Анатолий Приставкин
Тихая Балтия. Латышский дневник

ВСТУПЛЕНИЕ

   Поздним вечером звонок в гостиницу к Элизабет.
   — У меня несчастье. Они уничтожили мою книгу.
   — Как это случилось?
   — Не знаю.
   — Они забрали рукопись?
   — Нет, не рукопись. Но они уничтожили ее…
   — Когда?
   — Сегодня… Я ушел в церковь, мы всей семьей пошли и не были около часа…
   — Вся книга?
   — Да.Практически вся. Но я не об этом… Я боюсь за семью.
   — А ты не можешь сейчас переехать? У тебя есть тут друзья?
   — Есть, конечно. Но мне не хотелось бы, и так осталось всего несколько дней. Но, может, они теперь успокоятся…
   — А сейчас они слышат наш разговор?
   — Думаю, что да.
   — Что же ты собираешься делать? Ведь эти твои дневники…
   — И дневники, и сказки!
   — В общем-то, понять можно. Это ведь свидетельство? Правда?
   Юрий Афанасьев где-то сказал, что события в Балтии нельзя рассматривать в упор, то есть, с близкого расстояния. Можно не увидеть что-то существенное.
   Я же видел их даже не в упор, я оказался внутри этих событий, стал частью их, мое свидетельство человека, который побывал в радиоактивной печке реактора, где температура совсем иная, чем снаружи. Ну, где-нибудь в Москве. Может, поэтому мои записи не столько созерцательны, сколько возбуждены, они горячи от ожогов.
   Я полагаю, скоро станет понятным, о чем я говорю. Ну, хотя бы угрозы, письма, звонки, предупреждения… Завершившиеся уничтожением этого дневника.
   Когда поздним вечером 27 января я позвонил моей приятельнице Элизабет, корреспонденту шведского телевидения, я сказал, что дневников, то есть, более ста пятидесяти страниц записей, больше не существует, она после долгого молчания спросила:
   — Но ведь голова у тебя существует?
   — Пока существует.
   — Вот и пиши! Ты же помнишь? Это неправда, что остыло… Сейчас остыть невозможно…
   — Но они меня сломали!
   — Нет, — возразила Элизабет. — Они хотели тебя сломать. А ты все равно напишешь… Ведь ты напишешь?
   Я промолчал.
   Но как это снова написать, если это было вовсе не записи, как обычно это понимается. Мои бессонные ночи были моим порывом к свободе, точно таким же, как у Литвы и Латвии… У народов их, с которыми в эти дни я был вместе.
   Я боролся со своим собственным рабством именно потому, что знал: как раб я устраивал эту систему больше. Но раба, в том самом коммунистическом законченном виде, из меня так и не вышло. Хотя им многое удалось со мной сделать. И тогда они убили дневник. То есть, уничтожили то, что делало меня свободным.
   А еще мне жалко сказок. Я мечтал о них всю жизнь. И написал я их для моей маленькой дочки. Убив сказки, они покусились и на ее свободу, на не тронутую их тлением, их трупным распадом маленькую золотую, как тучка, душу.
   Все, что угодно, но сказок я не прощу.
   Это были добрые сказки, я творил их назло окружающему нас прорвавшемуся наружу, как лава Везувия, злу.
   А Элизабет я потом ответил.
   Я сказал:
   — Сказки второй раз не напишешь, они фантазия души. А события в Риге я и правда помню. И я расскажу, как я это помню. Я тебе обещаю, что я об этом обязательно расскажу.

НА РОЖДЕСТВО

   Когда прорываешься из московского ада в этот не тронутый распадом мир спокойных аккуратных домиков, желтых дюн и кривых на побережье сосен, вдруг с удивлением ощущаешь, как в дальних уголках души, омерщвленной, неспособной ни на какие впечатления, возникает странная неуловимая спасительная мелодия, которую и на слова не переложишь…
   А если бы можно было как-то перевести, вышло бы вот такое: «Тихая милая Балтия… Милая, мирная… Тихая, тихая, тихая… Тихая».
