— Мир есть моя «пупочка»! — гордо сказал Миша, берясь за очередной край.
 
Они не кончались, не надо было, чтобы, они кончались. Они были смыслом, они были машиной с коньяком, с тобой, с прелестью всех секунд. Стало совсем темно, и только лунный свет освещал блистательный пейзаж, а выгруженные «пупочки» были аккуратно сложены рядом со зданием, словно коробки с мебелью и магнитофоном. Но контейнер, будто рог изобилия, никак не становился пустым, как выеденная раковина или скорлупа, и продолжал таить в себе все новые единицы своего наполнения, являющиеся опять же «пупочками»; и Миша с Сашей уже выволакивали их из гулкой темной глубины полуразгруженного ржавого ящика для перевозок, стоящего на машине рядом с каким-то красным низким зданием, катили их по железному неровному полу, отдавая, как всегда, в другие ждущие руки; и грохот сотрясал этот пол и стены и потолок, и лунного света не было внутри. И в конце концов Саша протянул руку, дотронувшись до темного объекта в углу, и гордо сказал:
 
   — Это последняя! Уа!
 
Они тут же схватили ее и под грохот передали Пете с Васей (или с Колей).
Потом, выйдя из недр контейнера, они спрыгнули на асфальт, и Миша хлопнул в ладоши.
 
   — Гениально! — воскликнул он. — Мне это очень понравилось. Лучшее занятие! Это как бутылка, тринк, кольцо номер семь; денежный шорох, соленый шок, холостая слизь на кончике любви; девичий вкус политического спора в дреме снежных недель у камина грез; кофейная мудрость лиловых секунд абсолютной мглы, царящей здесь; и прочие прелести. Все так хорошо!
 
 
   — Ты думаешь, это все? — спросил Петя. — Нужно же их еще раздвигать!
 
 
   — Раздвигать? — спросил Миша Оно.
 
 
   — Ну конечно!
 
 
   — А зачем?
 
 
   — Чтобы они были раздвинутыми, болван! — ответил Дима, изобразив презрительный взгляд, который обращают на идиота с целью сказать ему, чтобы он не испражнялся на стол.
 
 
   — Хорошо, — сказал Миша. — Я согласен с вами и вашими великими словами. Да здравствуют «пупочки» и реальность! Но скажите мне; как же их раздвигать? Как делают это?
 
 
   — Садись. — сказал Дима, показывая на какой-то швеллер.
 
 
   — Сейчас я объясню тебе. «Пупочка» — это замечательная вещь! А ну, принесите мне одну штуку.
 
Тут же Саша и Коля немедленно притащили темную «пупочку». Неожиданно откуда-то вышел маленький человек, закрыл дверь контейнера и сказал:
 
   — Я поехал. Прощайте, я выгрузился, все.
 
 
   — До свидания, Иван Петрович. — сказал Дима, наблюдая, как человек сел в кабину, закрыл дверь и умчался прочь. — Итак, смотри, Миша! «Пупочка» состоит из двух половинок, скрепленных пружиной специальной конструкции. Пружина очень тугая, поэтому эти две половинки, называемые также «створками», очень плотно прилегают одна к другой. Одна из створок чуть-чуть больше другой, она называется «зоной». Другая, поменьше. — «гона». И на «зоне» и на «гоне» есть специальные ручки. Кроме этого, внутри есть особый механизм, который при растяжении пружины на нужное расстояние фиксирует «пупочку» в таком положении. Итак, операция очень проста. Два индивида берутся за ручки — один за «зону», другой за «гону». Со страшной силой нужно тянуть на себя, привлекая к этому весь вес своего тела. Наконец, раздается характерный щелчок, и начинает пищать синий динамик — «пи-пи-пи-пи-пи…» Это значит, что «пупочка» раздвинута. Ее берут за те же ручки и укладывают в штабель в красном низком здании. Я сказал. Вопросы?
 
 
   — А за что лучше тянуть-за «зону» или за «гону»? — спросил Миша.
 
 
   — Ну что я могу сказать, дружище… — улыбнулся Дима. — Это большая проблема. Конечно, тянуть за «гону» легче, поскольку она имеет меньшую массу. Но приятней ли? Многие считают, что нужно тянуть только за «зону», чувствуя свою огромную силу, преодолеваемые трудности и превосходство перед партнером, который «хорошо устроился», выбрав «гону».
 
