— В тюрьму его! — приказал старший. — Он не хочет выполнять закон!
 
И восхитительные холодные кандалы сомкнулись на щиколотках Оно, и злые удары заставили его чувствовать боль; и мрачная специальная машина приняла его в себя, как и остальных; и все продолжалось, а машина ехала вперед. Что-то произошло.
 

§

 
Шеперфилл сидел и пил кофе. Где-то находился Яковлев и шел по дороге, не зная, что предпринять. Его путь был веселым и прекрасным; он медленно шел вдоль роз и кипарисов, переходя через ручьи и каналы, и вся реальность перед ним была словно резиновой, вмещая в себя все. Окружающее цвело вокруг возможностями, именами, встречами и изобретениями; молочные деревни с камышами у воды отражали солнце, как планеты и спутники, и апельсины изящно лежали на матери-земле, словно грибы или другие плоды. Вокруг могли быть снега со льдом, обращенные в мороженое или в полярный простор; пятнистые джунгли с матерым туземцем около дупла; удобный пластиковый кабинет со столом и схемами мира на столе; лучшее подземелье, или вакуум — и все так ужасно! безлюдно! бездонно! — надо иметь с собой родной, знакомый с детства предмет, чтобы укрыться враждебным пространством, как одеялом, ощущая присутствие предмета в своих верующих руках; могло быть голубое ничто, или зеленое, или желтое, и ничего другого — но оно оборачивалось явленной штучкой-дрючкой, переставая быть собой; могло случиться завершение этого периода, и тогда все творится снова, или нет; могли быть ледяные хижины со смертью на краю; могла быть грусть. Яковлев летел сквозь мир, чувствуя свое состояние сотворить и быть здесь, или не быть — Просто так, хочется что-то сделать, не почему, не отчего, не для чего. Рай, как идеал, не зачеркивающий предыдущее вместе с грехами и любовью, был словом для обозначения этого. Это надо было начать, чтобы возникли ситуации, в которых начать и кончить приятно и хорошо; и их ценность ясна. Разговоры про бред соблазнили друга на долг, но осталась все же тайна, из которой может что-то выйти. Это здесь, это истина, это мечта, это Иисус Кибальчиш. Иисус Кибальчиш расчесался на прямой пробор, его нет, в него он не верит, он самый главный, но Яковлев может все. Иаковлев никого не нашел, у Хромова не получилось. Они были трубачи, друзья и любовники, но что-то произошло, потому что им так захотелось. Нет, неправда, им захотелось, чтобы не было, или все равно; ведь все-таки это и есть самое прекрасное, зачем низводиться в животное состояние? Что означает этот бред? Улица, как степь, как длинное ласковое животное с протяженным телом; как путь, на который ступает высшая нога, чтобы войти. Улица с домами вокруг; липы, кипарисы и плющи здесь; свет оттуда, и полумрак, и комната, где сидят имена, и их несколько. Мандустра заставляет быть, ступая нае райское подножье; начать ограничения для удовольствий и смотреть. Воспоминания о ней значительны и конкретны; они присутствуют в формах, придавая им некий внутренний блеск, и это одно из многочисленных главных. Деревья, как сплетенные провода в кабеле, как единство множества линий, как клубок для вязания в руках волшебного кота, как минимальный предел феномена. Деревья стояли по обе стороны пути, и Яковлев шел куда-то, словно плыл, или полз. Тундра, как джунгли, ждала его в виде собственной награды, и ничего другого быть не могло. Или он придумал, или его придумали — нужно было продолжать, чтобы различать свет и полумрак. И Семену исполнилось три года.
 

