– Дикой! – растрогался Петя. – Здравствуй, дружище! А где дед, где Денис?
   Услышав знакомое имя, пес в ответ слегка шевельнул хвостом и еще раз улыбнулся; тряхнув густой черной, тоже уже с обильной проседью гривой. Петя взял чемоданы и принялся устраиваться в облюбованной комнате.
   Он еще не решил, говорить ли деду и племяннику об истинной причине своего приезда, вероятно, и придется чуть приоткрыться, без этого тоже не получится – дело есть дело.. Он обошел в сопровождении Дика усадьбу, сарай, заглянул на огород; часа через полтора, сидя на крыльце и наслаждаясь опустившейся на лес предзакатной свежестью, он увидел деда и, легко сбежав с крыльца, расцеловался с ним.
   – Ну, рад, рад, – кивнул лесник, слегка хмурясь на непривычные нежности. – Опять один?
   – Один.
   – А мать? – спросил лесник. – Грозилась со дня на день… третью телеграмму получаем… А баба?
   – Оля работает, хотела отгулы попросить, не дали, вот Елена Захаровна, пожалуй, может нагрянуть, – неодобрительно и даже отчужденно по отношению к матери отозвался Петя. – Мы больше по телефону, встречаться давненько не приводилось… С похорон Конкордии Арсентьевны, вот уже месяца два… Умерла в одночасье, мемуаров своих так и не закончила… помнишь? Тоже осколок революционной эпохи, все никак не могла успокоиться.
   – Писала… С матерью у тебя неладно, Петр?
   – Разная жизнь, дед, – ответил он. – разные интересы. Нет времени встретиться, поговорить, посмотреть друг на друга… Чемоданы в угловую, комнату оттащил, не помешаю?
   – Приглянулось, живи, гостей ныне не густо… вначале из области наезжало начальство… из Зежска, бывало, налетали, побаловаться по старой памяти с ружьишком. Куда уж их, откормленных жеребцов, обихаживать в мои-то годы… потихоньку отстали! – очевидно вспомнив что-то забавное, лесник, махнув рукой, рассмеялся, глаза его, скрытые нависшими седыми бровями, посветлели. Петя, слушая, все больше оживлялся и веселел, глаза у деда по-прежнему оставались яркими, вбирающими в себя, светоносными; дед знал о нем все, знал даже неизвестное ему самому.
   – Знаешь, дед, буду умирать, ты обязательно рядом окажешься, на тебя только и надеюсь…
   Пытаясь разгадать скрытое в словах внука, Захар беззлобно посоветовал:
   – Пей меньше… у тебя часто вот так мозга за мозгу заскакивает?
   Глядя на подкладывающую в плиту дрова откуда-то вывернувшуюся Феклушу, на ее проступивший под кофточкой позвоночник, худые ключицы, Петя не обиделся, рассеянно спросил о племяннике, думая, что своим приездом нарушил тихое, спокойное течение жизни на кордоне.
   – Хватит, Феклуша, – с той особой, снисходительно-ласковой интонацией в голосе, с которой он всегда обращался к Феклуше в присутствии посторонних, сказал лесник; с выражением полнейшей готовности повиноваться Феклуша, не поняв, повернула к нему маленькое детское личико.
   – Хватит дров, говорю, что ты, быка собираешься жарить? – опять сказал лесник, и она с готовностью закивала и скрылась за легкой дощатой переборкой, ограждавшей место ее постоянного жилья.
   – Странное существо, – со сквозящим холодком в душе Петя проводил ее взглядом, но лесник не поддержал разговора. – Я, дед, о делах постепенно расскажу, не сразу. Ничего, что мальчишка-то не возвращается? Темнотища на дворе…
   – Не пропадет… В лесу переночует, ив в первый раз…
   – Как-то непривычно у вас, – с уважением выждав, признался Петя. – Феклуша эта… Денис ночами в лесу бродит… он ведь совсем еще мальчик…
   – Парень пошел хозяина искать, – лесник незнакомо жестко усмехнулся в седые, неровно выправленные усы и, встретив непонимающий взгляд внука, пояснил: – К нам на пасеку зверь повадился, ульи грабит, медок любит… Старый знакомец… Медведь… В округе хозяином жалуют. Позавчера два улья разорил, а Денис осерчал, за ружье да в лес. Зелен еще парнишка, горяч… Он хозяина по глухомани где-то нашаривает, а тот нынче в ночь опять на пасеку забрел – больно уж медок по душе пришелся. Придется по порткам всыпать хозяину…
   – Прости, дед, – не удержался Петя, – Говоришь, мальчик ушел… зверя убить? Медведя?