Бывают также твердые сторонники справедливости, эдакие убежденные апологеты закона и права, которые считают, что необходимо чередоваться, берясь то за «зону», то за «гону». Конечно, часто бывает так, что получается нечетное количество «пупочек», но в таком случае последний раз бросают жребий. Есть еще и сторонники чистого случая, которые перед раздвижением несколько раз бросают жребий и берутся за «зону» или за «гону» в соответствии с ним. Бывают еще и те, которые любят исключительно «гону», потому что кайфуют от легких тяжестей и собственной лени. Обычно они подбирают себе пару из любителей только «зоны», на манер активных и пассивных гомосексуалистов. У нас тоже есть такая пара — это Петя и Ваня.
 
   — А что же вы посоветуете мне? — спросил Миша.
 
 
   — Мы будем по справедливости! — вмешался Саша. — Я уже все подсчитал. На нашу долю приходится двадцать семь «пупочек», поэтому будем бросать жребий.
 
 
   — Хорошо, — согласился Миша, и Саша вынул из кармана оранжевую дощечку.
 
 
   — Вот, — сказал он, — Здесь нарисован тополь, пронзенный стрелой, а здесь — жареная курица. Эта сторона называется «зубячка», а эта — «бер». Итак, что ты говоришь — «зубячка» или «бер»?
 
 
   — «Зубячка», — сказал Миша Оно.
 
Саша немедленно подкинул палочку и крикнул:
 
   — «Бер»! Я выиграл. «Гона» — моя. Но поскольку ты раздвигаешь впервые, я уступаю ее тебе. Это мой подарок.
 
 
   — Спасибо, — растроганно произнес Миша и посмотрел направо.
 
 
   — Вперед! — скомандовал Дима, и все бросились к лежащим «пупочкам», словно к счастью или к лучшему из всего возможного или существующего.
 
Оказавшись перед объектом применения своих сил, Миша увидел улыбку Саши, стоящего напротив, и взялся за лиловую ручку на «пупочке», приготовившись к напряженной работе по раздвижению и укладыванию в штабель этих загадочных темных вещей, лежащих здесь, чтобы потом, увидев в них все закоулки мироздания и ничто, сесть на успокоительный швеллер, или на асфальт, и ощутить переполненное смыслом опустошение, состоящее из красивых картинок перед глазами, слов и запахов, а затем где-то вверху, если туда обратить взор, обнаружить некий рай цвета морской волны с золотом, и каких-то летучих существ, возникающих, как искры, устремленные ввысь; и в сигарете тогда будет заключено понятие вкуса как такового, и восторг станет таким же близким, как Китай. Это была «зона», или «гона» — неизвестно; может быть, на этот раз «створки» оказались одинаковыми и равными, как однояйцевые близнецы; но Саша тоже схватил свою ручку и крикнул: «давай!», упершись ногой в бордюр, и Миша Оно тогда рванул руками на себя свою часть, словно военный летчик, стремящийся резко ускользнуть вверх от вражеских пуль; и услышал легкий звон раздвигаемого ими механизма, преодолевающего собственный сопромат, заключенный в тугой пружине между створок и рабочих рук, и не желающего просто так сдаться и уступить.
Борьба между внутренней силой «пупочки» и двумя напряженными индивидами была замечательна, как подлинное испытание, настигшее личность в нужный момент, и несогласного быть преодоленным одним только небрежным усилием воли или физических возможностей; и луна сияла над тужащейся парой, как насмешливый античный бог-свидетель; и все остальные занимались тем же самым, пыхтя и тяжело дыша, а Дима стоял в стороне и был счастлив, наблюдая все это. Сквозь ночь совершалась работа и отдых; «пупочки» скрипели, как пружины старого дивана при любви; восторг изливался лунным светом на эту ночь и ее обитателей; тянуть и напрягаться стало единственным смыслом и занятием сейчас; лучшее лицо, существующее перед собственным, оказалось лицом солидарного в настоящем деянии напарника; тьма светилась изнутри, как глаза гениальной личности; и наконец, в момент подлинного слияния со сложившейся ситуацией и своим положением здесь, раздался вдруг характерный щелчок и какой-то освобождающий писк "пи-пи-пи-пи-пи… ", и Саша, улыбнувшись, будто получил награду или выиграл поединок, сказал:
 
   — Все отлично, Михаил Васильевич! «Пупочка» раздвинута! И Миша отпустил «зону», или «гону», и с гордостью отметил красоту получившегося предмета, лежащего рядом.
 