§

 
И Миша Оно попал в камеру, пахнущую сыростью и несвободой; может быть, для смертников, а может быть, для проведения здесь длительного времени жизни. Он сидел на табурете рядом с откидным столом, потом вставал, начиная кружить вдоль стен, подходил к вонючей параше, отодвигал ее одним неуловимым движением и совершал разнообразящее жизнь мочеиспускание, отдавая всего себя этой интересной минуте, которая была наполнена истинным Занятием, в отличие от обычных рефлексивных прозябании здесь, внутри тюрьмы. Сырые стены напоминали ласковых женщин, цветные луга в воскресный день, восторженно-мрачные зеленые школьные парты, навевающие своим появлением во мгле сознания целый мир чувств и ощущений; и Миша хотел быть преступником. закованным в колодки на площади, или в темной яме, или в этой тюрьме, чтобы слиться с проникающим в него страданием в единое целое, как при зачатии; и завершить свою жизнь, шепнув умирающими губами в презирающую пустоту что-нибудь тихое и значительное, похожее на последнюю точку в священной книге, которая не столько заканчивает повествование, сколько начинает новую жизнь. Он ощущал присутствие истинного бытия в своем духе, чувствовал этот свой час действительным и свободным от времени и остального; не осмысливал ничего из того, что видел в своем представлении перед глазами; и был счастлив, словно вырвавшийся из склянки гомункул, готовый честно умереть, как все. Он сейчас прислонился головой к стене, наблюдая негасимую лампочку на потолке, которая была непременным прекрасным атрибутом неволи, и размышлял о разных проблемах, поскольку они чудесно преображались перед осознанием скорой гибели и приобретали новый вкус настоящей подлинности и серьезности, которая, как направленная в горло стальная сабля, заставляла трепетать нервы и душу. Разнообразные дилеммы и развилки мыслительных лабиринтов заполонили Мишино состояние, ввергнув его в хаос каких-то странных выяснений, которые, впрочем, и должны были возникнуть в этом месте мира у любого индивида, желавшего до этого все что угодно, или желавшего никем не быть; и эти настроения, имеющие смысл, пульсировали сейчас внутри Оно, как обнаженные сердца гальванизируемых лягушек, услаждая его личную озабоченность самим собой, присущую каждому, и его тайну, которая в нем есть.
«Итак, мир существует любой на выбор, как правда, как мой путь, но зачем я сейчас здесь? Кто я? Что я должен, или не должен, или посередине? Что я буду, кем я стану, кто я был? Я никто, я кто-то, я, наверное, имею цель, но я люблю все; я — человек-вообще; я смотрю в окно, я люблю его прозрачность, и цветы, и проблемы тех, кто придумывает их и увлечен; я хочу поцеловать реальность в губы, накрашенные лиловой помадой, но мне не нужно иметь от нее детей. Меня не страшит появление, или исчезновение, потому что это все равно; мне нравится окраска стен здесь, так же как цвет моря там; я люблю свое прошлое сейчас, так же как и настоящее; я должен что-то осуществить, но зачем мне покидать рай этого мира? Слава моим злым кандалам, они так гнусно впиваются в мои запястья, порождая ненависть и боль! Быть может, я — бог, забывший о своем назначении творить и не присутствовать? Ибо так возлюбил господь мир, что сам стал частью этого мира. Как Федоров, Будда и я. Когда меня жгли на огне, распяв на решетке, разве я не был счастлив, испытывая наслаждение, равное женскому оргазму? Разве не приятно прожить длинную жизнь, переписывая каждый день глупый листок, а потом купить себе некий предмет, или одежду; и смысл целой Вселенной будет в этой одежде; и ее пропажа станет подлинным Катаклизмом, который не каждому суждено пережить. Блажен, кто ощутил минуту роковую в чашечке цветка, особенно если это нарцисс. Счастлив садовник перевоплотившийся в цветок и низведший себя в это состояние. Почему я должен быть кем-то еще? Почему я хочу умереть сложной смертью, чувствуя бессмысленность ее, или наоборот — радость правильно отданной жертвы? Почему я хочу жить вечно, избрав бесконечное развитие, если это возможно вообще? Почему я ничего не хочу, кроме стояния здесь, прислонясь головой к стене? Почему я вижу лампочку, в то время, как существует солнце? Я унесу себя в могилу, я скоро превращусь во что-то еще; до свидания, ощущения и феномены; прощайте, любимые сны, я ухожу гордо, словно истинный Никто. Да здравствует мандустра».
Так думал Миша Оно, стоя в камере, в которой он был один, как истинный узник, или арестант; и ему нравились его серьезные сбивчивые мысли, похожие на предсмертный монолог не понятого веком гадкого убийцы, ожидающего предстоящей тяжелой казни с чувством романтической вины и бесстрашия. Он, улыбаясь, отошел от стены и сел на табурет, вспомнив свою недавнюю беседу с членами оппозиционной компании, которые были милы и разнообразны.
 
   — Где вы сейчас, — сказал Миша, представив отрезанный язык Артема Эрия.
 
