Шаман сказал:
   «У рта с волосами будет, в черных одеждах будет».
   Один старик с сыном на промысел ушли.
   Долго шли, увидели — изба стоит, до самой верхушки из дерева сделана.
   К той избе тихо подкрались, близко от нее спрятались. Лежат, смотрят. Один человек, когда смотрели, вышел. Бородатый, у рта с волосами.
   Вышед, стоит.
   Сын сказал:
   «Я выстрелю».
   Однако, отец унял.
   Упомянутый человек в деревянную избу вернулся, другой вышел.
   Вышед, стоит.
   Сын сказал:
   «Я выстрелю».
   Отец унимал, не унял.
   Сын выстрелил, стрела в ногу человека попала.
   Из избы много людей выбежало. Начали смотреть вместе, хорошо смотрели, стрелу нашли — стоит, в ногу вонзившись.
   «Откуда пришедшая стрела?»
   Стали везде смотреть, отца с сыном нашли, в избу ввели.
   «Какие вы люди есть?»
   «Мы юкагире. Мы одулы».
   «Много вас?»
   «Много».
   Стали вином поить, стали табак давать. Один русский сказал:
   «Сейчас идите. Завтра приходите сюда все. Никого не обидим. Мы всех встретим ласково».
   Пошли отец с сыном, до урас с пением шли.
   В урасах товарищи спросили:
   «Почему поете?»
   «Мои дети, — ответил отец. — Бородатых людей нашли, у рта с волосами нашли. Нас вином поили, нам табаку давали. Завтра все вместе к новым людям пойдем».
   Переночевали, пошли.
   Русские всех в избу впустили.
   Вином поили, табак давали. Всех уронило, повалило вино.
   «Наша еда такая вот вкусная, — русские сказали. — Наша вода такая вот веселящая. Вас всех таковой едой кормить будем, вас всех таковой водой поить будем. Нам сдадитесь?»
   «Вам сдадимся».
   «Нам ясак понесете?»
   «Понесем».
   Полярная куропатка долбила ночное небо.
   В пепельных сумерках дрались в ветвях лиственницы пуночки.
   Продрог, обходя избу Ларька Трофимов. Останавливаясь, завистливо прислушивался: вдруг страшно возвышался храп в теплой избе. Ухмылялся, когда кто-то выскакивал на крылечко справить малую нужду. Грелся, прислонясь спиной к боку теплого оленного быка.
   Глухо.
   Долгий сон изломал тело.
   Свешников ворочался, вздыхал в полусне.
   Получалось, что все знал вож Шохин про вора Сеньку Песка. Так хорошо знал, что сразу решил пойти на Собачью. Каким-то уже известным ему путем. И сын боярский ждал его, не брал других вожей. Значит, сам все знал. Ведь поминали в острожке Пустом шепотом воеводу и еще что-то. А здесь на реке гологоловый дикует. Тоже, выходит, знает многое, как и некий торговый человек в Якуцке — Лучка Подзоров. Наверное, специально поднял воров этот Лучко, ссудил их тайным запасом, чтобы из утаенного от казны ясака получить свою часть? Подан ли был вожу тайный знак срубленной ондушей или наоборот пугали его, не хотели, чтобы поднимался к зимовью? Иначе зачем бы так ужаснулся стреле томар? Наконец, кто зарезал Христофора?
   Поднялся.
   В избе душно. Казаки ворочаются, постанывают. Длинный Ерила бьет ногой под одеялом, будто рысь на него накинулась. Почесывая бороду, продавил ледок в деревянной, неведомо как попавшей в сендуху кадке. Накинул кафтан, вышел на крылечко:
   — Ларька!
   — Здесь! — вырос послушно Трофимов.
   Борода белая от инея, меховой капор заиндевел.
   — Покойно стоял?
   — Покойно.
   — Растопи печь, потом отдыхай. Но сперва растолкай помяса.
   — Это как? — удивился Ларька.
   — Как получится.
   — Так сшел помяс, нету его.
   — Как сшел? Куда?
   Ларька пожал плечами:
   — Откуда ж мне знать? Забрал верхового олешка и сшел.
   Рукой указал:
   — На полночь.
