– Кто меня может разыскивать? – отмахнулся он равнодушно. – Нет в Москве и не будет, вот и весь разговор.
   Проводив дочь, он стал угощать внучку яблоками, затем они гуляли по саду. Аркадий Самойлович рассказывал девочке, худенькой, вялой от городской жизни, о доцветавших розах, о давно заснувших нарциссах, показывал осенние цветы во всем густом великолепии их красок; отпаивал ее деревенским молоком с густыми сливками, разумеется не разрешая себе думать о том, что вот это слабое, маленькое существо, замордованное хорошим воспитанием, охраняет его надежнее всего прочего от него самого. Два дня на даче прошли оживленно и весело.
   – – Ну вот, Клара, мама тебя завтра утром заберет, а я заскучаю, – неожиданно загрустил Аркадий Самойлович. – Теперь тебе в школу надо…
   Внучка уже сонно улыбнулась ему и стала говорить, что она скоро опять приедет, потому что скоро будет опять выходной день; растроганный детской чистотой, Аркадий Самойлович согласно кивал и тоже верил ее словам; сентябрь обещал быть погожим и даже теплым. Стараясь не шуметь, он вышел из комнаты; ну вот, думал он, кажется, все хорошо и завершается, только по-прежнему – никаких старых знакомств и друзей. С широкой веранды, налитой таинственным сумраком подступавшей ночи, он кинул взгляд на чистую бетонную дорожку, ведущую к калитке, на островки цветущих по краям дорожки астр, промежавшихся пятнами редких кремовых и перламутровых хризантем и гортензий. В душе у Аркадия Самойловича окончательно установился мир и покой, и он, благодушно щурясь, устроив поудобнее нывшую в суставах контуженную ногу, подставляя лицо солнцу, так всю жизнь ему не хватавшего, плыл куда-то в старческой дреме; ему пригрезилось что-то из прошлого, какой-то бурелом на дикой реке, люди-муравьи, изо всех сил тянувшие бревна. Он хотел проснуться, не мог, воздуха стало не хватать: он удушливой серой ватой лез в ноздри, выталкивая его, Аркадий Самойлович задыхался. Какой-то странный, тоскливый, с перепадами звук окончательно все перекрыл; люди брызнули от реки широкой россыпью, по-прежнему волоча на себе каждый по огромному бревну.
   Открыв глаза, Аркадий Самойлович долго приходил в себя; сердце слабо, из последних сил беспорядочно колотилось о ребра; перед ним, не сводя преданных глаз с хозяина, сидел Рэм, тоже какой-то необычный, взъерошенный; Аркадий Самойлович растрогался волнению этого, по сути дела, единственного близкого существа, почесал его за ушами, бормоча что-то невнятное, ласковое, понятное только им обоим, Аркадий Самойлович попросил пса зря не волноваться, все теперь позади, а дальше им предстоит одно хорошее.
   И пока они разговаривали, в саду, иногда сразу по нескольку штук, усиленно падали созревшие яблоки, предвещая раннее похолодание, и Аркадий Самойлович опять-таки с какой-то тихой грустью прислушался к изобилию и богатству жизни.
   Как-то быстро стало темнеть, в дальних углах появился туман, за забором на улице зажглись редкие фонари. Со стороны леса, подступавшего с запада вплотную к дачам, донесся неясный шум; кажется, кончалась теплая, спокойная погода. Тщательно проверив запоры и ставни, Аркадий Самойлович потрепал пса по загривку; ласковый и гордый пес внимательно выслушал непривычно долгие рассуждения хозяина и, почувствовав в его голосе какую-то несвойственную расслабленность, ткнулся круглой головой в руки Аркадия Самойловича и кончиком теплого языка лизнул ему ладонь.