   А всего-то и дел, что сперва о ней мечтаешь. Сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь… Под самый новый год достаешь путевки. Потом… Чемоданы, багаж, билеты, такси, вагон… И обморочное непроходящее чувство одной сплошной, в каждой клетке, усталости, так что ни спать ни думать невозможно, но даже если захочешь что-то вспомнить, то ничего, кроме памяти о той же усталости, не возникает. А по приезде лишь одно сильное желание: спать. Так спать, чтобы лечь и — ни-ко-гда не просыпаться. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра…
   Но в какой-то день, выглянув в окно с высоты девятого этажа дубултского дома, с удивлением обнаруживаешь, что мир не кончился, что он продолжается и как всегда — прекрасен. И вызолоченные снизу поздним рассветом облака, и буровато-зеленые верхушки сосен, и округлое побережье залива с белыми гребешками волн, будто сейчас, прямо на твоих глазах, рождаются на сером листе моря новые строчки рукописи.
   Начинаешь осознавать про себя и про свою жизнь наперед так ясно, как никогда не бывает.
   Вдруг охватывает нетерпеливое, как на рыбалке, до дрожи в пальцах рук, до озноба в спине, желание скорей присесть к столу, дотоле пустынному, с одиноким белым листом, стыдливо отодвинутым на край, и сейчас же, немедленно что-то писать на том листе, да не что-нибудь, а известно что: сказку! Ту самую сказку, о которой ты давно мечтаешь.
   Конечно, я знаю ее почти наизусть, потому что много раз рассказывал на ночь своей дочке, да и сегодня буду рассказывать миллион первый… Но как-то не выходило до сих пор ее написать, да и ничего другого тоже не выходило написать, а все потому, что какая-то ненормальная на дворе жизнь, одни сплошь мероприятия, призывы, митинги, выступления, да еще письма-протесты…
   Но я больше не хочу писать писем протеста, а хочу писать свою ненаписанную сказку.
   Вы спросите, о чем. Я отвечу. О двух добрых и славных ежиках, одного из них зовут Юра, а другого Коля.
   У меня и начало придумано: «Однажды теплым летним днем ежик Коля вышел на улицу и увидел…»
   — Вам тут письмо, — сказала дежурная Эльвира, милая, улыбчивая, всегда спокойная.
   Я удивился:
   — Письмо? Сюда?
   — А вы давали адрес?
   — Конечно, нет!
   — Значит, проведали… Решили поздравить, — сказала Эльвира, улыбаясь.
   «Господин Приставкин! Высылаю Вам некоторые материалы из наших местных газет. Не сочтите за труд, прочтите их внимательно, может быть, в следующий раз, не разобравшись поспешно, Вам не захочется вешать на себя плакат и позировать перед камерой или давать весьма несолидные для писателя советы шоферам или еще кому-нибудь из коренного населения, кто не сможет дать достойного ответа.
   И еще, Вы давно полюбили эту страну, то бишь Латвию, а я ее, увы, разлюбила и проклинаю тот день и час, когда по направлению Министерства согласилась поехать сюда работать. Основную долю разочарования в этой стране внесли (по Вашему заявлению)… «лучшие люди народа — его ученые, поэты, художники…»
   Так вот, я предлагаю Вам обменяться странами. Вам здесь легче будет бороться с большевиками, а мне, члену КПСС, будет легче жить в Советской Стране.
   Вашу статью «Я влюбился в эту страну», напечатанную в «Атмоде», я посылаю в газету «Известия» с просьбой ее поместить. Мне кажется, она будет небезынтересна широкому читателю Страны. Мой адрес…» Далее адрес и подпись: Головина З. В.
   Здесь так спокойно, даже чересчур, хотя тишина эта обманчивая, судя по письму, да мы и обманываться готовы. Хочется отчего-то верить, что мир не сошел уж совсем с ума.