   Ну, на полночь — там льды, там тьма, там пуржит. На полночь не убегают. Это только в пьяных кружалах говорят, что на полночи, если уйти совсем далеко, будто открывается чистое море, настоящая голомень, а над морем — веселые острова. На самом деле не так. Герасим Цандин, опытный кормщик, сам дважды ходил на полночь. И оба раза деревянный коч намертво затирало льдами. Нигде ничего не встретил, кроме льдов. Так что, и помяс не потеряется.
   Пепельный полумрак.
   Подумал: весна идет. Ондуши черны, скоро покроются нежной зеленью.
   А главное, подумал, успокаиваясь: знаем теперь — есть в сендухе живой зверь. Не зря пришли. Ходит по лужкам настоящий старинный, рука колечком, трубит за бугром. Замучаем себя, но опутаем зверя вервью.
   Цыкнул на сунувшуюся к ногам собачку.
   Вот тоже интересно: как выжил Лисай? Всех зарезали, а он дикует. И Христофора Шохина называет Фимкой. И кукашку носит богатую.
   Подумал: стольник и воевода Пушкин Василий Никитич скуп, но тверд. Указывая на секретность похода, мало всего дал сыну боярскому Вторке Катаеву. Зато обещал, наверное. Много мог обещать. Наказывал, наверное, строго досматривать любое незнаемое зимовье. Если не на казну работает человек, у такого все досматривать — и зимовье, и сумы, и коробья. И если найдется утаенная мяхкая рухлядь, таких наказывать жестоко, а добро имать в казну.
   Да, богатая у Лисая кукашка.
   Сам обут в простые щеткари — в сапоги, пошитые из кожи, снятой с ноги олешка, головой бос, трясется, как русская осинка на ветру, а кукашка у него богатая. Так, конечно, не бывает, чтобы совсем бедный человек ходил в такой богатой кукашке, и ничего другого бы совсем не имел. Ведь сам намекал на некие курульчики. Там, наверное, не только трава. Может, так рано метнулся в сендуху, чтобы перепрятать некоторое добро из одного курульчика в другой?
   — Здоров ли?
   Обернулся — Гришка Лоскут.
   Прямо с утра хмур. Борода спуталась, ноздри вывернуты.
   А из-за Гришки выглянул, хлопнув дверью, Косой. Этот худой, веселый, положил крест:
   — Ну, смердит из казенки! Ну, несет носоручиной!
   — А ты чего ждал?
   — Я-то ничего, — ухмыльнулся Косой. — Да уж очень богатая у помяса кукашка! Это при носоручине-то, да?
   Федька Кафтанов, выглянул на крыльцо и услышал слова Косого:
   — Да ты что говоришь? Какая богатая кукашка? Да ну!
   Подчеркнул презрительным жестом:
   — Такой она только кажется. А сама поношена, побита. Плешиветь скоро начнет. Я точно знаю, потому как терплю на ней поруху.
   Объяснил, отворачивая хитрые глаза:
   — Вы вчера как уснули, так Лисай пристал ко мне. Спать прямо не дал. Уж он и так, и этак. Ну, шепчет, понравилась мне твоя ровдужная дошка, Кафтанов. Разношенная, крепкая, видно, что шилась на крепкого человека. Отдай, дескать, мне свою дошку. Я, говорит, давно мечтал ходить в такой. А ты, говорит, бери в обмен мою кукашку, мне она надоела.
   Помолчал, солидно пригладил бороду:
   — Я согласился.
   — Ну, дурак Лисай! — завистливо выдохнул Косой.
   Выходили и другие казаки на крыльцо. Привыкая к зимовью, толкались, посмеивались над дураком помясом. Кафтанову никто не верил: побил, наверно, помяса, Федька? С некоторым особенным смыслом косились на Свешникова: что на такое скажет передовщик?
   — А вон и помяс!
   Со стороны дымящейся черной и одновременно синей, как грозовое небо, реки к зимовью напористо шел верховой олень с двумя вьючными сумами на коричневых боках. Рядом семенил Лисай. Подпрыгивал, как птица, прихрамывал, вскидывал длинными руками, но семенил бодро. И бедно, очень бедно выглядела на нем потертая и короткая кафтановская дошка.