   – Ну да, что тут непонятного?
   – Убить медведя?
   – Мало ли что кому в голову втемяшится! – усмехнулся лесник. – С чем пошел, с тем и вернется.
   – Так спокойно говоришь, – рассердился Петя. – Медведь же, не заяц!
   – Вот, вот не заяц – медведь, хозяин! – подтвердил лесник с каким-то особым, одному ему ведомым значением. – Парню и за версту к нему не подступиться! Стар да умен хозяин… Лучше скажи, как сам-то живешь?
   На минуту Пете опять показалось нереальным свое присутствие здесь, в тяжелых, потемневших от времени стенах, и сидевший напротив родной дед с непонятной жизнью, и племянник, выросший здесь, на кордоне, рядом с деревенской дурочкой и сейчас отыскивающий хозяина где-то в лесу…
   – У меня все нормально, дед, мотаюсь по командировкам, пишу, потихоньку печатаюсь… Одним словом, нормально… Правда, дед! – Под недоверчивым взглядом лесника смугловатое брюхановское лицо внука вспыхнуло. – Время идет слишком быстро! Полоса, что говорить, непростая, все-таки, сволочи, разогнали нашу дальневосточную контору, Обухова, академика нашего, я тебе рассказывал, дожирают, а я… что я? Что я могу? Попытался написать честно, куда! Вернули статью. Шарахаются, как от чумного. Самая демократическая страна! Черт знает что! Елена Захаровна кое-как уломала, поезжай, говорит, проветрись, а то совсем спятишь. Черт знает что! – повторил Петя и сглотнул трудный, перехвативший горло комок. В чемодане у него лежала бутылка хорошего марочного коньяка, и он, вспомнив, быстро вышел и тут же вернулся, с деланной веселой усмешкой опережая остерегающие слова деда, бодро тряхнул бутылкой, поставил на стол.
   – Обещаю тебе, дед, единственный раз. За встречу… Когда в последний раз виделись?
   Лесник сдержался, промолчал; московский гость выпил, сам же хозяин, не притронувшись к своему стакану, поморщился.
   – Ладно, Петр, – сказал он, – Отчего ты мать так величаешь? А?
   – Елену Захаровну? – переспросил Петя. – Не знаю, дед… Ничего не могу с собой поделать. Отца не могу забыть! Отчим – мужик редкий, из тягловой породы, ты верно однажды определил, у тебя глаз наметанный, а вот накатит на душу, вся благодать к черту… Не могу! – он снова отхлебнул. – Отца не жалела, хоть бы она отчима поберегла, работа у него адовая, а она со своей профориентацией носится, как будто она ее изобрела. Да если бы даже и она открыла! Человек все так же топчется, – ни шагу вперед. Пожалуй, наоборот… Елене Захаровне ведь только она сама нужна, ее самовыражение, муж тянет, и ладно!
   Лесник налил из глиняного кувшина парного молока в кружку, придвинул внуку, стараясь не показать своего неодобрения услышанному, но внук почувствовал, взял кружку и молча глотнул из нее.
   – Выпей, выпей, осади горечь, нутро очищает. Твои завилюженные слова-то не по моей башке…
   – Заговорил я тебя, дед…
   – Отчего не послушать? – возразил лесник. – Очень уж сурово о матери-то… мать она мать, другой никому не дадено… Сам признаешь, Константин-то вроде ничего мужик, старого еще закала, совестливый…
   Пристально взглянув деду в глаза, Петя хотел прощаться и идти спать, но было неловко оставлять деда расстроенным.
   – Знаешь, последнее время звонит один чудик, – вспомнил Петя, переводя разговор на другое, – расспрашивает о тебе, утверждает, что он вроде бы твой старый знакомый, даже соратник… Некий Анисимов Родион Густавович… Имя-то каково! Просится приехать взглянуть, говорит, отца моего знал и даже укрывал в войну от немцев… Помнишь такого?
   – Отыскался, значит, гусь лапчатый, – коротко, с долей неприязненной озабоченности усмехнулся лесник, – Родиона Анисимова хорошо помню, как же, – подтвердил он, теперь уже безошибочно чувствуя, что на этот раз внук принес на кордон, сам того не ведая, какой-то последний озноб, и, ничего не замечая, опять уже перескочил на свое, самое больное, стал рассказывать о подлых методах расправы с академиком Обуховым. Останавливая внука, лесник, удивляясь, сказал, что Родион Анисимов хотя и постарше его самого будет, а вот поди тебе, тоже еще, оказывается, жив и даже интересуется прежними своими знакомыми.