 
   — Теперь я понимаю цель раздвижения! —. воскликнул он. — Только теперь! Слова бессмысленны; объяснения ни о чем не говорят, правила лгут, как изменившие женщины. Но это есть! Только раздвинутая «пупочка» прекрасна, как главная красота; только она представляет из себя все; только она есть прибежище всех чудес, только ее облик…
 
 
   — Она и еще кое-что, — добродушно добавил Саша. — Давай возьмем эту прелесть и положим ее в штабель.
 
 
   — Конечно! — воскликнул Оно, снова берясь за ручку створки. — Как я могу не положить ее в штабель; как я могу не взять ее, не любить ее, не чувствовать ее… Я наполнен ею, как луной, сияющей тут же.
 
 
   — Так берем ее, бери ее, возьми ee!.. — крикнул Саша, берясь за ручку створки.
 
 
   — Я взял ее, я принял ее, я вижу ее, — прошептал Миша
 
Оно, сжимая ручку створки.
 
   — Ура, — сказал Саша.
 
 
   — Уа, — сказал Миша.
 
Они взяли раздвинутую «пупочку», прекрасную, словно лучший предмет из возможных, и подняли ее, оторвав от асфальта, чтобы нести в сторону штабеля, как ценнейший паланкин, хранящий внутри себя главную номинальную ценность нации. Этот путь был коротким и трудным; вход в здание никто не охранял, как будто это не имело смысла, и другие пары точно так же несли раздвинутые ими «пупочки», осторожно протискивая их в проем двери, чтобы ничего не повредить, и исчезали в конце концов внутри, чтобы потом появиться снаружи для новых точно таких же целей и деяний. И Миша с Сашей тоже вошли туда, попав в складскую тьму и пыль, и, увидев штабель, водрузили на него свою «пупочку», а потом вышли оттуда, слегка качаясь и смотря на небо, где все еще была луна, не желающая исчезать.
 
   — Вот видишь, теперь мы свободны до того момента, как мы снова возьмемся за створки, — задумчиво сказал Саша.
 
 
   — О, да! — воскликнул Миша. — Это — самый приятный путь; я вижу каждый предмет как впервые, и луна для меня теперь — главная суть; и каждый мой шаг наполнен настоящей Реальностью, как перед казнью или при бессмертии.
 
 
   — Потому что сейчас это состояние кончится, — сказал Саша.
 
 
   — Ну конечно, друг мой! Берись за «зону», или за «гону» и оплакивай этот миг!
 
 
   — Сейчас, — прошептал Саша.
 
 

§

 
И путь был закончен. Они вновь взялись за дело, чтобы повторить раздвижение, сопровождаемое щелчком и пиканьем, и снова вернуться в низкое красное здание со штабелем, чтобы опять испытать радость обратной дороги, а потом взяться за створки. Так было несколько раз, и, казалось, что это никогда не кончится; и другие рабочие заученными движениями выполняли все, что нужно, иногда улыбаясь, а иногда произнося какой-нибудь звук; и Дима сел на швеллер, радуясь четко организованным действиям всех этих существ и нового члена его бригады, которого он нашел сегодня на дороге и взял с собой. Все длилось бесконечно; Миша Оно разграничил каждый период работы и заранее готовился вкусить прелесть отдыха на обратном пути из здания во время самого раздвижения или поднятия «пупочки» с асфальта. «Самое лучшее — самое трудное, — подумал Миша, берясь за створку в восьмой раз. — Именно в ужасный миг подлинно осознаешь радость последующей свободы и отдыха; поэтому пусть будет очень плохо и трудно, но вера в истинное счастье пусть всегда присутствует перед моим взором, как реально существующее бессмертие, или родной город, ставший самым лучшим из всех. Пускай я буду рабом ради свободы и червем ради бога; ведь если бы было наоборот, мне пришлось бы мечтать об ужасе, убогости и вечной тоске».
 