«Миша, ты не знаешь своей миссии, но она — ничто, это все пустое, маразм, фигня. Ты должен прийти ко мне, только я — истинный бог; кто-то говорит, что я — женщина, но нет. Я — самый главный, это я породил ва; все это — так, приди ко мне».
Возникло что-то странное, словно гипнотическое явление внутри камеры, где не должно быть никого, кроме уже заключенного существа; и это что-то говорило, и мыслило, и расчесалось на прямой пробор.
«Я — Иисус Кибальчиш. Я — самый главный, я выше вас. Я — бог, а не вы. Ты — вообще какое-то десятое или четвертое воплощение, и поэтому нечего заниматься этим бредом, размышляя о вещах. Все равно, ты окажешься предо мной, и я скажу тебе какой-нибудь звук. Уа!»
 
   — Что это такое? — спросил Миша Оно, прислушиваясь к явленным словам, не понимая, откуда они исходят.
 
Он просто оказался здесь, и все продолжалось.
 
   — Мне все равно, я сижу на табурете, ты не для меня, — сказал Миша, плюнув в угол. — Скажи мне, в чем моя интенция, если я предельно люблю каждую корпускулу бытия в любой миг, наделяя трансцендентальной сущностью феномена сам этот феномен в мире явлений?
 
"Я не понимаю, Михаил Васильевич. Это бред, я проще. Мир проще, слова длиннее. Кто-то говорит, что я женщина. Я не нашел своего отца, приди ко мне, оставь свою задачу, ибо она высока. А я больше, чем все, я придумаю тебе тайну, я — главный. "
 
   — Ты — глупый! — воскликнул Миша, смотря на лампочку.
 
"Я — глупый, ну и что? Я глупый, но у меня есть власть. Тебя ничего не ждет, кроме меня, вперед, ко мне, моя прелесть, и я покажу тебе что-то еще. "
 
   — Я не нашел себя, — сказал Миша, вставая с табурета. — Это просто видения, бред, маразм, чепуха. Мне не нужно глупых богов, они не дадут мне умереть. Все это чушь, я буду спать и ждать своей казни, которая скоро наступит.
 
«Ничего не было, так же как и всего остального, — подумал Миша, ложась на нары. — Мои привидения имеют красивое лицо, но не знают, что им делать дальше. Укройте мои секунды плюшевым венцом постоянной теплой любви!»
 
   — Нет, это не бред, — сказал Иисус Кибальчиш. — Это было подлинным явлением. Но вы не хотите быть со мной, прийти ко мне, творить со мной. Придется мне создать дочь.
 
 

§

 
И наступило: утро, возникшее, как начало новой эры. Миша Оно что-то видел во сне, а потом услышал звук открытия двери, и вспомнил свое местонахождение в гениальной камере посреди стен, перед казнью, которая вот-вот должна наступить.
Он ничего не помнил, он улыбнулся и был готов к дальнейшему. Дверь открылась, и красивый ефрейтор вошел внутрь, осторожно ступив на каменный пол. Ничто не омрачало личность Миши Оно, никакая прошлая информация не выплывала из его глубин, заставляя ужасаться и понимать смысл каких-то предреальностей; никакое знание не осеняло его своим божественным лучом; и он был счастлив, как инфузория, нашедшая себе причину для деления, и внутренне опустошен, как постигший самое главное даосист.
 
   — С добрым утром, дружище! — сказал ефрейтор, поклонившись. — Не желаете отзавтракать, или хотите сразу покинуть эти чудные стены?
 
Миша хлопнул в ладоши, сел на нарах, свесив ноги, и потянулся.
 
   — Почему вы так вежливы? — спросил он. — Когда казнь? Меня тоже будут распинать за ребра и бедра?
 
 
   — Помилуйте! — поморщился ефрейтор. — Вас отпускают отсюда — вас ждут!.. Я должен вас проводить… Пойдемте… Хотите умыться?
 
 
   — Ваш ритуал мне нравится! — воскликнул Миша, вставая на пол и надевая ботинки. — Но я уже готов казниться. Поэтому я бы предпочел умыться непосредственно перед плахой, чтобы блеск топора заставлял мои ноздри расширяться от ужаса и тоски, а члены — трепетать.
 
 
   — Пройдемте, друг мой, — вежливо сказал ефрейтор, протягивая обе руки в сторону выхода. — Вас давно ждут, но не хотели прерывать сон. Что вам снилось?
 
 
   — Мне снилось, как я увидел словно некую дверцу, ведущую в черный простор; я потянул за цепь и вылетел отсюда наружу — туда, где я должен быть; там я понял и осознал самого себя, и увидел свою высшую цель; и я прожил много миллионов лет, занимаясь чем угодно и творя другие реальности; а потом я увидел другого истинного бога, но он был глуп и обычен; а потом наступил конец.
 
