестра мамы Таня дежурили по ночам у моей постели, валясь с ног от усталости. Когда я приходила в сознание, то видела только свет ночника, и мне казалось, что меня все бросили. Я снова закрывала глаза и уплывала в свои райские сады, где на деревьях вместо листьев качались разноцветные монетки, а на горизонте торчали красные горы, длинные и тонкие, как эрегированные пенисы, и тела этих гор были покрыты язвами и болячками, которые взрывались и лопались мыльными пузырями.
   Тошнота подступала к горлу, и я снова просыпалась и плакала. Потом узнавала бабушку, она меняла мне полотенце на лбу и шептала молитвы. Приходила Таня и уговаривала меня пить что-то сладковато-горькое. Пить не хотелось, а от глотания сжималось горло, и было страшно, что оно никогда не расправится и я умру от удушья. Я плакала, и Таня плакала вместе со мной, бабушка выгоняла ее и продолжала что-то шептать и креститься.
   Сегодня я вспомнила эти листья и членообразные горы. Наверное, тогда, в детстве, моя душа металась между раем и адом и не знала, где ей обрести пристанище. Хотя разве детские души могут попасть в ад? Могут или не могут? А за чужие грехи? Кто-то за них должен заплатить? Кто, если не я? А если я, то почему именно я? За что? Мама вернулась, когда все было позади. Болезнь отступила, но меня еще шатало, и я ходила по дому в толстом фланелевом платье, перевязанная крест-накрест огромным пуховым платком. Мне подарили медведя и мутоновую шубу на вырост, в которой я проходила почти до школы.
   В школу я пошла в другом, но тоже дальнем, небольшом, засыпанном пылью городишке с пирамидальными тополями и зарослями шелковицы, растущей по обочинам дорог. Асфальт плавился под ногами, веселые осенние бури оставляли барханы мелкого, словно пудра, песка в подъездах домов, и ошалевшие коровы как священные животные паслись где хотели и радовались любой съедобной колючке. Верблюдов брили налысо, собирали пух, из которого местные пряли толстые как канаты нитки. На базаре торговали выловленной в еще существующем Аральском море рыбой и медовыми бухарскими дынями. Мама научилась варить плов и готовить квас из заготовленного впрок и безнадежно засохшего хлеба.
   Работы не было, денег не хватало, и мамино уменье шить и вязать здорово нас выручало. В доме всегда толпились женщины, стучала старая ножная «Тула», валялись выкройки, обрезки тканей и разноцветные нитки.
   Мы жили недалеко от воинской части, и каждое утро я просыпалась под «Калына раз, два, три... какая-то дывчина в саду ягоду рвала...» Это была утренняя песня. В обед солдаты маршировали под «Ты ж мэни пидманула, ты ж мэни пидвела...», а на ужин отправлялись с «Распрягайте, хлопцы, конив, да лягайте...» Казалось, что на ужин они скачут вприсядку, с покриком и посвистом, как в ансамбле песни и пляски имени Александрова. Посмотреть на это зрелище не представлялось возможным. Забор, разделяющий наши дома и воинскую часть, был высоким и неприступным, а по всему его периметру качалась и звенела колючая проволока. Командиром части был Петр Григорьевич Шелепаха, толстый и лысый ровенский хохол, говоривший на странной смеси русского и украинского языков. Летом он носил огромную, как будто сшитую на заказ линялую шляпу, больше похожую на сомбреро, чем на скромную полевую панаму. За эту шляпу а ля сомбреро и буйные иссиня-черные усы командира прозвали Педро еще задолго до появления в стране мексиканских сериалов.
   Слава о нем шла по всей степи великой. Педро был суров, хозяйствен и справедлив. А личный состав ему подбирали, видимо, исключительно по национальному признаку. Казахи, узбеки, грузины, азербайджанцы, армяне и другие лица кавказско-азиатского происхождения, слабо разбавленные уроженцами из Сибири, Дальнего Востока и Центральной России, варились в одном котле, который по силе внутреннего противостояния ничем не отличался от Сталинградского времен Великой Отечественной войны. Та же, в сущности, мясорубка.
   По выходным немногочисленный офицерский состав во главе с Педро отправлялся охотиться на сайгаков. Целый день носились они на «газиках» по степи, расстреливая из автоматов напуганных до полусмерти животных. Потом собирали их еще теплых, с удивленно открытыми глазами и грузили на машину. Но не всех, а тех, кто покрупнее. Всякую мелочь оставляли на съеденье птицам и шакалам. Остальной убой увозили в часть, где и разделывали туши на мясо-кости. После чего усталые, но довольные охотники шли к кому-нибудь в гости допить спирт и поесть свежанины. Веселье заканчивалось глубоко за полночь, а некоторые, с особо стойким и нордическим организмом допивались до «Калына раз, два, три...» и расходились по домам под «Распрягайте, хлопцы...»