   — Ишь, вырядился! — посмеивались казаки. — Что такое везет? Неужто всем, как Федьке, хочет поменять дошки на собольи шубы?
   Микуня еще издали крикнул:
   — Здоров ли?
   Помяс, трепеща, болезненно вихляясь, быстро перекрестился. На Гришку Лоскута и на Кафтанова глянул с ужасом. Длинной рукой похлопал по сумам:
   — Носоручина. Для собачек.
   — Зачем один ходил? — сердито спросил Свешников.
   — А пожалел тебя. Ты хорошо спал. Ну, ровно робенок.
   — «Робенок»! — рассердился Свешников. — Ты за такое снова пойдешь. Прямо сейчас.
   Не слушая причитаний помяса, крикнул Гришке готовить собак. Заодно обругал Кафтанова: ты убогих, дескать, обираешь, Федька! Кафтанов ухмыльнулся:
   — А мы с помясом по доброму. Сам спроси.
   Свешников отвернулся.
   Его нетерпение жгло. Увидеть старинного зверя! Наяву убедиться, что не придуман, что действительно существует, что не зря привел людей в сендуху. И собаки будто чувствовали нетерпение передовщика — с маху взяли в разгон.
   Помяс, вцепившись в дугу барана, пугливо оглядывался, шалел от скорости, тряс неряшливой бородой, все порывался что-то крикнуть Свешникову, а мимо — то курульчик на высоком пне, то крест в наклон. И одна за другой — ондуши.
   Гнали упряжку к реке по следу учуга.
   Река ледяная, страшная, вся в разводах, распухла, посинела, как утопленник, за последние дни. Темно лежала под обрывом. Виднелась широкая полоса черной воды, выкатывающейся на лед.
   А на сухой ондуше — орел.
   Поворачивает голову в профиль. Смотрит, не моргая, круглым, как бы бельмастым глазом. Потом быстро поворачивает голову, смотрит другим.
   Ну, прямо двуглавый, опешил Свешников.
   Утверждается государство.
   — Река тут как ворочается? — крикнул помясу.
   — А на полночь, — затрепетал помяс.
   — Коч может подойти снизу?
   — С моря? Дойдет.
   — Писаных много в сендухе? Сердиты или мяхки нравом? Как скоро увидим писаных?
   Помяс замешкался. Свешников тут же ткнул его кулаком в бок:
   — Мне, Лисай, отвечай сразу. Я теперь главный человек на всю сендуху. Как бы государев прикащик. Понял? Зимовье, срубленное, ворами, тоже теперь — государево. Понял? Служило ворам, пусть служит государевым людям.
   Помяс недоверчиво тряс головой.
   — Вот говорил, сошли писаные в сендуху, будто только летом вернутся.
   — Ну, говорил, — трясся помяс.
   — А почему сошли?
   — Не знаю.
   — Все сошли?
   — Все.
   — В кто ж тогда Христофора зарезал?
   — Как, как мне знать такое? — помяс задергался, захрипел, вот-вот свалится с нарт. Пришлось обхватить сзади, прижать к барану:
   — Не пугай собачек, Лисай. Не хрипи, седой бородой не дергай. Если спросил, отвечай правду. Как истинному прикащику. А то ты все твердишь: пусто, пусто в сендухе. Но Христофора-то зарезали! Сунули палемку в сердце. Ночью. Прямо в урасе темной.
   Крикнул в ухо помясу:
   — Кто?
   — Да как мне знать?
   — А почему вожа называешь Фимкой? От кого таишься в зимовье? Что стережешь, как ворон, в сендухе? Ты мне сейчас отвечай. А то потом придется отвечать перед всеми казаками.
   По словам Лисая — было так.
   Воровская ватага Сеньки Песка вышла из Якуцка самовольно. Кто-то сильно помог ворам всяким припасом (торговый человек, отметил про себя Свешников). Вот и вышли с желанием взять богатый ясак с дикующих. На себя взять, без ведома властей, не отдавать государю.
   Сам Песок из бывших дьяков, отчаянный. Когда-то служил в Казанском приказе. Известно, единого свода законов на Руси нет, дьякам жилось привольно. Судебник для вершения дел составлен еще при царе Иване Васильевиче: невежа дьяк даже и не захочет, да запутает любое дело. А умный всегда повернет, как надо.
