И это тоже было подозрительно, что она была такой ко мне внимательной. Может, ей поручили?
   — Давайте я вас буду звать Валей? — попросил я.
   — Зовите, — разрешила она. И приятно улыбнулась.
   Путь мой, обычный, в увольнительную, проходил мимо кассы, и я, почти против своей воли, заходил сюда, чтобы поздороваться с Вией, она же Валя, настолько она мне нравилась, темненькая, стройная, красиво одетая. Наши русские девушки так красиво тогда не одевались. Я даже рискнул однажды назначить ей свидание у кинотеатра, а сам не пришел…
   Испугался. А вдруг все-таки шпионка.
   А между тем наступила весна и лето.
   В дневнике я написал так:
   «Весна в Риге наступила поздняя. До 5 мая совершенно не было зелени. Потом неожиданная жара и буквально в пять дней Рига перешла на „летнюю форму одежды“. Прямо-таки зеленая буря…
   Когда я приехал в часть, мне показалось здесь пустовато, и вдруг я увидел, что мы живем в саду. Откроешь окно, и в казарму вливаются всевозможные ароматы черемухи, вишни, яблони и т. д. Красиво цветет каштан, я его прежде не видел, большие бело-розовые цветы будто свечи…
   Весь город расцвел, стал нарядным.
   В витринах центрального магазина, который здесь называют «Особторгом», выставлена интересная реклама: огромный слон, прямо как настоящий, поднимает хобот и берет с полочки поочередно чай, сахар и прочее и подносит к стеклу, демонстрируя все это любопытной публике…
   На соседней витрине — две льдины, на одной сидит морж, а на другой — белый медведь. Белый медведь держит в лапах стаканчик мороженого, размером с ведерко, и время от времени подносит его ко рту, лижет, высовывая полуметровый красный язык и закрывая от удовольствия глаза. А морж в это время топорщит вверх усы и завистливо косит большими красными глазами в сторону медведя.
   А я часами, как ребенок, торчу у витрины, по воскресеньям вырвавшись в увольнение, и кошусь на них обоих, и думаю, что морж до некоторой степени ротозей, уж я бы угостился у медведя…»
   Когда проходил по старой Риге в эти баррикадные дни, отчего-то вспоминал о днях моей службы, хотя давно нет на витрине центрального, ныне, универмага, прекрасных, насколько теперь понимаю, тоже оставшихся от «буржуйской заграницы» игрушек.
   Но зато недавно почти таких же я увидал в витринах одного из магазинов в Стокгольме: веселые энергичные гномы, в красных колпаках, суетились вокруг рождественского стола… И я снова, хоть времени, как всегда за границей, не было, проторчал у витрины битый час…
   Рассказываю, понятно, не для того, чтобы сравнивать Латвию со Швецией. Я сравниваю Латвию моей юности с этой нынешней Латвией и Ригой…
   Сейчас же в витрине всякие призывы, плакаты, есть такие:
   «СОЛДАТ, ТЫ ЧЕЛОВЕК ИЛИ УБИЙЦА?»
   Как бы я, тот бывший солдатик, принял это ко мне обращение?
   Ей-богу, не знаю. Но не так, как сейчас, это ясно.
   Из части вырываться нелегко. Тот, кто служил, меня поймет. Но бывают и праздники: на Первое Мая я стою в оцеплении во время демонстрации, здесь вот, недалеко от памятника Свободы. И хоть инструкции даны довольно жесткие и наши железные командиры безотступно за нашей спиной, и те же бронемашины и другая техника, но это еще не те демонстрации, на которые люди выходят для протеста, и никаких опасений, никаких неприятностей у нас не возникает. Наоборот. Мы задерживаем каких-то девчонок, пытающихся прорваться сквозь цепь (им куда-то нужно!), и пытаемся их закадрить, и так, довольно безобидно и даже весело, проходит наш Первомай.
   И еще праздник, уже для души. Нам с ротным писарем Петровым велят съездить в Тукумс на аэродром и отвезти почту в роту, которая выехала туда еще ранее на полевые учения.