6

   Я все еще лежала в ванне, а телефонная трубка покоилась рядом, на стиральной машине. В непереносимо полном безмолвии. Я ждала, но Никита не звонил. Ни сейчас, ни потом. Ни следующим утром, ни днем, ни вечером. Ни послезавтра, ни послепослезавтра.
   Через неделю я, раздобыв у нашего секретаря Пети Никитин телефон, позвонила ему сама.
   – Привет.
   – Привет.
   – Это я.
   – А это я. И что?
   – Это я, Маша.
   – Привет, Маша.
   Пауза нависла надо мной и закачалась, как растопыренная петля. Хотелось просунуть в нее голову и подпрыгнуть, поджав ноги в коленях.
   Надо было бросить ответную реплику или трубку, но Никита успел опередить меня:
   – Куда ты пропала, Маша?
   – А я и не думала пропадать. Я думала, что это ты пропал.
   – Да я тоже вроде бы на месте.
   Разговор явно не клеился, и я решила его свернуть.
   – Я звоню тебе, чтобы попросить прощения.
   – Прощения? Ты у меня? За что?
   Я и сама не понимала, какую чушь несла. Но какой-то мерзкий скользкий комок застрял в горле и просился наружу.
   – Я тебя не очень испугала тогда, ну ты понимаешь? Я просто проснулась и подумала, что не надо было... А потом ты всю неделю не звонил, и я снова подумала...
   – Ну что, запуталась? – Он прервал меня холодно, бесцеремонно и так резко, что я не успела отреагировать.
   – Запуталась. Причем по уши.
   – Помочь?
   – Да пошел ты!
   – Стой-стой-стой! Не вешай трубку! – закричал Никита, неожиданно сменив тон. – Ну что, ты меня не знаешь, что ли? Пора бы уже и привыкнуть.
   – Не знаю и знать не хочу! – тоже заорала я, но трубку класть не стала.
   – Ты глупая, непереносимо глупая женщина. Ничего не понимаешь. Прощенья она просит. Ты думаешь вообще хоть иногда, что делаешь? Да такое раз в жизни случается. Можно только мечтать об этом. Вот если всю жизнь готовиться, надеяться и верить – ничего не получится. А тут как с неба свалилось, просто так, даром, ни за какие заслуги! Как ты не понимаешь!
   – Ты правда так думаешь?
   – Ну, конечно! И вообще, мне врать невыгодно.
   – Невыгодно? Почему? Ты что, надеешься еще что-нибудь оторвать?
   – Надеюсь.
   – А когда?
   – А хоть сегодня.
   – Я не пойму, это ты мне делаешь предложение или я напрашиваюсь?
   – Это ты напрашиваешься на сделанное мной предложение.
   – А в морду хочешь?
   – Ты уже пробовала, но у тебя ничего не получилось.
   – Да у меня всегда ничего не получается. Я как Буратино – пытаюсь заглянуть в котелок, но оказывается, что он нарисован на куске старого холста. И я только дырочки прокалываю своим глупым носом.
   – Ты попробуй заглянуть в эти дырочки.
   – И что там?
   – А там волшебная страна.
   – Ты не врешь?
   – Я говорю правду, одну только правду и ничего кроме.
   – А можно я к тебе приеду? Потому что больше не могу.
   – Спрашиваешь! – обрадовался Никита.
   – Когда? – на всякий случай поинтересовалась я.
   – Прямо сейчас.
   – А сейчас тоже не могу, у меня работа. Может быть завтра, вечером, часов в семь?
   – Я встречу тебя у метро, хорошо?
   – Хорошо... Ну, пока?
   – Пока.
   Я еле перевела дух. Странный какой-то разговор. А может, наоборот. Нормальный разговор двух сумасшедших в период весеннего обострения. Но в любом случае начало у нас какое-то неправильное. Так не должно быть. А как должно? Я же о нем совсем ничего не знаю, да и он видел меня первый раз в жизни. Хотя уже во всех подробностях.
   И все равно здорово! Какая разница, кто кому первый позвонил. Может быть, у него совсем иные понятия о временном перерыве от первого свидания до последующего звонка.
   И зачем надо было мучиться целую неделю? Чего я только не передумала, завалила все дела, отложила все встречи и только и делала, что дергалась от каждого телефонного звонка. Такая девочка-марионеточка, за ручки, за ножки, за головку веревочками привязана к телефону. Телефон звонит, веревочка натягивается, девочка дергается. Дзынь – дерг, дзынь – дерг. Театр Образцова отдыхает. О, вопль женщин всех времен: «Мой милый, что тебе я сделала?» И что не сделала тебе, что ты мне, сволочь, не звонишь?