   Песок из умных.
   На том и попался.
   Били ослопьем, выслали в Сибирь. Там ходил в гулящих. Ухо оттопырено, за голенищем нож. Года два назад подбил человек десять. Ну, увязался с ними еще Пашка Лоскут. Этот, похоже, больше по дурости. Решили сойти с Якуцка в сендуху и дерзко взять ясак на себя. Особенно осторожно воры обходили острожек Пустой, знали, что сидит в нем вредный десятничишко Амос Павлов. А вел ватажку Фимка Шохин, зачем-то потом назвавшийся Христофором. Если по-настоящему, пояснил помяс, то все же Фимка, а не Христофор. В любом случае, воры его так звали. Фимка и наткнулся в сендухе на помяса Лисая. Уже за острожком Пустым — на вольном берегу реки Большой собачьей. Сам Лисай никогда не примкнул бы к ворам, его силой заставили.
   В сендухе поставили зимовье.
   Моросил дождь. Приходили красные лисы, без испуга смотрели на людей.
   Воры Песок да Шохин грозно нагрянули на разбитое поблизости стойбище писаных, напугали сендушный народец, взяли хорошего аманата по имени Тэгыр. Это Лисай хорошо запомнил. Фимка Шохин, ужасно помаргивая красным веком, прямо сказал писаным: вот принесете богатый ясак, вернем аманата живым. А не принесете ясак — зарежем.
   И нож показал.
   Пока писаные собирали по стойбищам мяхкую рухлядь, аманат Тэгыр сидел в казенке, пел дикие песни и резал из дерева разнообразных болванчиков. Потом родимцы принесли ворам богатый ясак — настоящие соболи-одинцы, коим пары нигде не сыщешь, и соболи в козках, и пластины дымчатые. Над глупым Лисаем смеялись: ты, дескать, не в доле, ты сам по себе. Всяко смеялись: ты, дескать, пришел в сендуху бедным, и вернешься бедным. Требовали целебных трав, куражились.
   — Отраднее будет Содому и Гоморре, нежели тому роду… Приличны же и мы к сему речению, поне забываем прежнюю свою невзгоду…
   Я один, горько жаловался помяс, отворачиваясь от ветра. Я один, а воров много, и все в одиначестве. Делали, что хотели. Ужасный вож Фимка взял, например, за долги красивую дикующую бабу-ясырку, держал при себе. Сам страшен, как дед сендушный босоногий, весь лоб сдвинут на бок, так и прирос, как медведь хотел, а красное веко выворочено, голос хриплый, лающий, — а красивую взял дикующую. А она и рада была. Тонбэя шоромох. Нравился ей Фимка.
   — Сего ради не на тщету, не на ползу дает нам такие казни… Чтоб нам жити пред ним, своим творцом, не без боязни…
   Горько жаловался Лисай. Вор Фимка драл писаных даже пуще, чем Сенька Песок. Тот только чесал за оттопыренным ухом: уж больно ты жесток, Фимка, я тебя боюся, уймись. Распугаешь писаных, уйдут в сендуху.
   Фимка не верил. У него де аманат Тэгыр. Соберутся уходить, мы Тэгыра на нож посадим. И Пашка Лоскут, глупый, тоже скалил зубы: посадим.
   Так и шло. Писаные несли ясак, аманат пел в казенке и резал ножом деревянных болванчиков. Лисая воры нисколько не таились, при нем гадали, каким путем надежнее будет выходить с Большой собачьей к человеческому жилью? По разговорам так выходило, что есть вроде бы у воров в Якуцке важный пособник, некий крупный шиш, может, торговый человек (Лучко Подзоров, качал головой Свешников). Похоже, ставил ворам припасы. И мяхкую рухлядь собирался у них выкупить.
   Лисай терялся:
   — Груз большой, как обойдете заставы?
   Над Лисаем смеялись. А заставщики, что? Не люди? Им рубль не нужен? Грозили: бросим тебя в сендухе, гологолового. Так запугали, что однажды Лисай не выдержал и бежал из зимовья. Путая следы, как заяц-ушкан, укрылся на уединенной речке. Решил: там пережду лихолетье. Уйдут воры, вернусь в зимовье.