   А наши учения — это перевозные аэродромные радиостанции связи. В роте я провожу занятия по радиотехнике, локации и тому подобное.
   Писарь Петров ловкий парень, только чуть глуповат. Но зато у него красивый почерк, такие люди здесь в цене. Упитан, как тут выражаются, отъел ряшку на казенных харчах. В жизни озабочен лишь своей внешностью, и поэтому каждую свободную минутку разглядывающий себя в зеркальце. А зеркальце он носит в нагрудном кармашке гимнастерки. Еще известно, что он страстно любит танцы и кепки в крапинку. Ни то, ни другое ему в ближайший год не светит.
   Он хорошо подражает начальству и тоном капитана Бружинского, этакого напыщенного гусака и полного идиота, произносит:
   — Вы опять, Приставкин, игру пишете?
   «Игра» эта — почтовая, невесть кем придуманная, и заключается в том, что ты отсылаешь по каким-то адресам несколько открыток, а взамен можешь получить их сразу несколько тысяч… В армии к письмам отношение особое, их очень хочется получать. Да и открытки получать красивые кто же откажется!
   В общем, я включился в игру, и все бы ничего, но пришла какая-то кляуза в штаб полка от бдительного полковника-отставника из Киева, где он написал, что мы своей игрой, я даже запомнил фразу, «играем на пользу империалистической разведки, которая по нашим адресам способна узнать расположения воинских частей… И не с этой ли целью такая странная игра вообще придумана?»
   Меня вызвали в штаб, проработали, взяли слово, что я никому и никогда писем больше в этой игре писать не буду. Но, на всякий случай, капитану Бружинскому вменили в обязанность проверять, что я там пишу… И он, конечно, проверял.
   Впрочем, не одного меня, проверяли и других. А рядового Теслина даже чаще. Он за время службы от скуки купил учебник стенографии и довольно быстро овладел ею. Овладел настолько, что все лекции стал писать значками, и это вызвало панику в роте, а потом и в полку.
   Его тетради отправили на экспертизу и больше месяца не возвращали, все искали криминал, да так, видно, не нашли.
   Тетради после долгих его прошений вернули, но строго приказали писать «обыкновенны-ми» буквами и каждую лекцию проверяли, чего он там и какими знаками написал.
   Тот же Бружинский, громко сопя, копался в его конспектах и если натыкался на незнако-мую букву, а грамоты он сам был невеликой, начинал «брузжать» и грозился доложить в штаб.
   Вторая приговорка писаря Петрова такая: «Товарищ Приставкин, за вами и я, товарищ Приставкин, возьмите меня!»
   На этот раз я, и правда, беру Петрова с собой в Тукумс.
   Нам выдали командировочные, увольнительные, деньги: по девять рублей на билеты… Нынче это было бы девяносто копеек.
   Взяв два чемодана с бельем, почту, газеты, мы двинулись на вокзал и через три часа были в Тукумсе.
   От станции на попутной машине добрались до аэродрома, наш взвод размещался в палатках. Ребята играли в волейбол, но, завидев нас, бросили игру и побежали навстречу.
   — Доблестным войскам Прибалтийского воздушного флота от имени командования… — в шутку прокричал Петров, но его не слушали, расхватывали почту, выспрашивали о новостях в мире.
   Обращались в основном ко мне. Писарей почитая — и законно почитая — за нахлебников, солдаты обычно не уважают. И обычно не скрывают этого.
   Ночевали мы в палатке, на свежем воздухе, и только жужжали комары, да изредка, не очень часто, прямо по головам, так казалось, проносились, видимо, на взлете, реактивные истребители.