   – А чего ему? – возразил внук. – Устроился в пансионате старых большевиков по первому классу, там двести лет можно проскрипеть – страну разорили, зато сами себя не забывают. Не поглядывай, дед, не поглядывай, думаю и говорю. Здесь у тебя-то, надеюсь, можно?
   Внук разговорился, и лесник, посоветовав ему лучше хорошенько выспаться, ушел к себе, разделся и лег. Он устал от новостей, прихлынувших в его жизнь с самой неожиданной стороны, заставил себя думать про пчел и пасеку, волей-неволей надо отвадить от нее хозяина, не дать ему разорять ульи дальше. Придется, подремав часа два-три, перед светом кликнуть Дика и идти караулить; ружье у Дениса, ничего, без ружья тоже справиться можно, в разговоре с хозяином по-другому надо, с ружьем тут нельзя, не по совести…
   Оп смотрел в черный потолок; его все чаще начинало мучить чувство вины за свой столь долгий век на земле; многочисленных родственников, внуков, правнуков (за исключением Дениса), дочь Аленку и даже когда-то любимого, самого дорогого сына Илью, он давно уже ощущал посторонними и далекими людьми; они не имели никакого отношения к его внутреннему миропорядку и, время от времени приезжая на кордон, казались ему все более чуждыми, втянутыми в свои мелочные дела, хотя какой-то отстраненной стороной сознания он понимал, что именно из того, что ему самому казалось ненужным, мелочным, и состоит их далекая, молодая жизнь.
   В комнате посветлело, стал виден потолок, начавшая слегка провисать матица, угадывались ставшие еще прочнее, похожие от долгого усыхания на темную кость, доски. К рассвету взошла луна, и у лесника как-то сразу составился план действий. Он даже крякнул от удовольствия, хороша была придумка и на дальнее, и на ближнее время; живо собравшись, надернув сапоги, он сходил в сени, в кладовую, принес бочонок меду, выложил загустевшими янтарными кусками в небольшое деревянное корытце, оставшееся в хозяйстве еще от прежних лесников, обломив кончики, вылил туда же две большие ампулы снотворного, что сохранились с прошлого года от биологов, приезжавших изучать зежский животный мир, и долго размешивал. Феклуша высунула голову из-за своей перегородки; лесник махнул на нее рукой, и она послушно исчезла. Хитровато усмехнувшись, он опять отправился в кладовую, посвечивая себе фонариком, отыскал на одной из широких многочисленных полок, чихая от поднявшейся пыли, хрупкий, крошившийся в руках пучок лесных подснежпиков и, растерев в пыль, посыпал мед в корытце.
   Ночь катилась своим чередом; установился самый-самый момент равновесия, лес стоял не шелохнувшись, залитый обильной росой; прислушавшись, лесник сдвинул брови; беспокойство шло изнутри дома, из угловой комнаты.
   Он прошел коридором, толкнул дверь; Петя встретил его радостно-оживленный, он был в самом градусе, в голове роились смелые мысли, полет фантазии, не скованный предрассудками, уводил за все мыслимые горизонты. Лесник взял со стола новую, еще не начатую бутылку коньяка и, прищурившись, внимательно изучил этикетку.
   – Баловство, баловство, – сердито пробормотал он. – Содрать с тебя портки, всыпать по первое число. Небось десять рублей стоит…
   – Шестнадцать, дед, – не без гордости заявил Петя. – Видишь, армянский марочный!
   – Ну вот, шестнадцать! Без всякой тебе радости, ворюгой в темноте… проглотил и выблевал! Мерзкое дело! Не буду! Не наливай. Сказано тебе, не наливай! Про себя подумай, у тебя грудь больная, сколько лечили! Не доводи меня, Петро, таких горячих навешаю, неделю не очухаешься! – пригрозил лесник и, не слушая уверений внука, что он давно здоров, как бык, что никакой груди у него и в помине нет, в сердцах употребив крепкое выражение, отобрал бутылку у внука. – Собирайся, хозяина пойдем учить…
   – Сейчас, ночью? – опешил Петя.
   – А ты считаешь, хозяин тебя днем будет ждать? – спросил лесник. – Собирайся, собирайся…
   – Я не боюсь, я по тайге неделями бродил, не боялся, не чета твоим причесанным рощицам, – ощетинился Петя, сделав попытку завладеть бутылкой, однако лесник был начеку; под насмешливым взглядом деда Петя неохотно набросил на себя легкую куртку с молниями.