   Сбивался, бормотал торопливо:
   — Той бо воздаст ти во оном твоем веце стократное воздаяние… Зрит бо в сердце твоем неоскудное, ни тщеславное ко всем покаяние… Яко же и сам глаголет: блаженни милостивии, яко тии помиловани будут… А немилостивии и жестоосердии вечных мук не избудут…
   Объяснял: это он не с ума сходит. Это он читает вирши одного очень умного человека: царского воеводы енисейского князя Шаховского-Хари.
   Получалось так.
   Помяс на уединенной речке стал всего бояться: примет, воров, непогоды, зверья, пищи скаредной, писаных. Дождь забусит — дождя стал бояться. Застрекочет птица короконодо, тоже страшно.
   — И всякому человеку начало животу хлеб и вода, риза и покров… Ей, ей, не мы глаголем, но сама наша великая нужда и кровь…
   Боялся, что однажды воры наткнутся на его след.
   Но никто не пришел на уединенную речку. Сендуха как вымерла.
   В самом конце лета, когда появились первые волки, сразу зарезавшие у Лисая двух олешков, решился: на оставшемся верховом быке с осторожностью отправился к зимовью. Пробирался совсем пустыми местами, но увидел: лежит на мхах неизвестный человек. Белей белого, гнусом высосан, пулей пищальной сорвано полчерепа. И одет как русский. Кто — этого не узнал. Звери надругались над человеком.
   Потом наткнулся на брошенное стойбище дикующих. Огонь не горит, ровдужные шкуры заплесневели, на голых нартах без движения помирает старуха.
   «У тебя что?» — спросил.
   «У меня смерть».
   «А чего смотришь, как живая?»
   Не ответила. Умерла. И сразу, будто того ожидали, ударили снежные заряды. Помяс испугался, что заблудится, не выйдет к зимовью. Однако, вышел. И опять увидел странное: за частично порушенным палисадом у крылечка избы торчит из сугроба человеческая рука. Разгребя снег, увидел: Сенька Песок, главный из воров. В широкой груди две стрелы. А на самом крылечке — глупый Пашка Лоскут. Неловко привалился к деревянному столбику — так и зарезали Пашку ножом в грудь. Видно было, что дрались в зимовье и вокруг, но кто с кем — неясно. То ли сами с собой ссорились, то ли от дикующих отбивались.
   — Поне же без вины хотят нашу православную веру на разорение… Обаче реши, есть и наше пред Богом велие и согрешение…
   Лисай, весь в страхе, устроился в пустой избе.
   Ведь куда идти? Стал жить. Стал ждал нападения. Даже готовился умереть. Но зимой писаные не пришли. И еще странность: нигде в зимовье Лисай якобы не нашел даже следов того богатого борошнишка. Хорошо знал, что взяли воры ясак, а в зимовье ничего не нашел. Решил, что всех перехитрил ужасный Фимка: может, один унес собранное, ни с кем не захотел делиться. Так решил потому, что среди найденных трупов не хватало Фимкиного. Мог тонбэя шоромох связать деревянный плот, загрузить мяхкой рухлядью, что она весит? — и по быстрой реке спуститься к олюбенцам или к шоромбойским мужикам.
   Может, так и поступил.
   Он, Лисай, не знает. Он всю зиму просидел в зимовье, боялся писаных. Только потом перестал бояться. Так и сидит дикует. Совсем один, нюмума. Отыскал в ближнем курульчике мешок из налимьей кожи, а в нем немножко ржаной муки.
   — Блаженны милостивии, яко тии помилованы будут… А немилостивии и жестокосердии вечных мук не избудут…
   Сильно заболел.
   То ли привиделось в забытье, то ли впрямь приходила в зимовье Фимкина ясырка, а с нею старый шаман. Он жег огонь, качал головой. Качал над огнем легкие человеческие кости.
   Остались в памяти слова шамана.
   Вот такое плохое время наступит, будто бы сказал шаман, когда всякого народу в халарче станет много, а юкагирех мало. Придут, сказал шаман, всякие купцы от Бога и черта, печально затрубят старинные холгуты на холмах, и всю халарчу затопит теплое море.