   – Иди, иди, Рэм, – заторопился растроганный Аркадий Самойлович. – Ты уж совсем человеком становишься… Иди на место. Спокойной ночи…
   Заглянув в комнату внучки и оставив дверь в нее полуоткрытой, чтобы услышать, если она проснется и позовет, сильнее, чем обычно, прихрамывая, он поставил на тумбочку стакан воды, приготовил снотворное, выбрал на веранде несколько яблок, тщательно протер их влажной салфеткой, оставил одно для себя, остальные отнес внучке, затем разделся, аккуратно сложил одежду на стуле, накинул на плечи халат, сходил в душ. Радуясь своему раз навсегда отлаженному, безотказному хозяйству, он еще раз проверил запоры в дверях и окнах, но в мезонин от усталости не стал подниматься; постель удобно и привычно приняла его тело. На сон грядущий он читал теперь Библию и уже дошел до Апокалипсиса. Потянувшись было за книгой, он передумал; надо бы записать в свою тайную тетрадь кое-какие мысли, но вставать тоже не хотелось: было приятно лежать в тепле, в собственном надежном доме, вот и северный ветер поднялся, лес заговорил – теперь ясно, почему такое самочувствие. И эта девочка рядом, ведь тоже вырастет, и начнутся свои сложности и страсти. И это тоже пройдет. Все пройдет.
   Аркадий Самойлович приподнялся, проглотил таблетку, запив ее глотком воды, повернулся на бок, подложил ладони под щеку, повздыхал и закрыл глаза; казалось, он даже и не засыпал, по-прежнему падали яблоки, ветер стал сильнее, правда, лес, защищая сад, несколько сдерживал его порывы. Наутро земля в саду густо покроется яблоками и грушами, снова придется уговаривать сына с дочерью приехать на машинах и забрать пропадающее добро. Он сам не знал, почему проснулся и открыл глаза – у изголовья на тумбочке горел свет и рядом у кровати на стуле возвышался чей-то силуэт. Аркадий Самойлович хотел приподняться и не смог, только дернулся вместе с кроватью. Он скосил глаза; он был в нескольких местах привязан к кровати тонкой капроновой веревкой. Теперь Аркадий Самойлович понял, что ему все это видится во сне, закрыл глаза, раздумывая о неприятных снах, почему-то всегда предвещавших смену погоды. «Что, гражданин начальник, – удовлетворенно сказал неизвестный, приводя связанного в содрогание и приподняв нависшие брови. – Не узнаешь, поди, дорогой наш заботничек, гражданин комендант?»
   «Не узнаю, – сознался Аркадий Самойлович, всматриваясь в плохо бритое широкое лицо с приплюснутым носом посередине, с темневшими ноздрями и с косматыми седыми, от старости, беспорядочно вкривь и вкось растущими бровями. – Как же Рэм, – подумал Аркадий Самойлович а шевельнул губами. – Не может быть… Рэм… Рэм…»
   «Смотри, не вздумай орать, – сказал неизвестный, показывая два ряда сплошных металлических зубов. – Никогошеньки, хоть благим матом вой… Гляжу, по-хозяйски устроился, неделю выслеживал, спасибо, добрые люди помогли. Неужто и Хибратского спецлагеря не помнишь?»
   Аркадий Самойлович рванулся всем телом, кровать дернулась, и он часто задышал, в надежде избавиться от обессиливающего ночного кошмара.
   «А-а, узнал, значит, – с какой-то тихой тупой радостью в голосе подтвердил потусторонний гость. – Да, вот так-то, гражданин комендант, жив, жив пока… правда, немного в живых-то нас осталось, а на тебя достанет… Куда тебе больше? Больше тебе не надо…»
   Аркадий Самойлович открыл глаза и решил бороться; даже во сне нельзя было опускать руки, откуда взялись и силы, и слова, и ясность головы; и он стал убеждать и, пожалуй, больше самого себя, что он был лишь подневольный исполнитель, судьба выбрала именно его, могло ведь иначе повернуть, они вполне могли поменяться местами. Он ведь тоже чистым родился, но вот так повернула жизнь, поставила одного против другого, и никакого выхода, он час своего рождения проклял, Аркадий Самойлович поведал и о своем недавнем крещении в церкви; он говорил еще и еще, стараясь найти и успеть сказать самое главное, только главного не находилось, и он слышал даже сквозь закрытые ставни, как от сильного ветра падали в саду яблоки. Гость, молча слушавший, шевельнулся:
   «А дочку мою, Александру-то, помнишь?»