   Я потом для интереса сходил посмотрел на самолеты, все-таки работал на аэродроме в Жуковском…
   Истребительный полк — в основном современные МИГи, призванные охранять морскую границу. В роте рассказали, что американские разведывательные самолеты нарушают эту границу по ночам, и вот недавно сбили ихний самолет, а в газетах пропечатали так: «Удалился в сторону моря»…
   Меня поразила взлетная полоса и рулежная дорожка, сделанная не как у нас, в Жуковском, из бетона, а из плоских металлических пластин, уложенных в ряд.
   Загорая в траве, на опушке леса, мы с Петровым наблюдали за самолетами, которые отрабатывали заход на цель, а потом пикировали с большой высоты и стреляли… Мишень была где-то за лесом. А вот стрельбу было слышно хорошо. И даже видно: вспышки огоньков…
   Перед отъездом мы поднялись от станции в горку и посмотрели Тукумс, увидели баню, родильный дом, базарную площадь и новую четырехэтажную школу… (так и записано в дневнике).
   Было жарко. Мы напились из колонки воды и купили для забавы два детских сахарных петушка на палочке… Так, развлекаясь, не заметили, как попали на старое латышское кладбище, очень зеленое, похожее на сад.
   Петров пытался прочесть надпись, не смог и выругался:
   — Дохлые латыши! — сказал он. — Пошли отсюда.
   — Они тебе что, мешают?
   — Конечно, мешают… Они мне портят настроение.
   — Так не смотри. Жри своих петушков и думай о танцах!
   — Они мне вообще мешают, — заявил он капризно.
   — Где? В Тукумсе?
   — И в Тукумсе… И в Риге…
   — Не смотри, — предложил я разозлившись.
   — А куда я денусь?
   — А куда они денутся?
   — Но лучше я, чем они! — И он, довольный, захохотал своей шутке.
   Так мы с ним поцапались, но не надолго.
   На обратном пути мы сошли на неведомой станции Булдури и искупались, вот такой был у нас праздник. Я до той поры моря не видел. А тут сошли с поезда и за барханами песка, за кривыми соснами открылось оно очень синее, в белых гребешках волн. «Оно, — как написал я в дневнике, — шумело». Этот шум меня почему-то тогда больше всего поразил.
   Я целую страницу исписал, пытаясь рассказать, какая же это красота, когда видишь море.
   «Навстречу подул свежий сырой ветер. Вдоль берега тянулась полоска песка, шириной в сто метров, а дальше стена сосен. Сосны полукругом огибали побережье, и было такое впечатление, что они кочевали толпой, но вышли сюда и увидели вдруг море и замерли на пригорке, онемев от открывшегося им величия и красоты…»
   Наивно. Но так я все тогда увидел.
   Загорающих было много, но почти никто не купался. То есть, мы увидели одного дядьку, но скоро поняли, что этот единственный купальщик пьян. «Вода была холодная и соленая.» Полезли купаться мы, конечно, из принципа, чтобы потом говорить, что мы купались в море. Да и интересно было прикоснуться к нему, попробовать наощупь и на язык.
   — Вам тут письмо.
   Открываю. Статья из какой-то газеты. Статья: «Слепой сказал: „посмотрим“!» О выступлении писателя А. Приставкина по латвийскому телевидению.
   Статья огромная, есть там и такие слова: «Прозорливости у господина писателя что-то не заметно, а его видение сложившейся ситуации оригинальностью не отличается — сильно смахивает на знакомые установки рьяных сепаратистов…»
   И еще: «Но у Приставкина, который целиком на стороне сепаратистов националистичес-кого толка, это не призыв к миру и согласию, а к покорности и смирению…»
   Далее в том же тоне. Подпись: Б. Федоров.
   Пытаюсь понять, что же за газета, на обратной стороне письмо с презрением Ельцину, с похвалой лидеру Интерфронта Алексееву, призыв поддержать на выборах полковника Полякова…
   Ясно, что газета Иптерфронта. А, может быть, и военных.
   Обнаруживаю на полях надпись, сделанную от руки:
   «Сукин ты сын, „господин“ Приставкин!
   Товарищи тебе волки серые в лесу!»