   И как можно жить без этого черного чудовища с таинственными кнопками, антенной, трубкой, в которую можно наговаривать всякие слова, и – о чудо! – где-то на другом конце Вселенной кто-то внимательный, прижимая к своей теплой щеке такой же бесчувственный агрегат, слышит тебя, понимает и отвечает взаимностью.
   Но бывают дни, когда он уставится на меня своим одним-единственным зеленым глазом и молчит как Зоя Космодемьянская. Не нужна ты никому, старуха. Не нужна до такой степени, что никто не то что видеть, слышать тебя не хочет, на дух не переносит, на зуб не берет, пробу не снимает. Аминь.
   Что такое электричество, мне уже объяснили. Это когда сперматозоиды ровными рядами по направлению к намеченной цели. А что такое телефонная связь? Что там бьется, вибрирует, шевелится и заставляет реагировать на происходящее горячо, призывно и трепетно? Говорят, что по телефону можно даже заниматься сексом. Садятся двое на разных краях земли, страны, города, села, деревни или просто отдельно взятого дома и затевают разговор типа:
   – А я вот сейчас как расстегну себе это...
   – А я вот как тоже сниму с себя то...
   – А они у меня такие большие...
   – А у меня какой...
   – А я вот как умею...
   – А я хочу в этом участвовать.
   И получается, говорят. И происходит. Взрываются вместе в обоюдоостром оргазме. Чудеса!
   Но мы псковские, мы с Урала, нам таких кружевных тонкостей не понять. Нам что-нибудь попроще, слов каких-нибудь типа «Твои глаза как два гестаповца...»
   Но это так, лирическое отступление.

7

   Звонила Юлька:
   – Ну что, зараза, отбила все-таки мужика?
   Она была в своем репертуаре. Откуда только все знает?
   – И откуда только ты все знаешь? – поинтересовалась я.
   – От верблюда. Давай колись по-хорошему, а то я тебя по-плохому заставлю.
   – Хотела бы я это видеть.
   – Ладно, не выеживайся. Рассказывай, а то у меня все внутри горит от интереса.
   – А ты водички попей.
   – Слушай, я тебе своего мужика отдала совершенно безвозмездно, не сомневаясь, что ты воспользуешься раз в пятилетку предоставленной возможностью от души потрахаться, а ты отвечаешь мне черной неблагодарностью, не звонишь, не делишься и лишаешь удоволетворения за тебя порадоваться.
   – Мать, ну и речь! Я просто заслушалась.
   – Убью тебя, пока молодая.
   – Умрешь неудовлетворенной.
   – Ну, все, хватит. Или ты... или я кладу трубку.
   – Ладно, не сердись. Спасибо, конечно, за твоего мужика, но лучше бы его не было.
   – Что так? Не понравился?
   – Да в том-то и дело.
   – Влюбилась, что ли? – охнула Юлька.
   – Не пойму никак. Вроде.
   – Ну и чё?
   – Да ничё!
   – Как ты могла? Ну, как ты могла! – запричитала Юлька. – Учу тебя, учу, и как об стенку. Вот есть бабы на передок слабые, а ты у меня на голову.
   – Юль, у меня и с передком теперь нелады.
   – Ты что, уже сподобилась, что ли?
   – Ага, Юль, сподобилась.
   – Ну ты даешь! – последовала непродолжительная пауза, а потом не то всхлип, не то вскрик: – Ну и чё?
   – А я не помню, Юль, пьяная была.
   – Ну это ты врешь. Пьяной я тебя никогда не видела. А раз не помнишь, значит, было хорошо, и ты от этого «хорошо» память потеряла. Амнезия от оргазма – как от шока.
   – Ну ты загнула.
   – Я не загнула, у меня такое было. У меня же опыт, у меня же мужиков было как у тебя пальцев на руках. И ногах. Плюс еще уши, глаза и волосы.
   – Ни фига себе, – восхитилась я.
   – Вот тебе и ни фига. Но чтобы влюбиться? Да никогда. Давила, давлю и буду давить их как клопов отсосавших и брошенных мной за ненадобностью.
   – Я так не умею.
   – А ты учись, пока я у тебя есть.
   – Как хорошо, что ты у меня есть.
   Мы помолчали немного, повздыхали, а потом Юлька спросила:
   – Ну, что делать будешь?
   – Не знаю. Вот изнасиловалась, а завтра опять пойду.
   – К нему домой?