   «Здесь я не виноват, сама согласилась, – поспешно сказал Аркадий Самойлович. – Ты тоже молодым был, такое дело…»
   «На двенадцатом-то году согласилась? На сколько старше твоей внученьки-то была? Года на три? – сказал гость, качая головой – и за ним на стене и на занавеске шевельнулась уродливая большая тень. – Нет, заботничек, тут ты ничем не отговоришься. По-другому не выходит, бесприютный я по другому… Не волен… ну, Господи Иисусе…»
   «Подожди, Коржев! Подожди! – рванулся ему навстречу Аркадий Самойлович, но просить и кричать он уже больше не мог, и лишь какие-то обрывки слов неслись и горели у него в мозгу. – Бред какой-то… Тебя давно нет, как же ты можешь? У меня под камином тайник, деньги, золото… тетрадь, такое записано, твоим правнукам хватит… Третью плитку в первом ряду от стены… слева, слева ковырни… забирай… Главное – тетрадь… Знающие люди ничего не пожалеют… От Дзержинского до Берии всех лично знал… Только обнародуй… Деньги поглубже… Золото… Я крещеный теперь, тьфу, сгинь, сгинь!»
   Что-то коротко щелкнуло, в грудь Аркадию Самойловичу вошло тонкое, жалящее острие, он тоненько всхрапнул, тело напряженно дернулось и обмякло, тягостный сон оборвался.
   На другой день рано утром соседка Ракова по даче, выйдя собрать нападавшие за ночь яблоки, услышала детский плач. Напрасно окликнув несколько раз всегда очень рано встававшего Аркадия Самойловича, она пригнула сетку, перебралась через нее и скоро уже пыталась успокоить девочку, сжавшуюся у калитки в комочек, дрожащую в одной ночной сорочке от страха и утреннего резкого воздуха.
   Девочка твердила про старого дяденьку с железными зубами, вроде привидевшегося ей во сне, и тоненько всхлипывала. Женщина подхватила девочку на руки, унесла к себе, кое-как успокоила, напоила горячим чаем с медом и, уже предчувствуя беду, и не в силах решиться самой сходить и все выяснить, позвонила в Москву дочери соседа, попросила ее срочно приехать вместе с мужем.

13

   На небольшом районном аэродроме лесник неловко обнял сына, сильнее чувствуя изношенность своего сухого легкого тола рядом с усадистой, еще полной жизни плотью Ильи, ткнулся холодным носом куда-то ему в щеку. Сноха стояла рядом в вязаной пуховой шапочке, в дорогом заграничном плаще, скрывавшем полноту, дул резкий ветер, и полы плаща заворачивались. Редкие сосны над небольшими зданием аэровокзала гнулись в одну сторону, и все боялись, что рейс задержится, но вышла стройная девушка в форме и звонко объявила посадку. Захар не стал обнимать сноху, попрощался с ней за руку и заторопился к самолету; устраиваясь на неудобном продольном сиденье, он глянул в круглое оконце и опять увидел сноху и сына; Раиса что-то говорила мужу, а тот молча слушал и напряженно глядел в сторону самолета. Лесник прижался лицом к толстому стеклу; ему почему-то захотелось, чтобы сын заметил его; с неожиданной ясностью он понял, что видел Илью в последний раз.
   Тут корпус изношенного самолета затрясся, заскрипел, застучал, и лица провожающих заскользили в сторону, назад и пропали.
   Захар добрался до нужного места, до поселка Верхний на реке Зее лишь на четвертый день к вечеру, отыскал нужную улицу; дом Василия, поставленный высоко и открыто в сторону реки, еще издали ему понравился. За невысоким штакетником перед домом на грядке бурели помидоры, уже начинала подсыхать снизу картошка; ее было немного, с полсотни кустов – она почему-то особенно порадовала и даже придала уверенности. Он толкнул калитку и пошел к домику по засыпанной речной галькой узкой дорожке; тотчас на крыльце появился мальчуган лет двенадцати, белобрысый, весь выгоревший, вслед за ним вышла и девчушка года на два постарше с двумя пышными перевитыми косами, босоногая, в легком ситцевом платьице; лесник не верил ни в Бога, ни в черта, но сейчас ему захотелось перекреститься и сказать про себя нечто вроде: «Чур тебе, чур тебе». Он увидел на крыльце Маню Поливанову, увидел такой, какой знал ее в свои двадцать с лишним лет, и хотя прежние душные страсти давно и безвозвратно в нем улеглись, ему стало не по себе. Солнце, садясь за островерхую, укутанную густой зеленой шубой сопку, жарко било в него сбоку, – не отрывая взгляда от девочки, опустив отяжелевший чемоданчик на дорожку, он ладонью вытер вспотевший лоб. Из дома послышался мужской голос, о чем-то спросивший, затем в дверях появился сам Василий и недоумепно уставился на неожиданного гостя. Захар сразу узнал его по детской привычке держать голову несколько косо вправо в минуты испуга или какой-нибудь неожиданности; отодвинув детей, Василий, невысокий, жилистый, начинавший в висках седеть, спустился с крыльца и, с любопытством глядя на Захара, весело поздоровался:
   – Здравствуй, папаша. Кого-нибудь ищешь?