   – Готов, дед, слушаюсь… пойдем учить твоего хозяина.
   Лесник прихватил с собой корытце с медом, предварительно завернув его в чистую холстинку; к ним тотчас присоединился Дик, и лесник приказал ему оставаться на месте.
   – Ты, брат Дик, оставайся, да, да, – оживленно повторил вслед за дедом и Петя, стараясь выразить умному псу свое самое доброе расположение. – Дом сторожи, Дик, дом – самое главное в жизни, ты – страж среди дремучего царства!
   Он потянулся потрепать Дика по загривку, однако тому явно не нравился исходивший от Пети винный дух; отвернув морду, он бесшумно отступил прочь в темноту, и Петя нетвердо побрел за дедом, время от времени отгоняя сорванной на ходу веткой густо липнувших комаров. Предрассветный лес вокруг, редкий птичий звон, время от времена возникавший где-то в отдаленности, близившийся рассвет, уже слегка размытое ночное небо и начинавшие тускнеть далекие звезды над молчаливым лесом – все привело его душу в состояние душевной расслабленности. Мягкими, сырыми листьями по щеке Пети проехалась ветка орехового куста, затем тропинка сразу вышла на большую поляну, затянутую густым высоким туманом; лесник вдруг полностью погрузился в белесую, поглотившую его муть, и лишь поверху, слегка подергиваясь, поплыла его голова. Соображая, что происходит, Петя приостановился, затем бросился догонять; вот жизнь, вот правда, внезапно подумал он, в который раз решая переломить и переменить все в своей судьбе. Вот так и оборвать, говорил он себе, отсечь, до этой ночи ничего и не было, ни срывов по работе, ни беспорядочных случайных связей, ни своего бездомного положения и скитаний до женитьбы, ни тайного пьянства по ночам при Оле. Что за осиянный старик, неподъемный такой человечище, опять говорил себе Петя, загадочная душа. Вот каков Денис рядом с ним вымахал, что он может предложить племяннику взамен леса, тумана, здорового лесного сна, движения, превосходного желудка, зубов, аппетита, поистине мужского характера? Столичную карьеру, неврастению, умение изворачиваться и изо всех сил работать локтями? И в результате – больную, развращенную, озлобленную, подобно своей, душу? Нет, нет, зря он приехал, нельзя и заикаться об истинной причине приезда, нет у него права распоряжаться дальнейшей судьбой племянника. Дня три потянуть, сделать свое, забрести поглубже в лес, собрать пробы, повидаться с Веретенниковым и, сославшись на срочные дела, уехать.
   Разволновавшись, Петя жадно втянув в себя сырой лесной воздух, чувствуя, что и шаг у него переменился, стал вкрадчивее, свободнее. Все-таки по материнской линии к нему, пожалуй, еще больше к Денису, перешло от дерюгинской породы нечто дремучее, лесное, даже звериное (утверждают ведь, что все возвращается через поколение!), и несмотря на свою утонченную интеллигентность, он всегда легко и свободно входил в древний мир леса.
   Тропинка, невидимая в тумане, петляла, и Петя старался не терять из виду головы деда; туман кончился, вновь пошло сухое дубовое редколесье. Запыхавшись, он догнал лесника, взял его за плечо.
   – Дед, подожди-ка…
   Молча оглянувшись, лесник показал внуку кулак, выразительно призывая к полнейшей тишине; лес вновь расступился, открывая просторный прогал, уходивший в обширные луга; яснее стало небо, лесник с внуком вышли к пасеке, окруженной со всех сторон от ветра, от ненужного любопытства лесного зверя довольно высоким, чуть ли не в рост человека валом сухого колючего кустарника. Дальнейшие действия деда и вовсе оказались для внука непроницаемой тайной; они продирались сквозь кусты, вымокнув до нитки, обошли вдоль заграждения всю пасеку; при этом лесник раза три или четыре останавливался и все теми же ожесточенными знаками приказывал Пете молчать. «Знаю, знаю», – сквозь зубы шипел ему Петя, и они двигались дальше. Продолжало неуловимо светать; в одном месте, у поврежденного ограждения, с разбросанными во все стороны грудами сухих веток, лесник помедлил, затем вытащил из кармана горсть какой-то трухи, подбросил ее в воздух и тут же стал пристраивать корытце с медом. Петя завороженно присматривался к деду, чувствуя в нем присутствие недюжинной, хотя и непонятной ему силы, подчиняющей себе, вызывающей невольное уважение.