   – Ага.
   – Он что, один живет?
   – Наверное, раз пригласил.
   – Это ничего не значит. Может, жена уехала куда-нибудь на Канары.
   – Может быть. Но завтра я иду к нему в гости. Заранее всю трясет.
   – А ты прими чего-нибудь легонькое. Шесть таблеток валерьянки – и все. Спокойная, как рыба на закате.
   – Почему на закате? А не на рассвете, например? – удивилась я.
   – Потому что на закате своих лет.
   – Умная ты...
   – Спрашиваешь.
   – Юлька, я тебя люблю! Ну почему мы не вместе?
   – У нас с тобой еще вся жизнь впереди. Не боись, любимая, успеем.

8

   От весны остались одни воспоминания. То ли дождь, то ли снег смывал мои следы, и не оставалось надежды найти обратную дорогу в мое беспросветное прошлое.
   Несмотря на валерьянку, всю дорогу меня колотило и подташнивало. Я все время задавала себе вопрос, как со мной такое могло случиться, причем на ровном месте, скоропостижно и бестолково. Что этот парень сделал такого необыкновенного, что седьмые сутки я не устаю щупать свой лоб, не горячка ли кровожадно накинулась на меня, не столбняк ли обезножил, обезручил, ополоумил, не сотрясение ли головное произошло и расшатало все правила мои и устои. Где-то звезды в небе столкнулись лбами, и искры, долетев до земли, ослепили меня, ошеломили своим нездешним светом, отбросили в другое измерение, где люди, точно облака, плывут по небу, взявшись за руки. Алло, люди! В вашем полку прибыло. Я тоже плыву, лавируя между звездами, как чья-то бестелесная душа. Шагал был скорее прав, чем наивен. А что если поверить? А что если попробовать? И взмыть! Встать с утра пораньше – и на подоконник. Здравствуй, утро, молодое, незнакомое! Постоять так крестовищем да и шагнуть вперед и вверх, и руками при этом быстро-быстро задрыгать и почувствовать холод под мышками, а в животе жар. И сначала будто вниз пойдешь, а потом как подбросит и как понесет параллельно земле, и платье на ветру развевается красиво, словно боевое красное знамя. А птицы шарахаются: «Людк, а Людк, это откуда такую лохматую к нам занесло?» А я лечу, не замечаю, крылышками бяк-бяк. Хорошо! А внизу дяденьки в белых халатах уже ждут меня, родимую. Счас мы ее душеньку в нашу психушеньку и заберем, горемычную. А я лечу, собой любуюсь.
   Отчего люди не летают, как птицы?
   Никита, как мы и договаривались, ждал меня у выхода метро. Заглотив побольше воздуха и шагнув к нему навстречу, я как-то сразу пришла в себя и успокоилась.
   – Привет.
   – Привет.
   – Давно ждешь?
   – Только покурить успел.
   Мы стояли и смотрели друг на друга, будто что-то припоминая.
   Очень хорошо, думала я, ничего не чувствую, ни капельки не страшно. Очень все замечательно.
   Никита, как будто спохватившись, вдруг обнял меня и поцеловал в щеку.
   – Ну что, пойдем? Тут недалеко.
   Мы перешли улицу и свернули в подворотню, каких в центре видимо-невидимо. В двух шагах от парадных особняков и респектабельных офисов ютились и прятались в собственную серость старые дореволюционные постройки, никогда не знавшие ремонта и уже не надеющиеся на него. Не верилось, что в этих домах еще кто-то живет, но цветы на подоконниках низких тусклых окон выдавали присутствие людей, и редкие кошки выпрыгивали из подвалов сытые и довольные после плодотворной охоты на крыс.
   Мы шли молча и сосредоточенно, как подпольщики.
   – Далеко еще? – спросила я, чтобы прервать молчание.
   – Да мы почти пришли, – ответил Никита.
   И действительно, как мы неожиданно нырнули в подворотню, так мы из нее и вынырнули на свет божий ловко и легко.
   – Вот дом, который построил Джек, в котором я живу, – сказал Никита и, взяв меня за руку, повел внутрь двора. – Осторожно, здесь всюду ремонт, и надо ходить только проторенными тропами.
   – Какой красивый дом, – восхитилась я.
   На самом деле дом был как дом, только ближе к верхним этажам, прилегая к окнам, выделялась белая осыпающаяся лепнина: виноград, птицы, цветы...
   – Дом как дом, только на последних этажах мастерские.
   – Какие мастерские?
   – Мастерские художников.
   – Я думала, что ты архитектор.
   – А я и то и другое. Только архитектурой я на жизнь зарабатываю, а картины пишу просто так, для души.