   А что касается плаката, который я на себя тут вешал, то было это давно, года два прошло, когда вышли «зеленые» к исполкому протестовать против Слокского целлюлозного комбината, отравившего всю здешнюю природу, и воду, и воздух… Так что и жить тут, и даже отдыхать стало вредно.
   А первой, вообще-то, надела этот плакат моя жена, когда гуляла у исполкома с Машенькой, я-то уж потом стал вешать на шею плакат и выходить по утрам дежурить. А однажды подъехало здешнее телевидение, сняло репортаж с моей женой. Они спросили: «Зачем вы тут стоите?» А она ответила: «Хочу, чтобы Дубулты оставались чистыми и для моего ребенка». И так это передали в последних новостях… И нас стали узнавать на улице, и люди, указывая пальцем, говорили: а это муж той самой женщины, которая защищает природу.
   Но не только поздравляли, мы получили и несколько свирепых писем от рабочих Слокского комбината, которым мы, как они писали, «встали поперек судьбы».
   И правда, их привезли из России, на работу, так называемых лимитчиков (лимита!), они только устроились, начали обвыкать, налаживаться с жильем, что же, теперь снова сворачива-ться и куда-то ехать? Они ничего особенного не хотели, лишь работать, и видели во мне и в таких, как я, препятствие к своему благополучию и нормальной жизни.
   А то, что все кругом отравлено и отравляется еще более, так им как бы все едино, а разве там, где они прежде жили, было лучше? И ничего, живут, не ропщут, привыкли. И здесь привыкнут.
   Вот только некому спросить, а сами они себе вопрос этот не зададут, а если зададут, то слишком поздно: а что же они оставят здесь своим детям, если они приехали и хотят жить здесь навсегда? Не новый ли Чернобыль готовят они для своих потомков собственными руками?
   А пока здесь тихо.
   Здесь и в курортное время стало тихо, а теперь тем более.
   Я видывал этот пляж и в более суровые времена, когда море расшумится, разбушуется и будет заливать волной всю широкую полосу пляжа, не оставляя сухого пятачка, чтобы к нему спуститься. А под свирепыми порывами ветра всю ночь гремят и вздрагивают в доме стекла и сами собой распахиваются двери. Интересно, где в это время ночуют чайки?
   Но утро обычно приносит тишину и спокойствие. За широкой поймой реки будто из теплого гнезда выныривает желторотый птенец-солнышко, а серые облака отодвигаются за край моря. А во всю длину пляжа, ровно по кромке прибоя чернеет грядочка вынесенных водорослей и всякого мусора, который море, самоочищаясь, возвращает обратно человеку.
   И чайки откуда-то появляются, реют белыми лоскутками на серо-сизом небе. Да вдруг откуда ни возьмись лебеди, прямо низко над морем прошумят, просвистят огромными крыльями, и глаз в это время от них не оторвешь, такие чудо-красавцы, откуда они здесь?
   Не так давно, с десяток лет назад, их и правда тут не было.
   Потом появилась пара, привела на следующий год молодняк, а те в свою очередь еще привели. Зимы, вот как нынешняя, стояли подряд теплые, и море и берег не замерзали. Но потом случилась суровая зима, до горизонта забило залив льдами, и те немногие полыньи, что оставались, быстро затянуло ледком. Лебеди замерзали. Я сам видел, как приходили люди с самодельными сетками, их накидывали на птиц, которые хоть и были малоподвижны, но пытались бежать по гладкому льду и громко на весь берег кричали от страха. Птиц, которых удавалось поймать, оттаскивали в сарайчики, другие теплые помещения, их спасли.
   Вот и о лебедях надо написать.
   И о ежиках, и о лебедях…
   — Вы слышали новость: омоновцы захватили Дом печати в Риге… Есть, говорят, раненые…
   Про омоновцев пишут: наследники матроса Железняка. Скоро, видать, появятся и наследники «латышских стрелков».