 
   — Кайф, — с завистью проговорил ефрейтор, похлопав Мишу по плечу. — Мне же привиделось, что я стоял «смирно» и охранял благородное сборище, которое имело вселенский смысл. Ну, пойдемте? Я прошу вас.
 
 
   — Хорошо! — крикнул Миша и вышел вон из камеры. Он шел по коридору куда-то вдаль, наблюдая лампочки, вкрученные в потолок, и двери других камер, в которых томились различные узники или арестанты. Ефрейтор шел за ним, стуча своими ногами.
 
 
   — Послушайте, — вдруг спросил Миша. — А где мои личности, с которыми я общался на политические темы?
 
 
   — Эх, друг мой, — печально отвечал ефрейтор. — Сейчас бы вы могли о них похлопотать… Но боюсь, что они уже обрублены и представляют мало интереса…
 
 
   — Ну и хрен с ними, — сказал Миша, продолжив путь. И так они шли и шли, мимо камер, стен и лампочек, и в конце концов коридор кончился, как и все остальное, и большая комната предстала перед этими двумя особями, раскрыв свой простор, словно открытый космос.
 
 
   — Я сделал! — громко сказав ефрейтор, выйдя вперед. — Это — он? Вот.
 
 
   — Любимый мой! — крикнул прекрасный девичий голос. — Неужели это ты, неужели ты здесь, неужели это правда? Приди же ко мне, будь со мной, возьми мою руку. Я счастлива, как совершенная звезда.
 
Миша Оно посмотрел и увидел лучшее для себя гениальное лицо. Это лицо говорило слова; это была Антонина, и она стояла перед ним. В это же время Артем Эрия умер.
 

§

 
Возникло радостное замешательство, странное оцепенение, некоторый перерыв. Вдали отсюда ефрейтор сидел на гауптвахте, Иаковлев был. Возникло благословенное узнавание, веселая встреча, неожиданное событие. Антонина в лиловом платье стояла, возвышенно улыбаясь, и ефрейтор одобрительно свистел. В детстве он собирал марки. Возникло что-то чудесное, приятное, значительное, словно неожиданный свет после казни. Антонина стояла перед ефрейтором в платье и улыбалась, как загадочная дама. В комнате был свет.
 
   — Миша, я же тебе писала, что найду тебя! — воскликнула Антонина, сделав книксен. — Я освобождаю тебя, пойдем же скорее; там весна, там солнце, там веселое вино и чудеса!
 
 
   — Нет, негодяйка! — громко сказал Оно, отпрянув. — Я с тобой не пойду; ты заразила меня «концом», и я еле вылечился!
 
 
   — Как?! — крикнула Антонина, побелев. — Что?! Она перестала улыбаться, ощущая выразительное действие леденящего нервы обвинения, которое ей было только что брошено в лицо найденным любимым. Это было воистину ужасно! Она достала пудреницу, потом положила ее обратно, потом снова слегка улыбнулась и тихо сказала:
 
 
   — Я этого не знала… Прости меня… Но откуда же… Наверное, это Узюк… Или Семен Дыбченко… Неужели, Аня Дай? Нет, нет, нет… Это — Лоно, это он… Точно… Или Нечипайло…
 
 
   — Так ты не знала об этом? — дрожащим голосом спросил Миша.
 
 
   — Да нет, конечно; откуда… Неужели это — "«колец»?! Это очень плохо… Здесь, в тоталитарной зоне, его невозможно вылечить просто так, кроме того, за факт болезни еще и сажают в тюрьму. Но меня-то это не волнует, у меня есть подруги…
 
 
   — А тюрьма?! — крикнул Миша, не смогря на ефрейтора. Антонина усмехнулась, посмотрев на ефрейтора, который опустил взгляд в пол.
 
 
   — Я — дочь самого главного человека здесь! Какая еще тюрьма! Мой отец — Первый Консул парламента!
 
 
   — Неужели, — удивился Миша, подойдя к девушке.
 
 
   — Да, — сказала Антонина, кладя руку на его талию. — Прости меня, дорогой, милый, родной, я не знала, если б я знала, я бы никогда этого не сделала, но все к лучшему; обещаю тебе, что буду здорова через день, любимый мой… Ведь ты больше не сердишься?!
 
 
   — Хорошо, — прошептал Миша, посмотрев направо.
 