   – Тебя, Василий, разыскиваю, – каким-то не своим, пропадающим голосом отозвался неожиданный гость. – Ох, черт возьми… вон она и жизнь. Ну, что ты рот-то раскрыл. Не узнаешь?
   – Погоди, погоди, – меняясь в лице, Василий отступил назад, еще больше наклоняя голову впразо. – Никак батя… Батя! – крикнул он растерянно осевшим голосом и с нестерпимо заснявшими глазами, рванувшись вперед, облапил Захара, притискивая его к себе. – Батя, ей-Богу, батя! Да это же ты, батя! Ну, какой же ты молодец! Ей-Богу, ты.
   – Ну вот, Василий, здорово, ну-ну, будет! – резковато говорил лесник, пряча глаза. – Ну ладно, ладно, давай по-русски, с повиданьицем…
   Они снова крепко обнялись и трижды поцеловались; глаза у Василия светлые, словно промытые, сияли, и Захар, наконец, тоже не выдержал, отстранил от себя сына, глухо и надсадно крякнул, прочищая залипшее от волнения горло, махнул рукой, отвернулся.
   – Верка! Серега! – закричал рядом, заставив его вздрогнуть, Василий. – Идите сюда, батя приехал, дед ваш приехал! Ну, скорее, скорее!
   Захар оглянулся, поздоровался вначале с Серегой, чмокнул его в выгоревшую бровь, а Веру, помедлив, боязливо поцеловал в голову, в ровный пробор и, махнув рукой, словно что дорогое и неизбывное отталкивая от себя, пошел к крыльцу. Подхватив его чемоданчик, Василий двинулся следом, а Вера с Серегой, никогда не видавшие отца в таком волнении, озадаченно переглянулись; приехавший дед показался им чересчур уж старым, они много слышали о нем; переждав, они тоже прошли в дом и увидели брошенный посреди комнаты потертый чемоданчик, отца с дедом, сидевших за столом и что-то возбужденно говоривших друг другу.
   – Да это же ты, батя! – восклицал Василий, пришлепывая по столешнице крепкой, словно дубовой, ладонью. – Да нет, я гляжу, а это ты стоишь на дорожке!
   – Сколько я тебя не видел, Василий. Поди, лет двадцать не видел? – отвечал уже своим обычным ровным тоном Захар, и глаза у него посмеивались.
   – Чуток меньше, в армию я ушел, с того времени не виделись, батя! Надо же!
   – А ты, Василий, задубел, раздался в кости, а глаза – материнские… Она у тебя безоглядная была, все, бывало, в глазах будто солнце стоит. Материны у тебя глаза, Василий! Я у нее неделю назад на могилке побыл… Заросло все, вырубил подрост-то, посидел, все вспомнил… Ты хоть помнишь-то мать? – спросил Захар, заметив промелькнувшую в лице Василия легкую тень.
   – Смутно, батя, – виновато помедлив, отвечал Василий, уже не пристукивая ладонью по столу, а осторожно опуская руки к себе на колени. – Вот только по фотографии, – добавил он, указывая головой на стену; тут его словно что подхватило с места, он вскочил.
   – Верка! – приказал он быстро. – А ну, давай в магазин, лети, скажи Авдотье Павловне, попроси отпустить, как на самый большой праздник. Скажи, за отцом не залежится. Деньги ты знаешь где, давай бери и топай… Пока мать с работы пришлепает, мы тут развернемся… Ну, а ты, Серега, одним духом к дядьке Герасиму за рыбой, я со смены проходил, видел – с рыбалки… Пусть вечером к нам в гости со своей половиной… Так, батя, располагайся, отдохни чуток с дороги, а Серегу мы отсюда к Верке переселим.