   Лидер партии коммунистов Альфред Рубикс в интервью произнес такие слова: «…А вдруг правительство (имея в виду правительство Годманиса. — А. П.), сегодня отнимающее имущес-тво у политической организации, которая достаточно сильна (не то слово: могущественна! — А. П.), завтра захочет отнять имущество, скажем, у крестьянина?»
   И это говорят люди, обобравшие от имени большевиков до нитки самого крестьянина, лишив его не только имущества, но и принадлежавшей ему земли. Побойтесь Бога, господин Рубикс, а впрочем, может, и не господин, а товарищ, не мне, не мне! И не тому крестьянину… Уголовники, вот ваши настоящие дружки. Надо было дождаться, пока вам народ не даст коленом под зад, чтобы вы вдруг якобы осознали свою ответственность за жизнь этого народа… Да впрочем, не ему, а себе, в который раз, присвоили вы не принадлежащее вам имущество.
   Грабили некогда поезда, грабили накопленное церквями и самодержавием… И теперь грабите.
   А вот что говорит один из омоновцев, некий А. Кузьмин: «Скажу откровенно. Годманис и его правительство для меня ничего не значат. Сейчас я — не человек, а солдат-профессионал. Мы будем выполнять приказ до конца».
   Другой омоновец заявил еще прямей: «Понадобится, мы так же войдем в парламент!»
   Депутат Алкснис (он же полковник) посетил Дом печати и поздравил омоновцев с заслуженной победой. Пишут, что его видели, как он обнимался с главарем омоновцев, неужели лишь для этого летел из Москвы?
   Честно говоря, до сих пор об ОМОНе были у меня представления абстрактные, но я как-то сразу заподозрил, что дело с ними не чисто. А потом попалась мне статейка в газете, там исповедь одного омоновца по фамилии Котельников, я даже выписал для себя кой-какие его откровения. Вплоть до деталей быта.
   «Служить пошел добровольно, сразу после армии… — рассказывает он, и далее: — Выдали экипировку, как у всех: пистолет, автомат, укороченный, два бронежилета — легкий и тяжелый, сферу, пластиковый шлем и каску армейскую. Кроме того полагается пластиковый щит, знаменитая резиновая палка, тулуп и валенки…» И тут же сержант Владимир Котельников поясняет: «Мы не совсем обычная милиция. Мы — ОМОН, отряд особого назначения, то есть. Профессионалы. Специалисты высокого класса… Мы выручаем всех…»
   Так кого же выручают «специалисты высокого класса?»
   «На Красной площади еще стоим, депутатов оберегаем во время сессий и съездов…»
   Как они оберегали депутатов во время Российского съезда в марте, мы уже знаем.
   «Я раньше политикой очень интересовался. Теперь перестал. Устал и надоело. Те правы, эти нет. Потом выясняется — все наоборот… Кстати, сколько ни смотрю на демонстрантов, столько убеждаюсь: пока все это ерунда, наиграно. Сплошь амбиции. Рабочих настоящих пока нет. Вот когда они все выйдут…»
   Вот это уже серьезно. Ибо интеллигенцию, по всей видимости, он просто презирает. А вот когда вышли рабочие, ну хотя бы в Вильнюсе или Риге, такие ребята и начали стрелять.
   Да и наш герой что-то предчувствует. Он говорит: «В последнее время, особенно после событий с участием Рижского ОМОНа, мы стали вроде пугала для демократии. Головорезы, мол…» Оправдания же его такие: «Но прежде, чем нас судить, нужно понять — мы люди долга, живущие по приказу. Такие есть везде, во всем мире, и они нужны. Но поскольку любые приказы отдаются „сверху“, наверное, сначала нужно там определиться, что к чему. Я лично готов действовать в любой ситуации. Но по закону».
   Что означают наши законы, известно. А вот ссылка на «верхи» — это уже опасно. Наверху может оказаться и фанатик, и тогда по их приказу (а это далеко не то же, что закон) Владимир Котельников, человек долга, выполнит этот самый долг. Ну, захватит Вильнюсский телецентр или Дом печати в Риге… Кому-то, возможно, такие люди и нужны.