   Но, может, никто и не приходил.
   Может, все только причудилось Лисаю, когда метался в горячке.
   А может, вообще был только глагол с неба. Как бы некий намек на будущее.
   Так жил. В избе темно, небо в огненных сполохах. Цветные лучи качаются в небе. В промороженном воздухе поблескивают снежинки. Даже бесконечные снега горят, становятся то розовыми, то багровыми, в глазах рябит. Однажды пришел сердитый медведь, дед сендушный босоногий, задавил последнюю собачку. Правда, повезло с холгутом. Сразу получил помяс как бы большой мясной припас.
   Он, Лисай, грамотен. Он еще в Енисейске слышал, что водится в отдаленной сендухе старинный зверь холгут, у него рука на носу. Одни говорили, что такой холгут с рогами, только живет под землей, другие спорили: да как с рогами, если живет под землей? В бытность на зимовье аманата Тэгыра, спрашивал:
   «Правда, есть в сендухе подземные коровы?»
   Тэгыр смеялся:
   «Нет подземных коров».
   Объяснял, посмеявшись:
   «Есть одульский зверь холгут. На нем шаманы катаются. Гриб жуют, бьют в бубен, потом катаются».
   Вот теперь и он, Лисай, знает, что упомянутый зверь живет вовсе не под землей. Сам вскрывал зверю желудок — стомах. В желудке — всякие пережеванные ветки, нежная трава-пушица. Летом, когда в тундре зелено, холгут, наверное, нажирается до отвала, а зимой, спит. Закапывается в снег, жирный, запас переваривает. Чего бродить по холоду под пронизывающими ветрами да полярным сиянием? Потому и видят холгута редко.
   Воры!
   Неистребимо племя воров.
   Считается, что первыми вступают в неведомые землицы промышленники, ну, охочие казаки, ну, торговые гости — всегда люди государевы, посланные на розыск новых мест.
   Но разве так?
   Государевы люди Кондратий Курочкин да Осип Шептунов первыми пришли на реку Пясину. Там так дико было, что всегда ходили рядом друг с другом. Все равно оказалось, что на той совсем новой реке прятался некий вор Харя, потайно обогнавший всех. Нашли его в лесу. Лежал смурной, совсем замерзлый. Умер на суме, полной воровской мяхкой рухляди.
   Мишка Стадухин с важностию и с гордостию вышел на реку Алазею. Считал, что пришел совсем первый! — а на реке уже вовсю хозяйничал вор Пядка Сулоев. Стадухину — обида, казне — разор.
   Или атаман Дмитрий Копылов. Совсем первым поднялся на новую реку Алдан, а Бутальский острожек пришлось закладывать на кострище, оставленном неизвестно кем, только русскими.
   Теперь на Большой собачьей все повторилось. Он, Степан Свешников, государев человек, передовщик казенного отряда, считал, что идет совсем первый, а оказывается, по берегам тут и там раскиданы следы вора Сеньки Песка.
   А как иначе? Задумался.
   Сын боярский Иван Ерастов сильно просился на новую реку Погычу. Воевода его не пустил, потому самовольно отправились туда первыми беглецы. Иван Баранов готов был двинуться на Алдан, а то дальше — на совсем новую реку Мамур, но Баранова тоже не пустили. Теперь обязательно появятся на реке Мамур следы воровских кострищ.
   На помяса Свешников смотрел без жалости.
   Вот как пережил зиму? Кричал в ухо: ты, Лисай, ходил по разным местам, многое видел. Выходы богатой слюды видел? — кричал в ухо. Сам знаешь, как приятно пластину слюды вставить в окошечко, сразу в доме свет. Или, может, натыкался на богатое серебришко? Мало ли. Сендуха велика. Воевода Пушкин, отправляя казаков на новые реки, всегда напуствует: «Коль приищете какое серебришко, всех награжу государевым жалованьем таким, чево у вас и в разуме нет!»
   — Аще ли и тем не накажемся, что нам будет всего от своего творца, — дергался помяс. — Понеже никако же не можем смиритися преже конца…
   А серебра никакого.
   Серебро, известно, в горах.