   Пристроив приманку между двумя кучами сухого хвороста, лесник присыпал землю вокруг все тем же тусклым, летучим порошком, извлекая его щепотками из кармана. Опережая расспросы внука, он провел его между рядами молчаливо затаившихся ульев в дальний конец пасеки под просторный навес, забранный с трех, сторон горбылем и отделенный от самой пасеки густой зарослью лещины, так же молча указал внуку на грубый, прикрытый старым одеялом, широкий топчан, и Петя, подчиняясь, сел, затем, зевнув, лег навзничь. Сам лесник, расположившись на лавке у входа, сколоченной из тех же неструганых досок, словно растаял во мраке; Петя его больше не слышал, и самого его постепенно поглотила тишина; в такой тишине не нужно было притворяться даже перед самим собой. В конце концов, он не виноват, он ведь искал, мучился, бросался из крайности в крайность, хотел прожить честно и ярко, изо всех сил стремился доказать, а больше всего самому себе, что отцовские грехи и заслуги – отцовские грехи и заслуги, а он сам по себе, он должен пройти от начала до конца свой путь. И всякий раз кто-то словно брал и отбрасывал его назад, к нулю, отбрасывал, а сам стоял в отдалении и отстраненно наблюдал. Что-то главное в нем сломалось. Пример отца, не приспособившегося к условиям после Сталина, не согнувшегося под жестким прессом необходимости и в один момент рухнувшего, ничему его не научил, не отрезвил; он продолжает переть напролом, сделал несчастной хорошую, чистую женщину. Она терпит его пьянство, по всему ведь приходит конец, соберется и уйдет…
   Петя осторожно приподнял голову, прислушался. Кажется, пришел хозяин, он появился перед Петей вначале размытой тенью, с громадным контуром головы, с приоткрытой пастью, отчего морда хозяина выражала явную благожелательность и даже какую-то хитроватую усмешку. Петя видел медведей в московском зоопарке и раза два или три в детстве в цирке; то было нечто очеловеченное, окультуренное и совсем не страшное, и, слушая рассказы деда о хозяине, он и представлял себе медведя именно таким – чуть ли не домашним и ручным. Но сейчас он сразу ощутил стынущей кровью присутствие рядом истинного хозяина, появившегося из душного марева. Громадный зверь, хозяин, по определению деда, шел бесшумно, словно тек в предрассветной сырой мгле, мускулы упруго-волнисто перекатывались у него под густой шерстью; от нерассуждающего сознания собственной силы хозяин шел напрямик; он зпал о присутствии Захара в своем, принадлежавшем только ему мире, и давно примирился с этим обстоятельством. Хозяин не раз и не два наблюдал из зарослей за жизнью кордона; иногда его неудержимо тянуло на раздражающий запах человеческого жилья; не однажды он слышал появление Захара где-нибудь в самой глухомани, куда человек не забредал годами; иногда хозяин подходил ближе и наблюдал за человеком; в такие моменты и лесник чувствовал присутствие хозяина где-то поблизости. Между этими двумя, столь разными существами, уже давно установилась, и оба об этом знали, и никогда не обрывалась своя особая внутренняя связь; по сути дела, она не обрывалась и в холода, когда хозяин залегал на зимовку. Таких укромных мест у него было несколько, и всякий раз лесник не мог успокоиться, пока не определялось место очередной зимовки хозяина, или у Провала под валунами, перевитыми столетними жилами корней дуба, или посреди Гусиных болот на небольшом сухом острове, густо покрытом приземистыми, старыми соснами, или же в Глухом буераке, самом отдаленном и трудном для наблюдения месте, находящемся почти в сердцевине Зежских лесов, среди обширно и густо разбросанных меловых взлобков, стиснутых, в свою очередь, то подступавшими к ним болотами, то густыми лесами, заваленными вековыми буреломами. Отсюда начиналось немало ручьев и речек, вливавшихся затем и в приток Волги, и в Днепр; именно здесь как бы проходила невидимая черта, разделявшая великую Русскую равнину некоей разграничительной линией, и можно было наблюдать, как два ключа, буквально друг от друга в нескольких шагах, давали начала ручейкам, текущим в совершенно противоположные края, один на восток, другой на запад…
   Лесник не знал, что за причины заставляли хозяина выбирать место зимовки, но причины были, и они определялись, как потом выяснялось, после многолетних наблюдений и раздумий, особым норовом зимы, а затем и будущей весны. Залегал хозяин на Гусиных болотах – зима выпадала малоснежная, а весна ранняя, засыпал хозяин у Провала – снегу наметало лошади по холку, весеннее половодье подтопляло самые высокие места.