 
   — Ура! Ведь теперь мы друзья, ведь правда, друзья, ведь правда, друзья, ведь правда, друзья, ведь правда, друзья, ведь правда, друзья, ведь правда, друзья, ведь правда, друзья, ведь правда, друзья?
 
 
   — Да, — сказал Миша, поцеловав руку Антонины и ощутив приятное тепло и запах.
 
Через какое-то время они шли вперед по улице, которая была бескрайней, как степь, и сияла под солнечным светом, отражая его, как Луна. Кругом цвела великая весна, пронизывающая окружающее, словно несуществующий мировой эфир. Деревья будто приглашали выпить вина, и запахи утраченного снега, сочетаясь с дымом шашлыков и клейким ароматом почек на ветках, составляли единый сложный букет, заставляющий кайфовать обонятельные рецепторы любого индивида.
 
   — Ты посмотри, какая прелесть, какая весна, какой свет! — восклицала Антонина, бери Мишу за руку.
 
 
   — Замечательно, — говорил Миша. — Но я люблю все. Мне нравится прелесть весны так же, как и гнусность осени или непонятность переходных времен.
 
 
   — Поехали вон из этого мира!.. — кричала Антонина, смеясь, и начинала прыгать и бегать, словно была недавно родившейся девицей.
 
 
   — Давай сядем в лужи, представив, что это — жидкая среда, — говорил Миша, хлопая себя по бедрам.
 
 
   — Ура! — кричала Антонина, скача вперед.
 
 
   — Надо стать всем, — бурчал Миша, смотря в центр тополя. — Надо быть тут, или там. Да здравствует наш рай!
 
 
   — Давай целоваться, поскольку это — лучшее воспоминание, существующее внутри нас! — предлагала Антонина, остановившись.
 
Она подошла к кирпичной стене, воздев по краям руки; закрыла глаза, словно медитируя, или готовясь воспринять высшее, и Миша медленно подошел к ней, как друг, или единственный кавалер, будто собираясь пригласить ее на танец, или предложить руку; и он обнял ее талию и приник к ней телом, и их одежды соприкоснулись, как встретившиеся любовники; и он губами тронул ее губы, которые раскрылись, словно жаждущая блудного сына родная дверь; и нутро их лиц перемешалось, почти растворяясь в объединении; и гениальное физиологическое равенство, присущее лишь поцелую, в отличие от процессов, связанных с похотью и долгом, придало всему этому действию подлинную детскую невинность и очаровательный запретный восторг!
Он целовал ее то бешено, будто старался вернуть к жизни утопившегося друга, то мягко и неслышно — тихим ласковым прикосновением, как икону; то лениво застыв с ней в некоем статусе кво, словно желая остаться в таком положении навечно, то неумело, как порывистый мальчик, не знающий, что делать с разрешенной ему любовью. Она была податлива и агрессивна, и ее губы то превращались в орган любви, то становились лучшей частью гениального красивого лица. Краем своего взора он видел кирпич стены, и любимое плечо в одежде, и все было слишком реально; а кругом была подлинная весна.
Наконец, поцелуй кончился, они счастливо вздохнули, радуясь совершенному поступку и отступили от стены.
 
   — Дальше, — сказала Антонина, взяла Оно за руку, и они пошли вперед по дороге среди деревьев и домов.
 
 
   — Послушай. — спросил Миша озабоченно. — А ты не заразишь меня снова «копцом», после этого сладкого поцелуя? Хотя я и не могу им заболеть больше никогда, как сказал Яковлев, я все-таки в это не верю.
 
 
   — Не знаю, — усмехнулась Антонина. — По-моему, он так не передается. Кроме того, возможно, Яковлев прав.
 
 
   — Куда мы идем? — спросил Миша. — Мне кажется, прав Щоно.
 
 
   — Нам нужна бодрость. Ты устал в тюрьме, тебе надо приобрести силы. Мы идем в Комплекс Спорта и Физических Игр!
 
 
   — Отлично! — воскликнул Оно. — Это что-то новое. Я люблю…
 
 
   — Ну конечно!!! — закричала Антонина и снова стала прыгать и бегать, как недавно родившаяся девица.
 
Прошло время; ефрейтор сидел на гауптвахте; Миша и Антонина вошли в дверь Комплекса, и Антонина так грозно взглянула на привратника, наслаждающегося своей профессией, что он отпрянул от этой пары с ужасом атеиста, внезапно увидевшего бога.
Они прошли через холл с какими-то людьми, затем свернули направо и вошли в маленькую желтую дверь, оказавшись в коридоре.
 