   — А может быть, лучше этого не совершать, — сказал Миша внутри красного здания и посмотрел направо, где не было ничего.
 
 
   — Надо! — крикнул Саша, повернувшись кругом.
 
 
   — Это хорошо, я не спорю.
 
 
   — Но тебе ближе твой смысл?
 
 
   — Я не помню, — ответил Миша. — Мне близко все. И они снова взялись за створки, чтобы делать то, что было нужно. И так все и продолжалось, пока последняя «пупочка» не была раздвинута и уложена в штабель, и последний из работающих не сел на лежащий швеллер и не закурил. Это был Коля, он зажег спичку, прибавив к лунному свету кратковременную вспышку огня. Миша Оно затянулся, направив дым внутрь себя, а Саша размышлял о боге, или о женщине, или об одежде, или о себе. И никто ничего не говорил, пока сигареты не сгорели, превратившись в короткие окурки, обжигающие пальцы, и пока умиротворительное опустошение еще находилось в душах, как небесная благодарность за выполненную только что деятельность, состоящую из нескольких операций, каждая из которых имела собственную атмосферу и дух. Ночь не прекращалась, как работа, поскольку ее время еще не настало, и какие-то деревья стояли недалеко, простирая свои темные ветви в пустоту, существующую над асфальтом.
 
 
   — Пошли, дружищи, — печально проговорил Дима и встал. — Сегодня это кончилось. Завтра будет заря, солнце, роса и новые «пупочки».
 
Они встали, отряхнувшись, и пошли вперед в сторону барака. Вася подошел к Мише Оно и стукнул его кулаком в бок.
 
   — Сейчас мы тебе устроим, — прошептал он. Миша обернулся, и к нему подошел Дима.
 
 
   — Сейчас пошли со мной, — сказал он. — Ну их, это быдло. Иди сюда, здесь будет хорошо.
 
Он взял Оно за руку и отвел его в сторону. Рядом с бараком было еще одно здание, и Дима открыл зеленую дверь в центре его фасада. Потом он зажег свет, и Миша увидел комнату с креслом, большой кроватью, холодильником и красными стульями около обеденного стола.
 
   — Вот! — гордо сказал Дима. — Сюда! Садись, милый, я хочу выпить с тобой.
 
Миша сел на красный стул, Дима открыл холодильник и достал оттуда бутылку с желтой жидкостью и жареную курицу
 
   — Ешь, — сказал он, протягивая курицу, — И бери этот алкогольный напиток в бутылке, чтобы он согрел тебя.
 
Дима достал откуда-то два стакана и налил в них желтую жидкость. Миша Оно взял один стакан и быстро выпил его, не глядя на Диму. Дима сделал маленький глоток и иронически посмотрел в прямые честные глаза Оно.
 
   — Скажи мне, милый, — хитро проговорил он, — как ты относишься к однополой любви? Миша постучал по столу и ответил:
 
 
   — Не знаю. По-моему, это все равно. Какая разница?
 
 
   — В таком случае, знаешь ли ты, что я — педераст?
 
 
   — Ну и хорошо.
 
 
   — Миша! Не все так просто. Мужчины, юноши — это самая большая прелесть, существующая под луной. Когда я смотрю на их статуи, на их торс, плечи, ягодицы — меня охватывает такое упоение, такой чувственный восторг, такой подъем всех сил и желаний, что я даже готов умереть в этот миг, или же остановить его! Давид — это мой идеал; он — само совершенство, он — чудо, я готов целовать его куда угодно, я готов делать с ним все, готов провести с ним ночь, молиться на него… Я млею при виде голого мужского тела; загорелое гладко выбритое лицо, бицепсы, плечи, литой живот, и дальше, дальше, дальше… О, разденься, милый Миша, и дай мне вкусить твою небесную плоть и душу, иначе я умру от любви, как несчастная поклонница самого популярного певца или актера!..
 
 
   — Но я — другой, — ответил Миша, наливая себе желтой жидкости в стакан.
 