ДРУЗЬЯ И ВРАГИ
(По мотивам дневника)

   Однажды меня вызвали в штаб к замполиту:
   — Самодеятельностью занимались?
   — Занимался.
   — Чего же молчите!
   — А меня никто не спрашивал.
   — В армии не спрашивают. В армии отвечают. Так вот, пора начинать!
   — Что начинать?
   — Ну, всякое там… Вы чего умеете? Петь? Играть?
   — Да.
   — И танцуете, говорят?
   — И танцую.
   — И стихи сочиняете?
   — И стихи.
   — Вот и начинайте… Скоро смотр!
   — Это что — приказ? — спросил я.
   — Это совет, — сказал замполит. И напомнил: — А совет начальника закон для подчиненных!
   Я зашел к писарю Петрову и попросил написать такое объявление:
   «КТО ЖЕЛАЕТ УЧАСТВОВАТЬ В САМОДЕЯТЕЛЬНОСТИ: ЧИТАТЬ, ПЕТЬ И ТАНЦЕВАТЬ, ПРОСИМ ЗАПИСЫВАТЬСЯ В ШТАБЕ. (УЧАСТНИКИ ОСВОБОЖДАЮТСЯ ОТ НАРЯДОВ!)»
   Последнее я приписал, чтобы был, как говорят, стимул.
   Тяжко было с хором, его в приказном порядке пригнал сам командир роты. Солдат выстроили и заставили петь. Как объяснил ухмыляющийся Петров (заглянув на себя в зеркало), в «добровольно-принудительном порядке».
   Ребята, стараясь изо всех сил, грянули строевую: «Эх, Россия, да русская земля, родные березки и поля, как дорога ты для солдата, родная русская земля…» — и так далее.
   Выглянул из своей каптерки, заслышав этот рев, украинец-старшина и махнул рукой:
   — От орут… Страшно слушать! Да собери моих земляков, мы впятером споем лучше!
   Позвали Пислю, других украинцев, зазвучало. Я даже песню для них сочинил, начиналась она так:
 
«Ох, погоны, вы погоны, ох, пилотка со звездой,
Полюбил меня, девчонку, авиатор молодой,
А вот этою весною вдруг, откуда ни возьмись,
Познакомился со мною привлекательный танкист…»
 
   Ну, и далее, она из двоих выбирает… И не поймет, кто лучше. И в конце мучается… «Не танкист ли угомонный, авиатор — молодой? Ох, погоны, вы погоны! Ох, пилотка со звездой!»
   Потом я сочинил конферанс и стихи для вступления.
   Замполит зашел, послушал и сказал:
   — Ничего. Продолжайте.
   — А что продолжать? А это… Не пойдет?
   — Пойдет, но… Чего-то не хватает.
   — Чего… не хватает?
   — Классовой борьбы мало.
   — Борьбы… С кем?
   — Я вообще говорю. Вот, скажем, пьесу бы написать…
   — Пьесу? О чем? — спросил я ошарашенно. До пьесы я в своем творчестве не додумался.
   Политрук мечтательно произнес:
   — Об американцах… Как они негров линчуют…
   Пьес я никогда не писал, но понимал, что, если прикажут, напишу. Да по сути это и был совет, а, значит, приказ… И тема задана…
   У нас в раменском литобъединении про Америку наши рабочие парни писали такие стихи: «Идет миллионер по Нью-Йорку, покуривая махорку»… И ничего, сходило.
   Я засел и ленкомнате и через два дня выдал пьесу, под названием «Друзья и враги». О том, что это название из Симонова, я, разумеется, не знал. Из содержания пьесы можно было понять, что друзья это мы, то есть, советские солдаты, а враги — империалисты, от которых мы охраняем границу и мир во всем мире.
   Замполит забрал пьесу домой, а наутро без особого энтузиазма высказал свое мнение, что написано в целом грамотно, но он, на всякий случай, передал пьесу в политуправление, они выскажут свои критические замечания в ближайшие дни.