   — Мы пойдем в свое помещение, — сказала Антонина, решительно устремившись вперед, к свету. — Там только высокопоставленные существа.
 
В конце концов они пришли в большую комнату, обшитую светлым деревом, с цветами, шкафами и креслами; и в кресле сидел длинный розовощекий человек с большими губами. Увидев Антонину, он вскочил и устремился к ней, как ночная бабочка на лампочку.
 
   — Здравствуй, милая! — громко воскликнул он, пытаясь обнять Антонину, но потом увидел Мишу и смутился.
 
 
   — Тсс, — сказала она. — Смотри, это — мой мужчина из свободной зоны. Мой парень! Он из тюрьмы, нужно его оздоровить. Что ты предлагаешь?
 
 
   — Меня зовут Сергей Шульман, — с достоинством представился длинный человек, стукнув голыми пятками друг о друга. — Я — тренер.
 
 
   — Миша Оно, — сказал Миша, поклонившись. — Я — вообще.
 
 
   — Чудно! — обрадовался Шульман.
 
 
   — Так что ты нам предложишь? — снова спросила Антонина, посмотрев направо.
 
 
   — Любимый набор. Для начала — партию в «боцелуй», потом — купание в сметане.
 
 
   — Прекрасно!
 
 
   — Что это? — спросил Миша, желая сесть.
 
 
   — Сейчас ты все узнаешь, дружище. Пройдемте! Сергей Шульман уверенно пошел вперед, вошел в стеклянные двери, и вскоре все они втроем оказались перед длинным бассейном, заполненным водой примерно на уровень живота взрослого человека.
 
 
   — Вон там находится мужская раздевалка и душ, — сказал Шульман, показывая налево. — Там есть плавки, надевайте их, и я вас жду. Видите людей?
 
Миша посмотрел и увидел людей, стоящих на краю бассейна.
 
   — Я вижу людей!
 
 
   — Замечательно! Люди ждут вас, дружище! Сейчас вы все будете играть в «боцелуй».
 
Миша тут же повернулся «кругом» и пошел в мужскую раздевалку, краешком своего глаза увидев, что Антонина пошла в женскую.
В раздевалке было приятно, там пахло резиной и человеческим коллективом; Миша разделся и стал голым, словно готовился к занятиям любовью, а потом в зеленом шкафу он нашел лиловые плавки и ушел в душ, чтобы вода, низвергающаяся сверху на тело. смыла незримую грязь и усталость и заставила чувствовать себя настоящим профессиональным человеком, который, выйдя отсюда, возьмет черный портфель и отправится к всегда существующим делам. Вода текла по телесной поверхности, напоминая о маленьких водопадах, омывающих серые ровные скалы, или о фонтанах с фигурами золотых мужчин. Миша Оно стоял здесь, представляя все дальнейшее, и не желал выходить наружу. «Я есть душ принимающий!» — подумал он с гордостью и захотел тут же самоубиться, поскольку ничего лучшего он не мог придумать в своей жизни сейчас, чем быть именно здесь, но было очень лень искать способы и пути к остановке этого прекрасного мига; и в конце концов Миша покинул душ.
Он пришел на прежнее место перед бассейном и увидел Антонину, идущую сюда в серебристом сияющем купальнике, слегка прикрывающем ее великолепное загорелое тело. Ее идеальные ноги мягко ступали по кафелю, бедра сотрясались при каждом шаге; соски грудей словно готовы были прорвать сверкающий лифчик, образовав вместе с грудью нечто, напоминающее кукиш; и воображаемая линия, идущая от соска к позвоночнику, наверняка составляла с ним прямой угол. Живот ее был упругим и совершенным, имея на себе прекрасное отверстие пупка, похожее на солнце в зените и абсолютно ясном небе. Брови Антинины были точно стрелы, взгляд, как устремленное копье. Ее очень хотелось раздеть, но казалось, что даже голая она не будет истинно Обнаженной — Без Всего — и хотелось пробуравить ее кожу и плоть, и соединиться полностью со всем тем, что есть «женское», чем бы оно ни оказалось.
 
   — Как ты красива, любовь!.. — восхищенно оказал Миша Они ей.
 
 
   — О, да! — согласилась она, поправив свои пышные рыжие волосы, и подошла к Шульману: — Вперед, мой друг, надо играть в «боцелуй»!