   Горбачеву, скажем, Рубиксу…
   Но кто же снимет ответственность лично с Котельникова? Ведь он уверенно говорит: из ОМОНа я не уйду. Но если так, то может он ступить на путь преступный, и это уже в некотором роде фашизм…
   Некогда Маршак написал стихи про немецкого фашиста, там такие строки (цитирую по памяти): «Для чего фашисту голова? Чтоб носить стальную каску или газовую маску и не думать ничего, фюрер мыслит за него…»
   В одном ошибается Котельников, что «такие» есть во всем мире. И не такие, и не во всем.
   Убийцы-то есть, и правда, но узаконенные и безнаказанные, да на зарплате у государства… нет!
   В газете «Балтийское время» опубликовано письмо писателей, проживающих сейчас в Дубулты, — Сильвы Капутикян, П. Катаева, В. Оскоцкого, Г. Поженяна, Г. Садовникова… Я тоже подписал это письмо.
   Там есть такие строки: «Мы убеждены в том, что противозаконные действия „черных беретов“ в Риге являют собой репетицию фронтального наступления реакции на конституци-онные права граждан. Не стал ли Дом печати испытательным полигоном вооруженного подавления свободы слова в масштабах страны?»
   Теперь мы знаем ответ: да, стал.
   Мариша как-то заметила: живем по старым законам, все так, будто ничего вокруг не происходит… беспокоимся о закуске к Рождеству, спорим о моде, а крыша над головой вот-вот рухнет… И я понимаю, что каждый об этом помнит, но все равно и не помнит… Ведь если жить и думать только об этом, можно сойти с ума!
   Зима на диво тепла и бесснежна. Был небольшой снежок, но его растопило на пляже, и лишь там, где ступали люди, снег чуть поплотней, остался, так и выделяются на желтом песке белыми яркими пятнами чьи-то следы. А может, и мои собственные, народу тут, и правда, гуляет немного.
   Друзья сообщают, санатории совершенно пусты, человек по десять или пятнадцать, или — до полусотни. Но это даже много…
   Мой маршрут — до Майори и Дзинтари, где стынут легкие палаточки фотографов, которые, кажется, никогда не меняются. И красные трафареты с названием Юрмалы, воткнутые у кромки воды, на фоне которых люди снимаются, те же самые, только годы — каждый новый год ставится по-разному.
   Нынешний — 91.
   Странный год. Он только начался, а дня не проходит, чтобы было тут спокойно.
   — Вы слышали, в столицы некоторых республик ввели десантников… И в Ригу ввели, и в Вильнюс…
   — Зачем же? Мало тут войск?
   — Значит, нужно больше!
   — Зачем?
   — Скоро увидим… Где увидим, в Риге? В Вильнюсе?
   Странный год… Странное начало. Даже чайки на пляже кричат необычно, как-то нервно.
   Каждый год, что бы ни случилось, я прихожу к этим пляжным фотографам, которые уже знают меня в лицо, и прошу меня запечатлеть. Вроде бы цветной кусок картона, а ощущаешь себя во времени. А не на отшибе.
   Я прихожу и говорю, снимите меня, говорю, на фоне красной яхты, но так, чтобы видно было море… И год чтобы был виден!
   Еще не так давно работал тут старик, занятный чудодей такой, с юмором. В семьдесят восьмом году мы приехали в июле, жена была на седьмом месяце беременности, живот, как мы ни скрывали, торчал, и старик всунул в руки жене огромный якорь: так держи! По замыслу, он должен был закрыть живот, но все равно не закрыл, а на фото все видно. Красная яхта, море, чайки, и жена с огромным якорем, который она послушно держит перед огромным же животом.
   А еще была у старика привычка в момент спуска затвора левой рукой подбрасывать в воздух крошки, чтобы чайки тоже были твоим фоном.
   Молодые фотографы так не делают, им все равно, будут у тебя на снимке чайки или не будут.
   Вот и о старике надо написать.
   О ежиках, о лебедях, о чайках и о старике.