   И в прошлый раз, приближаясь к пасеке, хозяин еще издали определил где-то неподалеку присутствие человека. Переходя небольшую ложбинку, он приостановился, присел, высунул из тумана тяжелую голову и, шевеля ноздрями, принюхался: присутствие человека, его запах заставили слегка шевельнуться шерсть у него на загривке. Лесника нужно было избегать и бояться, но именно этот человек для хозяина уже давно стал жизнью леса, и хозяин уже не разделял леса и человека с кордона, как не разделял зимы и лета; все было всем, переходило из одного в другое без границ и потрясений…

5

   Вновь нырнув в туман, матерый, сильный зверь двинулся к пасеке: мед тоже был жизнью, и страсть к нему, к его пьянящей сладости и сытости туманила сознание, и ее трудно было превозмочь. В лесу неуловимо прибывало света, казалось, деревья сами собой приобретали смутные очертания, отделялись от общей массы, проступали в сплошной серовато-мглистой тьме; каждое мгновение прибавляло лесу новые краски и оттенки, вот уже стала различаться и сама мшистая земля; туман незаметно пропадал, в нем появились провалы, стали угадываться кусты, старые, полураспавшиеся пни, даже выступил высокий конус еще безмолвного муравейника.
   Медведь отчетливо слышал запах меда, пчел; еще раз остановившись, он напряженно прислушался, подняв морду, но полнейшее безветрие подвело его; он бесшумно и привычно пошел вдоль заграждения из сухого хвороста. Теперь запах меда окончательно пересиливал осторожность, язык набух, отяжелел, пошла тягучая слюна, зверь низко, почти неслышно заворчал. У прохода, сделанного позапрошлой ночью, он задержался и вначале попятился; запах меда пропал, и прихлынуло чувство близкой опасности, но настоящего, подлинного страха, охватывающего его при встрече с человеком, не было. Со всех сторон сочился запах человека, и медведь некоторое время вспоминал. Он уже готов был попятиться, раствориться в рассветной мгле, в тумане и зелени, густыми волнами подступавшей к пасеке, по запах меда пробился опять, вначале слабо, затем усиливаясь, вновь захватывая весь мир. Чувство опасности отступило, размылось, лесной гость двинулся в проход и сразу наткнулся на корытце, оставленное лесником; ворча, зверь настороженно обнюхал его. Он уже не мог преодолеть себя, с недоверием попробовал из корытца и затем не мог остановиться, пока не вылизал все дочиста. Сразу отяжелев и двинувшись дальше, недовольно зарычал и, завалившись свинцово отяжелевшим задом в сторону, свесил голову, помедлил… его тянуло к земле, глаза закрывались.
   Показалось солнце; с трудом растолкав внука, лесник повел его посмотреть на мертво раскинувшуюся на траве, внушающую невольное уважение косматую тушу зверя; он лежал на боку, прикрыв круглую голову передней лапой, с полуоткрытой пастью, с притупленными желтыми клыками и слегка высунутым языком; сон у Пети сразу пропал. Он обошел вокруг, присел, с недоверием, осторожно потрогал громадную темную подошву зверя.
   – Махина! – от души восхитился он. – Такой шкуры на весь кабинет хватит, никакого ковра не надо… До чего же хорош, бандит! Дед, что теперь с ним делать? – спросил он хрипловатым шепотом. – Где у тебя топор? Давай сбегаю… Топором его… Топором! Топором по башке!
   – Ух, прыткий, – с некоторой досадой и неодобрением осадил внука лесник. – Ишь, сразу топором! Кровь-то хоть живую видал? А ты знаешь, в Зежских лесах осталось пять или шесть таких зверей? А без зверя какой же лес? Нет, я его сейчас свяжу своим способом, от пасеки оттащим, к дереву приторочим, вот очухается, я с ним по-свойски, скажу: нехорошо, мол, хозяин, своих грабить, у нас с тобой такого уговора не было… Давай столкуемся, мир или война… Жалко с ним так, а по-другому не уговоришься, ничего, притерпится… Постой, постой…
   Внезапно встревожившись, лесник, торопливо присев, стал рассматривать одну из задних лап матерого зверя и неразборчиво что-то бормотать и даже изумленно восклицать.