   Примерно через неделю меня вызвали в штаб и велели идти в Дом офицеров: «Там вас разбирать будут».
   Сказали именно так, будто речь шла о наказании.
   В комнате начальника Дома сидели два офицера: майор и подполковник. Они поздорова-лись со мной кивком головы и долго меня рассматривали. Сесть они не предложили, и я перед ними стоял как на параде.
   — Пуговку верхнюю застегните, — наконец произнес подполковник.
   Он взял в руки мою пьесу, заглянул на первую страницу испросил в упор:
   — У кого списал?
   Я удивился вопросу и ответил так же коротко:
   — Ни у кого.
   Он помолчал, разглядывая меня.
   — А вы когда-нибудь пьесы писали?
   — Нет, — опять ответил я.
   Снова пауза. После которой он посоветовал:
   — И не пишите.
   — Почему? — спросил я.
   Он удивился моему нахальству, даже слов не нашел, чтобы ответить. За него сказал майор:
   — Но вы же не умеете писать.
   — Почему? — опять спросил я.
   Их, кажется, стало злить мое упрямство. Майор выхватил у подполковника рукопись, открыл страницу и сказал:
   — Тут у вас солдат в госпитале… Ему дают лекарство, а он его выливает в цветок… Это нормально?
   — Но он же в шутку.
   — Какая же это шутка?
   — Ну, конечно, шутка, — защищался я. — Он же там говорит… пусть цветок выздоравливает… Ему даже полезней…
   — Вот-вот! — воскликнул обиженно подполковник. — Это ярко выраженное издевательство над военными врачами! Но герой-то у меня здоров, — напомнил я. — Он случайно в госпиталь попадает. Ему и лекарства-то не нужны.
   — Начальству видней, что ему нужно. Не вам его учить.
   Они говорили так, будто разговор шел не о пьесе, а о моем собственном поведении в госпитале.
   Но так оно, пожалуй, и было. Я взялся писать об армии и уже поэтому был виноват. Они и собрались тут, в кабинете начальника Дома, чтобы, как следует, мне это внушить.
   — А вы подумали, — заметил строго майор, — если все солдаты в шутку станут выливать лекарства в цветки, что у нас будет с армией? Мы их лечим, восстанавливаем их боеспособ-ность, а они, значит, будут шутить над своим здоровьем? И вы еще считаете это нормальным?
   Вот так, минут десять они доказывали мне, что мой образ мышления, отраженный в моей пьесе, не соответствует уставу, а потом вдруг решили:
   — Ладно, пишите… Но пишите так, чтобы ваши герои солдаты поменьше бы шутили, а побольше думали о воинской службе… Об уставе… О воинском долге… Патриотическое воздействие должно быть!
   Подполковник добавил благодушней:
   — А если нужна лирика там какая-то, пусть они поговорят о доме, как их там невеста ждет…
   — Вот! — воскликнул майор. — Она ему письма пишет, а сама посещает его престарелую маму и носит ей лекарства, когда мама заболеет…
   — Но он же детдомовец, — напомнил я. — У него нет мамы.
   — Ну, тетка. В общем, придумайте. И приносите. Мы прочтем.
   Последнее было сказано уже стоя и не без скрытой угрозы.
   Я решил больше не искушать судьбу и писать не стал. Я поехал еще раз в Дом офицеров, перелопатил всякие поступающие методические книжки, журналы и нашел то, что надо.
   Попалась какая-то пьеса Синельника «Встреча». Из жизни американских безработных. Там, значит, безработный рабочий встречает голодающего мальчика Тодди, который разбил витрину магазина из богемского стекла и украл кусок хлеба… Они оба прячутся, но их разыскивает грозный полицейский.
   Собрали солдат, зачитали, пьеса им понравилась. Возникло два вопроса: что такое богемское стекло и кто будет играть голодающего мальчика по имени Тодди?
   Долго ломали голову, пока кто-то не вспомнил про Соломатина из второго взвода, который был там самым маленьким и в строю стоял последним.