 
   — Ну и что, ну и что, ну и что!.. Ты ведь тоже был когда-то женщиной, ты ведь помнишь очарование голого мужского органа перед собой; позволь же мне доставить тебе радость, иные воплощения и прошлые утехи!..
 
 
   — Но ведь это было приятно тогда, — сказал Миша, выпивая напиток. — Зачем мне путать разные реальности. Женщинам — женское, мужчинам — мужское. Я не могу с тобой согласиться, хотя уважаю твою страсть и очень польщен.
 
 
   — Да, но ведь это извращение! Если бы ты был женщиной сейчас, то все было бы нормально и неинтересно; но ты сейчас мужчина, а это уже — извращение, это запрещено, это прекрасно; это наказывается тюрьмой и является восстанием против природных законов; неужели ты устоишь, неужели ты сможешь устоять передо мной; смотри же, смотри, смотри…
 
Дима вскочил, снял свои штаны и трусы и продемонстрировал большой толстый половой член, висящий между ног.
 
   — Ну и что… — задумчиво сказал Миша.
 
 
   — Ведь это же тайна! — воскликнул Дима, подходя и обнимая Мишу,
 
 
   — Я… — начал Миша, но тут же замолчал, поскольку крепкий поцелуй прервал его фразу, и ему пришлось подчиниться этой страсти, этой похоти и этой силе.
 
Дима губами тронул его губы, которые раскрылись, словно жаждущая блудного сына родная дверь; и нутро их лиц перемешалось, почти растворяясь в объединении; и гениальное физиологическое равенство, присущее их телам, в отличие от обычных любовников, шагающих по улицам, взявшись за ручки, придало этому действию подлинную детскую невинность и очаровательный запретный восторг! Дима целовал Мишу бешено, словно делал искусственное дыхание; его член медленно эректировал, как постепенно насыщающаяся пиявка, поставленная измученному больному; и наконец, когда рука его сжала талию любимого им существа, Миша вдруг резко отодвинулся, вытер губы и сказал, тяжело дыша:
 
   — Нет, не могу. Не знаю, прости меня. Я не могу, это моя слабость. У меня нет аргументов.
 
Дима понимающе кивнул, надел трусы и штаны.
 
   — Ничего, милый, — ласково проговорил он. — Ты станешь моим постепенно. Я добьюсь тебя! И даже хорошо, что этого сейчас не случилось. Спи спокойно, любовь!
 
Он взял свой стакан, сделал маленький глоток и вышел вон, закрыв за собой дверь. Миша Оно выключил свет, разделся и лег в постель.
Он лежал в темноте и думал о высшем. Высшее было прямо в нем, исчезая и рождаясь при каждом вдохе его тела; смыслы роились в глубине его сознания, приобретая имена и слова и создавая реальность, не нуждающуюся в смыслах; вечный покой царил внутри, словно ничто, и не надо было рассказывать о тайнах, которых нет, и не надо было уничтожать все явленное; можно было лишь быть и придумывать.
 
   — Спасибо всему и мне, — тихо сказал Миша Оно, засыпая, словно нормальный организм, — Я готов умереть, или вернуться, или что-то еще. И да здравствует Хромов, который стал козлом.
 
Все продолжалось.
 

§

 
Миша Оно проснулся утром в своей комнате, на стенах которой сияло отраженное солнце. Он был рожден, как и прочие, с маленькой красной звездочкой на левом виске, ибо высшие силы заботились о сохранении его изначальной сущности в веках и давали ему шанс стать великим в каком-нибудь уровне бытия. Он лежал сейчас в кровати, проснувшись наполовину, и был готов к дальнейшим путешествиям по участкам этого великого мира, который возникал немедленно перед взором новорожденного индивида, стоило ему только раскрыть глаза. Внутри души Оно царила блаженная пустота, выражающаяся в абсолютной ее открытости любым воспоминаниям и поступкам; и никакие сны не отягощали внутреннюю реальность и ее свободу, и ничто не мешало встать на две ноги и захотеть курицу, или полета на Луну; и никто не стучал в дверь, требуя действия. Миша лежал, раскинув руки, и от его тела шел утренний запах ленивых пробуждений, похожий на запах теплой подушки с женской рукой на ней, или на запах постели в лучах только что вставшего солнца, освещающего весь пейзаж и поющих птиц.
Никакой тайной памяти не существовало сейчас, никаких задач и целей, кроме стремления проснуться и увидеть что-нибудь; но тут раскрылась дверь, и два человека вошли в комнату, встав у кровати, словно священники, или слуги, и один из них протянул руку, дотронувшись до Мишиного плеча, а второй топнул ногой по полу, будто решил начать танец.
 