   – Не суетись, Василий…
   – Ладно, ладно, батя! Кто тут хозяин?
   Впервые за время поездки по своим родичам к старому леснику пришло чувство крепости и оседлости, словно он, наконец, вернулся домой; не желая мешать хозяевам в их хлопотах, он прошел в указанную комнату с небольшим письменным ученическим столом, с аккуратно застланной кроватью, с самодельным, украшенным шкафчиком для одежды, красивой резьбой, с двумя стульями; из окна была хорошо видна непривычно широкая, мрачноватая река, ее низкий, неясный противоположный берег, поросший густым, неровным кустарником, переходившим затем до самого горизонта в волнистые, покрытые густой тайгой сопки. Непрерывно катившая мимо свинцовые волны река завораживала. Пожалуй, больше всего он ждал и в то же время боялся встречи именно с Василием, хотя и не понимал причины своего страха, и теперь сердце отпустило. По каким-то своим признакам, он сразу понял, что попал, слава Богу, наконец-то, в хорошую, дружную семью, все здесь просто и добротно, живут открыто, без всяких хитростей и недомолвок, больно задевших его совсем недавно у Ильи.
   Здесь, на Зее, стояла августовская жара и безветрие; пропыленные листья молоденькой березки недалеко от окна казались совершенно высушенными и даже ненастоящими, проволочными; время от времени они металлически звучно шелестели. Отвлекая лесника от начавшей темнеть к вечеру реки, не перестающего изумляться такому громадному количеству стремительной воды, в комнату ворвался Василий; натянув на себя спортивный костюм, он совсем помолодел.
   – Батя, Серега к вечеру баньку истопит, давай, батя, раскладывайся… Помочь тебе?
   – А что мне раскладываться? – спросил Захар. – Я к самолетам-то непривычный, растрясло старые кости…
   – Приляг пока, батя, отдохни…
   – Ладно, Василий, спасибо… Что, Василий, только двоих осилили? Ты что, не знаешь, что один сын – не сын, два сына – полсына?
   – По нынешним– временам, батя, с двумя – самый раз, только и управишься. Хотел я второго сына… ну, все-таки, два брата, да куда там! Равноправие, баба на дыбки, этих, говорит, надо до дела довести, надо, говорит, брать не количеством, а качеством. Да нет, батя, ты не думай, ребята у нас хорошие, – опять широко и открыто улыбнулся он Захару, поймав его взгляд, – и баба у меня что надо. Бригадой маляров командует, вот-вот дома будет, сам увидишь… Аней звать, – добавил он, по прежнему не отрывая глаз от отца и тем несколько даже смущая его. – Я тебе, батя, писал, как мы поженились…
   – Писал! – проворчал Захар. – Когда писал? Уж и не помню, когда от тебя письмо получал… Еще в леспромхозе ты был, на старом-то месте. Даже адреса нового не сообщил…
   – Знаешь, батя, писать не мастак, – с легким напряжением в голосе ответил Василий и виновато развел руками. – Анна с детьми тебя вовсе не видела, а тут работа, работа, в отпуске рыбалкой побалуешься, по дому дел невпроворот, глядишь, неделя – другая, опять выходить. Знаешь, – неожиданно метнулся он в сторону, – там Серега три кетины приволок – у нас один промышляет потихоньку… Одна – икрянка… Они такие к нам редко доходят, в низовьях перехватывают… Займусь рыбкой, а ты, батя, отдохни.
   – Посмотрю пойду, что за рыба такая, – заинтересовался лесник, понимая, что Василий сейчас намеренно уводят его в сторону от чего-то больного и нежелательпого для себя. – Слышать-то слышал, а видать не доводилось…
   Они прошли на кухоньку во дворе; на столе в углу, обитом белой жестью, лежали три большие сизые рыбины с горбато изогнутыми челюстями, мертво отсвечивая застывшими, в поблекших радужных ободках глазами: одна из них была потолще и подлиннее остальных, с раздутым, отвисшим брюхом. Нацелившись именно на нее, Захар поддел рыбину за жабры, поднял, прикинул на глаз.