   Привели Соломатина, дали роль, и он сразу заиграл. Оказалось, что у себя в Иваново он участвовал во всяких школьных спектаклях… Только выговор, к несчастью, был у него окающий, как у всех волжан, вряд ли американские дети так окают. Егo потом замполит, в целом довольный игрой, так и стал называть, на политзанятиях: «Тодди из Иваново».
   Но «классовости», как он выразился, в пьесе было все-таки маловато.
   И я в поисках этой самой «классовости» расширил пьесу до целой инсценировки, которую громко назвал: «Америка — сегодня».
   Там, значит, выходит декламатор и читает такие стихи:
 
«Если глаз твой врага не видит.
Пыл твой выпили нэп и торг,
Если ты устал ненавидеть,
Приезжай сюда, в Нью-Йорк!»
 
   Конечно, Маяковский писал про «нэп» и «торг» не для солдат, но все равно это звучало. Тем более, что читал это я как можно злее.
   А второй чтец тут же подхватывал:
 
«…Вот в темных тоннелях я вижу забитых
Голодных людей на заплеванных плитах,
Даны им Америкой счастья высоты:
Они все свободны… Но лишь от работы!
Их тысячи бродят сегодня без места,
Но кто же услышит их голос протеста,
Не Эйзенхауэр же встанет за бедных стеной?
За лучшую долю народную ратуя…
Стоит, повернувшись к народу спиной,
К параду свободы нью-йоркская статуя!»
 
   Сразу после них возникал на пустынной темной сцене мой безработный… И шла какая-то грустная мелодия. (Наш ротный импровизированный оркестр: баян и мандолина).
   Мелодия вдруг сменялась диким джазом (тут силенок у баяна не хватало, и кто-то громко стучал в металлическую тарелку), и выскакивал на сцепу негр, под него мы «раскрасили» худенького солдата из третьего взвода Фастовского, по национальности еврея. За евреем Фастовским, который негр, гонится разъяренная толпа, и появляются в страшных колпаках куклуксклановцы, такими мы их видели в пьесе Билль-Белоцерковского «Вокруг ринга».
   Ну, а поскольку шинели-то на них были наши, советские, мы по просьбе того же замполита пуговицы на шинелях завернули в тряпочки, а то уж совсем дикость получается: куклукскла-новцы в советских пуговицах со звездой!
   Хотя, вот, сейчас размышляя, я подумал, что советские звезды — что было бы то, что надо. А какие же еще пуговицы были у тех солдат, которые стреляли в Вильнюсе? А потом и в Риге?
   Их главарь, которого играл опять же я, страшным голосом зачитывает клятву: «Ко всем духам, драконам, гидрам, великим лешим, домовым (и так далее) — Гурий!»
   Все солдаты, которые теперь куклуксклановцы, за мной дружно повторяют:
   — Гурий.
   — Негры обнаглели! — кричу я. — Негры становятся опасными!
   — Бей негров! — вторит кто-то.
   И тут мы вдохновенно кричим:
   — Линч! Линч! Линч!
   Помню, замполит этой сцене придавал особое значение и просил ее сыграть понатуральнее, чтобы зритель понял, какие они там все гады, эти американцы.
   — Как вы полагаете, кто линчует негра? — спросил он.
   — Мы линчуем, — ответили дружно артисты-солдаты.
   — Вы, вы… Но я не об этом! А вот кто расправляется с Фастовским? Ну, там, у них?
   — А разве они с Фастовским расправляются?
   — С негром! С негром, конечно! Ну, кто?
   — Кто? — спросили мы.
   — Обыкновенные белые люди, вот, как эти… латыши… — сказал замполит. — Они потому и скрываются под масками, что они в жизни скрывают свою звериную сущность.
   — Кто? Латыши?
   — Ну, я же к примеру, — сказал замполит. — Они все друг друга стоят! И готовы нашего Фастовского размазать по стенке… — Но он тут же поправился: — Негра, негра… Вот что нужно отразить на сцене: это их моральный звериный облик… Понятно?