ОТЧЕГО КРИЧАТ ПТИЦЫ

   Начали они все-таки с Вильнюса. Столкновение с танками, убитые и раненые, военные захватили телевидение.
   — Доброе утро, — говорим по привычке друг другу.
   А утро-то недоброе.
   В Риге митинг, на улицах патрулируют танки. Власти обратились к населению с просьбой соблюдать спокойствие.
   Да мы-то что, мы такие спокойные. И все у нас спокойно. Вот только сантехник, седоватый сутулый латыш, окликнул меня, когда я шел на завтрак:
   — Ну, как? Танки-то недалеко! Скоро здесь будут!
   Я не понял, к чему это он, но кивнул.
   — Ну, теперь они получат… Да и вы тоже… — произнес он вполне спокойно, но твердо. — У райисполкома стояли от «Апреля»? Или думаете — мы забыли, как вы тут, с плакатиком? А мы ничего не забыли… Помним!
   Я всмотрелся в его лицо, будто впервые этого человека увидел. А ведь много лет приезжаю, и все время как-то почитал своим, может, потому, что все тут в Доме свои, знакомые, почти как члены семьи.
   Сколько ни звонишь от дежурной, сколько ни приходишь за почтой или так, мимо, он всегда тут, рядышком, на диванчике посиживает, чуть сгорбившись и уткнувшись в телевизор, который всегда включен.
   И вдруг вот как: обушком по голове. Да сзади, когда не ожидаешь. А может, поддал с утра?
   В рабочем ватничке, на месте дежурной, видно, ушла позавтракать, в кепчонке с козыречком, надвинутой на глаза. А голубые глаза исподлобья сейчас в разговоре со мной будто стальные.
   И вдруг подумалось: не зазря же тут торчит, на людном месте, все видит, все слышит, все запоминает.
   Но сегодня ему не сидится. Обращаясь уже к моей приятельнице Инне, он говорит возбужденно:
   — Вчерась на радостях бутылочку даже купил… Как же, вашим демократам по шее надавали! Пока в Литве, но и наши скоро получат!
   «Наши» — это, конечно, Народный фронт, правительство и так далее.
   Уборщица — латышка отмахивается:
   — Ой, да не слушайте его, страшный человек… Секретарь партийной организации, бегает в горком партии, докладывает о вас… и о нас…
   — А горком разве… еще существует?
   — Да кто-то есть… — И добавляет с усмешкой (бабы — они мудрые): — Раз нечисть поперла, значит, они все тут.
   А вот другой латыш, писатель Владимир Кайякс, такой тихий, добрый, милый, — его стол рядом с моим, — позавтракал и собрался ехать.
   — Куда?
   — На митинг, — ответил коротко. Надел пальто и отправился на электричку.
   …Отчего-то все утро, с рассвета летели с криком чайки от Риги. Так много чаек я давно не видал. От кого спасаются, почему кричат? Господи, даже им уже нет спокойствия…
   Писатель подошел к нашему столу.
   — Приятного аппетита, — пожелал добродушно.
   — Какой уж тут аппетит!
   — Ну почему?
   — А ты не видел — показывали Вильнюс?
   — Видел…
   — На молоденьких ребят танки, а у них в руках лишь зонтики!
   — Я думаю, все неприятности от космоса, — сказал писатель, в сущности, грустный добрый человек. — Весь мир сошел с ума, вон в Индии тоже…
   — В Индии всегда что-нибудь происходит… То Неру, то Индира Ганди…
   — Мариш, — окликнул кто-то. — Тебя Индия не волнует?
   — Меня волнует космос, — парировала моя жена. — Может, это они послали танки в Вильнюс!
   Рижское телевидение показало ночную хронику из Вильнюса: прожекторы, стрельба, кого-то бьют прикладом, танки поводят стволами пушек, утыкаясь дулами прямо в стоящих перед входом в телецентр людей.