   – Полпуда потянет, – определил Василий, принимаясь за дело. – Нажарим, икры сделаем, уху сейчас заправлю… Эх, батя, приехал, какой же ты молодец! – вновь не удержался он от избытка своих чувств, шлепнул перед собой на разделочную доску одну из рыбин, стал ловко сдирать чешую. – Поговорим хоть, посмотришь на нашу жизнь… семья у меня дружная, ребята все умеют, еда, посуда за ними. Серега такие пельмени завернет, пальцы откусишь, по особому рецепту, по-сибирски… пирог тебе с ягодой любой испечет… Технику малый любит, хлебом не корми, – продолжал Василий со скрытой гордостью за сына. – Любой винтик не пропустит, подымет, ты у него в комнате заглянь в тумбочку, одни железяки, битком набита. А как-то поднимаюсь на свое место, на кран, и ахнул: как он туда смог проникнуть? Забился в уголок в кабине, я, говорит, батя (он меня тоже батей зовет), я, говорят, батя, посмотреть хочу. Ну что ты ему скажешь? Ты присядь, – кивнул Василий на табуретку. – Как там в Густищах-то? Егор со своими управляется?
   – Село-то перестроили, считай, – сказал Захар со своей сумрачной усмешкой, – приехал бы, не узнал. Газ подвели, через хату по два этажика нагромоздили, а у соседа, может, помнишь, Егор Петровича, маленький такой, сторожем на ферме работал, весь век в телогрейке да резиновых сапогах… так этот даже, как ее… мансарду прилепил и вдобавок две машины купил… по «Жигулям» зятю и сыну. Сам в селе, а потомство на заводе, вот так жить стали… В праздники да выходные понаедут из города, а так – пусто. Ломали-ломали в разные стороны мужика, он и приспособился… попер из него чертополох диким цветом, на все четыре ветра сразу гнется, а что толку с такого-то человека? Остались на корню догнивать старики да старухи… Главного нашего, как чудо-юдо заморское, цацками с головы до ног обвешали, какой уж резон… До них ли!
   Слушая, Василий умело и ловко распластал рыбину, отделил голову, рассек на куски, не мешкая, принялся за вторую, довольный молчаливым одобрением старика, внимательно следившего за его работой.
   – Петровича-то я помню, – сказал Василий. – Как же? Он меня курить научил. Ты, говорит, никого не слушай, табак грудь очищает, – засмеявшись, он, вспоминая, покрутил головой. – А ты, батя, так и не переменился, – улыбнулся он своим мыслям. – Такой же, как был!
   – Чего мне меняться? – Захар был недоволен собой за прорвавшуюся горячность. – Мне меняться не к чему, я теперь на мир издаля гляжу, как в опрокинутый бинокль. Одно жалко, дело доброе загубили, доброе у нас могло быть дело, правильное, видать, дуракам досталось. Народ портится, тухлятиной от него начинает отдавать… Ты вот, Василий, хмуришься, а сказать, поди, нечего…
   – Почему нечего? – ответил Василий с готовностью, и в глазах его появилась тяжесть. – Я тебя как-нибудь с утречка с собой на стройку возьму, в кабину тебя поднимем на верхотуру, поглядишь. Русская сила, она и сюда перелилась, если уж и тут доведут народ, думаю, потерпит, потерпит и шевельнет… Тогда уж кирпичей не соберешь… Думаешь, батя, тут слепые? Тоже все видим. Пусть висюльками обвешиваются, что им осталось? Старичье, выпить нельзя, закусить тоже, с бабой… гм, гм, прости… вот и играются в цацки, как малые дети. А народ на них горбит. Подожди, надоест!
   – Про ваши плотины разное толкуют, – подумал Захар вслух, правда, не совсем уверенно. – Река, она тоже живая, перехвати вот тебе горло, как дышать будешь?
   – Ну, ты скажешь, батя! – засмеялся Василий и задумался, примолк.
   Захару нравился Василий, его спокойная рассудительность; он видел сейчас совершенно нового для себя, незнакомого сильного человека; старый лесник, давно понявший истину, что щедрость за чужой счет еще никогда добром не оборачивалась, и тем более за счет природы, хотел продолжить и не успел. В дверях показалась сама хозяйка, в спецовке, повязанная косынкой, в одно мгновение обежала все вокруг глазами, остановилась на Захаре, улыбнулась ему.