   — По-нят-но! — воскликнули мы. И правда, пример с латышами сразу показал нам въяве, как мы должны играть.
   В общем, постановка наша прошла с большим успехом. Мы даже заняли призовое место, первое место по Прибалтийскому военному округу.
   Во время спектакля в зале присутствовали и два моих критика: майор и подполковник, я так понял, что они были специалистами во всех видах искусства. А меня лично даже наградили. Вызвали в штаб и предложили на выбор: сняться у знамени полка или… Или — десятидневный отпуск домой.
   Второе как бы добавили, но считали необязательным, подразумевалось, что солдат должен выбрать только первое. Это было бы понятно и одобрено начальством.
   Но я, недолго раздумывая, заявил, что хотел бы поехать в отпуск, потому что получил из литературного института подтверждение, что я со стихами прошел творческий конкурс и меня приглашают в Москву на экзамены.
   Я не врал, я, и правда, послал стихи, и мне прислали вызов на экзамены, подписанный ответственным секретарем приемной комиссии Бондаревой.
   Начальник штаба майор Мейчик лишь хмыкнул, когда я упомянул про стихи:
   — Все это, ефрейтор Приставкин, шито белыми нитками… Но, как говорят, заслужили, езжайте! Но если опоздаете из отпуска, посажу. Вот там, и правда, времени для стихов будет у вас, сколько угодно. Понятно?
   Я кивнул.
   — Тогда ступайте и оформляйтесь.
   В дневнике написано так: «В пятницу 6 августа окончательно оформил свои документы, зашел к Вие, она же Валя, чтобы снять деньги на дорогу.
   — Уезжаете? — спросила она, как показалось мне, с жалостью.
   — Я еще вернусь.
   — Я буду ждать, — вдруг сказала она. — Я скоро получаю жилье, буду жить одна. Приезжайте…
   — Приеду. Правда.
   — Все вы так говорите, а потом забываете.
   — Нет, я не забуду».
   Утром я поднялся в три часа, чтобы достать билет на московский поезд. Я шел по Слокас, широкой и пустынной улице, было темно. Обогнала какая-то машина, я поднял руку и не очень-то огорчился, что она не остановилась… Я рассчитывал на главный мой транспорт: мои ноги. А вообще, мы предпочитали ездить по Риге на трамвае. «Пилсони, лудзу санемт билета!» — я по-латышски знаю уже наизусть: «Граждане, пожалуйста, возьмите билет!»
   Солдаты обычно билетов не брали.
   Кстати, недавно, когда проскакивал по этим забаррикадированным улицам, на «Волге» с Сильвией и Рудольфом направляясь в телецентр, я особенно пристально рассматривал дорогу и даже спросил у хозяев, существует ли та самая воинская часть, где я служил?
   — Кажется, существует, — сказали они. — Но это чуть в стороне.
   Так я и шагал той ночью, вдохновленный отпуском домой. И домой, и в институт, я мечтал о нем еще с гражданки.
   Не беда, что идти долго, зато я вслух могу почитать свои стихи. У меня в дневнике записана целая программа о своем творчестве: «Показать внутренний мир солдата, его любовь к Родине, к партии, патриотизм, широкую русскую душу… На фоне боевой части».
   Одновременно там была и другая программа для самоусовершенствования, звучала она так: «Надо искоренить массу в себе недостатков, прочитать много книг…»
   Я даже купил учебник по русской и советской литературе для 10 класса Тимофеева, хотя он мне не понравился. А из газеты я вырезал письмо Чехова к брату и выучил его наизусть. Начинается оно так: «Воспитанные люди, по моему мнению, должны удовлетворять следующим условиям: 1. Они уважают человеческую личность…» И т. д.
   Вот так я и дошел до реки, на посветлевшем небе обозначились шпили и башни старой Риги. Вода в Даугаве поголубела, наполнилась краснотой, золотыми столбцами отражались лампочки, висящие над мостом.