   И трупы, лежащие на земле. Один с наброшенной на лицо тряпкой. Подходят старые женщины, откидывают, смотрят, не свой ли…
   Бедные бабы! Им при всех режимах делать одно дело: хоронить и оплакивать своих и чужих.
   Хронику повторяют всю ночь. В Москве в это время буйствует «Кравченко-шоу», там Масляков, там веселье.
   На «Титанике» в момент крушения тоже играли музыканты, но это был их подвиг, они играли, охраняя от страха перед неизбежным концом души погибающих. Да они сами, музыканты, погибли.
   — Из Москвы ничего нет? — спрашиваю, влетая в комнату, где телевизор.
   — Москва молчит, — отвечает жена. — А мы с Инной смотрели снова Вильнюс… всплакнули тут… Ты лучше не уходи, а то нам одним страшно.
   Дали список жертв: 14 погибших, более ста пятидесяти раненых. Погибшие почти все молодежь: от 17 до 25 лет. Говорят: один умер от инфаркта, сердце не выдержало этого ужаса.
   Но эти сведения все не из Москвы, даже на другой день она не назвала цифр, хотя их знает уже весь мир.
   Шахтеры Воркуты (не помню уже — где) так прокомментируют увиденное: «Как курят гоняли!» Но кто-то при этом добавил: «А танки, между прочим, тоже горят…»
   Когда смотрели повторы страшных сцен у телебашни в Вильнюсе, непроизвольно восклицали:
   — Как в Чехословакии!
   — Как в Венгрии!
   — Как в Афганистане!
   Какой бесконечный, за нашу короткую жизнь, опыт насилия.
   На митинге в Риге несли и такой плакат: «Хусейн в Кувейте, Горбачев в Балтике!»
   Инна пошла на почту, в который раз пытается дозвониться нашему другу писателю Кановичу Грише в Вильнюс.
   Говорят, связь прервана. Но телеграммы берут.
   Отстаиваю длинную очередь, чтобы дать телеграммы в Вильнюс и в Москву.
   «Москва, Кремль, президенту Горбачеву. С Литвой вы расстреляли и нашу надежду на демократизацию и обновление общества, мне стыдно и горько за Вашу безрассудную имперскую политику, которая ведет страну к гибели». И подпись.
   Можно было бы найти и другие слова, но пришли эти, да и времени не было. Я даже телеграммы начиркал на обратной стороне рукописи, где начиналась моя сказка о ежиках. Не беда.
   Это не беда. Ежики переживут. Беда в другом: когда у друзей несчастье. Еще летом я там выступал в литовском парламенте, и я сказал им в заключение слова: «Спасибо, что вы есть». И на том самом телецентре я тоже выступал, где ныне все произошло.
   А еще была дружеская встреча в Союзе писателей… Они не забыли поздравить меня с Новым годом.
   «Вильнюс, Союз писателей. Потрясены горбачевской безрассудной интервенцией и жестокостью, скорбим, молимся о мире на свободной и мужественной литовской земле, всегда с вами».
   За окошком молоденькая девица, белые крашеные кудряшки. Спросила, принимая телеграммы:
   — А Горбачев где живет? В Кремле?
   — Не знаю, — сказал я.
   — Но это — центр?
   — Да. Они считают это центром.
   Когда-то они считали свой Кремль — центром Вселенной, — надо бы добавить.
   — Вы не хотите послать с уведомлением?
   — Зачем? — спросил теперь я.
   — Чтобы дошло, — сказала наивная девочка.
   Она была русская, но она и вправду хотела, чтобы это дошло.
   — И так дойдет.
   — До Горбачева? — Она с сомнением покачала головой. А парень, стоящий позади меня, высокий, спортивного типа, вдруг спросил:
   — Простите, я слышал… Ну, а вы считаете это… Поможет? — и он кивнул в окошко, имея в виду мои телеграммы.
   — Ну, а промолчим? Лучше?
   — Не знаю, — искренне ответил он. — Они же там… (там!) не услышат…
   — Но ведь никто не знает правды, — вдруг сказала девушка. — Москва все передает не так, как было!