   – У нас гости, батя приехал, – оживленно сказал Василий. – Иди знакомься… В самый раз угадала, рыбу пора жарить, рапу сделать… Икрянка попалась. Я тут гостей позвал… Верку в магазин отправил, а Серега баню кочегарит… Нет, ты подумай, Ань, гляжу из окна, а он на дорожке стоит!
   – Ладно, погоди, – остановила его жена и засмеялась. – Дай познакомиться, а то как не глянусь? Ты ж тогда, верно, развода потребуешь?
   Она подошла, не опуская теплых глаз, к свекру, подала руку, сказала:
   – Здравствуй, папаша… Вот видите, куда он нас на край света затащил…
   Захар пожал небольшую крепкую и твердую от работы ладонь; они еще сказали друг другу несколько ничего не значащих необязательных слов о трудной дороге в такую даль, об узнавании друг друга по фотографиям, одним словом, о том, о чем обычно говорится при встрече доселе совершенно незнакомых людей, но между ними сразу возникла теплота. Аня, невысокая, с тонкой девичьей фигурой, несмотря на больших уже детей, тотчас убежала переодеться и, как показалось леснику, появилась вновь в ту же секунду, в нарядном кримпленовом, видно ненадеванном платье, с прозрачной косынкой на шее, красиво и ловко причесанная и даже с подкрашенными губами. Василий подмигнул отцу.
   – Ты ей понравился, батя! Ты смотри, хоть на танцы…
   – Почему же родной свекор должен мне не нравиться? – спросила Аня, отбирая у мужа нож, фартук и тотчас занимая на кухне главенствующее положение; Василий принялся растапливать плиту, переговариваясь с женой, и Захар понял, что перед ним редкий случай, когда жена и муж как бы сливаются в одно; они понимали друг друга с улыбки, со взгляда и, даже обсуждая, кого еще нужно позвать сегодня вечером, обходились почти без слов, между ними непрестанно шло свое молчаливое общение, свой неслышный разговор.
   Вернулась из магазина раскрасневшаяся Вера с двумя тяжелыми сумками, опять заставив Захара молчаливо изумляться от своей немыслимой похожести на мать Василия; Вера тоже включилась в общие хлопоты, и леснику стало неловко; свалился людям на голову, беспокойство и толчея из-за него после работы, семья всполошилась, соседей потревожили, расходы…
   Попытавшись было придержать хозяев в их хлопотах и приготовлениях, он сказал об этом именно Ане, безошибочно угадав в ней заводилу, вдохновительницу и бродильное начало всего в семье. Его тут жо ласково, с улыбками остановили, опровергли, убедили в обратном, высказали некоторую обиду и недоумение; что же это мы, нелюди, мол, у нас такой гость, и нам порадоваться хочется… Лесник махнул рукой и сдался – давно известно, со своим уставом в чужой монастырь соваться было нечего. Он предложил хотя бы свою помощь, но и в этом ему мягко отказали. Он сходил в баню, побрился с дороги, поговорил с белобрысым Серегой о рыбалке, а вечером, несколько уставший от долгой дороги и обилия впечатлений, сидел во главе большого стола и опять слушал, как Василий в десятый или двадцатый раз рассказывал собравшимся соседям (Захар скоро понял, что они все и работали в одной смене) о том, как стал переодеваться, случайно выглянул в окошко и увидел на дорожке неожиданного и дорогого гостя; подстраиваясь под общее настроение, Захар, не привыкший к такому чрезмерному вниманию, опасался стать подгулявшим мужикам потехой на весь вечер, но опасения его не оправдались. За столом чутко, как это часто бывает у простых людей, подметили явную перехмуренность гостя, когда кто-нибудь начинал о нем говорить, и все дальнейшее вроде бы покатилось само собой помимо него. Рядом с лесником пристроился Серега, сразу же негласно взявший над дедом шефство. Он подкладывал гостю жареной рыбы, выбирая лучшие, на свой взгляд, куски, вполголоса отвечая на расспросы, о том или ином из гостей, причем Захар по выражению лица внука и интонации тотчас проникался соответственным отношением к называемому человеку. Серега все больше ему нравился своей серьезностью; это был уже человек, чем-то по характеру он напоминал Дениса, и Захар подумал о том, что хорошо будет, когда этот белоголовый крепыш подрастет, свести их вместе.