   Известно, как искать. Ссеки сырую березку да ходи по падям. Где березка даст сок, там смотри руду.
   — А как с богатством, Лисай? Откуда богатая кукашка?
   — Сам промышлял.
   — Только на одну кукашку?
   Отворачивался:
   — На одну.
   — Ну, Лисай, скажи, где хранишь богатство?
   — Нет никакого богатства. Было, да вор Фимка унес.
   — А вот скажи. Если правда, что Фимка унес, зачем он обратно вернулся?
   — Может, мало показалось. Может, не все унес.
   — А ты почему не ушел?
   — А как один уйдешь?
   — Ушел же Фимка.
   — Он сильный. Он тонбэя шоромох.
   — Ладно, — сплюнул Свешников и на ходу полез в ташку, в подвесную на поясе сумку. Ничего особенного не ожидая, вынул чертежик, учиненный на бересте: — Это вот что, Лисай?
   Помяс явственно задохнулся:
   — Где взял?
   — Снял с ондушки в пути, — объяснил Свешников, не отдавая бересту в трясущиеся, тянущиеся к нему руки Лисая. — Считай, случайно увидел, что белеет что-то на траурном дереве. Протянул руку, а там — береста.
   — Дай! — закричал помяс.
   — Уймись!
   Крепко ткнул в бок помяса.
   — Ты чего? Держись за баран, свалишься. Лучше объясни, зачем крестики обозначены на чертежике? Может, стойбища писаных? Может, благодаря грамотке, можно выйти на стойбища дикующих?
   Помяс дергался, постанывал, трепетал. Суетливо спрыгивал с нарт, бежал версту, как олешек, мелко перебирая ногами, держался за дугу. Потом вспрыгивал. Видно, что потрясен человек.
   След вывел к реке.
   Снег ноздреват, посечен ветром. Со слоистых каменных обрывов свисали огромные сосульки. Иные гораздо больше человека в длину. И толще. Страшно смотреть. А в раскрывшемся льду чернели полыньи, в них, в воде, как бы подернутой слабым дымом, крутились всякие обломки. Как поднимется по такой реке кормщик Цандин? Смотрел на реку с большим сомнением.
   — Тут, что ли?
   — Тут.
   Прочно запружив нарту, с осторожностью спустились на чохочал.
   У самой воды земля совсем диковала: глыбы сырого льда, обмерзший камень, над головами — опять добротные сосульки, матерый сырой лед, тяжелый обмерзлый камень. Ахнет глыба с обрыва, эхо отзовется в Якуцке.
   — Зачем туда?
   Обрыв над головой.
   Страшно. Лучше не ходить под страшный обрыв.
   Да и под ногами не чисто — бугры ледяные, скользкие, мокрые, вмерзшее в землю дерево, какие-то шишки. Нехотя следовал за помясом. Увидел кокору — вывороченный рекою пень с остатками корней. И сук отходил в сторону — толщиной в руку, завит раковиной.
   Вдруг дошло: не сук это! Вдруг увидел: зверь искомый!
   Чуть выше открытой воды черная дымная промоина тянулась вдоль самого чохочала. Над промоиной, в ледяной стене берега, весь в завеси ледяных стеклянных сосулек, как в прозрачной волшебной клетке, тяжело огрузнув на правый бок, как бы в раздумье, сидел носорукий.
   Свешников ужаснулся: вдруг закричит, встанет зверь? Вдруг выпрямит длинную руку, мало что волосата, завита раковиной. А левый бивень обломлен. И маленький, ничего не видящий глаз заплыл тонким льдом. Шерсть совсем каштановая, даже рыжая, и вся по широкому боку источена сырыми дорожками, будто кто оплакивал зверя. Может, дикующие. А ниже лопатки — ужасная рана. Наверное, помяс рубил зверя. Корыстовался.
   Вглядывался изумленно. Запоминал каждую мелочь. Дивился, какая передняя нога у зверя толстая, тяжелая, как неловко подвернута. Как хорошо видны светлые, до блеска отмытые роговые пластинки-нокти. А с оттопыренной мохнатой лопатки, и с волосатого рыжеватого горба, даже с широкого лба — стекали сосульки. Старинный, нестлелый зверь.