   — Вставай, дружище, вставай, дружище, вставай, дружище! Свершилось большое событие, мы все должны идти на Площадь, там уже все началось. Ты спишь!..
 
Миша Оно открыл глаза, увидев Диму и Колю. На голове Коли была маленькая лиловая шапочка, у Димы был сбрит один ус.
 
   — Вставай! — громко приказал Дима, тряханув спинку кровати.
 
 
   — Что случилось?.. — сонно спросил Оно, протирая глаза.
 
 
   — Случилось важное событие для всей зоны, для всех нас. Вчера, пока мы раздвигали «пупочки», у себя в квартире, в четыре часа пополудни, лежа на правом боку в кровати, стоящей в центре зала, где был легкий мрак от занавесей и теней, умер Артем Коваленко.
 
 
   — Что?!! — закричал Миша, вскакивая с кровати.
 
 
   — Вот так. Он умер; он — Первый Консул нашего парламента, великий человек, наша гордость и любовь. Он ушел к потомкам, и мы должны теперь присоединиться к собранию на Площади и к ритуалу, происходящему там.
 
 
   — Он имел свой мир! — воскликнул Миша.
 
 
   — Он имел свой мир, — хором ответили ему Дима и Коля и вышли вон из комнаты.
 
Через некий промежуток времени они все шли вперед, образовав колонну из самих себя и не говоря ничего. Улица была бескрайней, как степь, и в конце концов переходила в Площадь; и люди шагали по ней, одетые в любые одежды и раскрашенные в разные цвета, и молчали, иногда только выкрикивая «Уа!» или хлопая себя по ляжкам; и женщины держали себя за юбки, словно шли через лужу, и постоянно мигали правым глазом, как будто у них был нервный тик. Подходя к основной толпе, люди останавливались, совершали поворот кругом на триста шестьдесят градусов и замирали на месте, не делая больше ничего; а на высокой трибуне желтого цвета стоял человек в красном костюме и что-то говорил. Иногда, после его слов, вся толпа вдруг кричала «Уа!», иногда он сам что-то кричал. Когда Миша Оно и другие подошли к этому месту, человек начал свою речь сначала и сказал:
 
   — Меня зовут Афанасий Иаковлев.
 
 
   — Уа!!! — закричали все.
 
 
   — Я хочу сообщить вам, дружищи, что вчера, в четвертом часу пополудни, ушел к потомкам видный член нашей зоны, Первый Консул парламента Артем Коваленко.
 
 
   — Боцелуй! — воскликнула толпа.
 
 
   — Артем Коваленко, — сказал Иаковлев в микрофон, — был видным членом правительства и общества, любимцем масс и отдельных людей. Вся зона наполнена трепетом за него! Еще юношей он проявил себя в хороших делах: воевал, был борцом за права, великолепным оратором, речи которого чтились простым людом. Многие помнят молодого задиристого Коваленко, который предлагал счастье и новые программы его достижения и развития. Он постоянно добивался того, что поставил своей задачей и целью. Будучи в положении Великого Консула, он уверенно вел за собой всю жизнь и мир, настаивал на любви к окружающему. А. Коваленко знают даже грудные дети; он повысил благосостояние. Теперь он отошел к потомкам, но в наличном бытии навсегда останется память об этом ярчайшем индивиде!
 
 
   — Уа!!! — закричали все.
 
 
   — Я хочу передать слово жене и другу Артема Коваленко Ольге Викторовне.
 
 
   — Дружищи! — проговорила она в микрофон, немедленно появившись на желтой трибуне. — Меня и всех нас постигла ужаснейшая утрата. Как прекрасно чувствовать это сейчас; какой гениальный кошмар выпал на мою долю, лишив меня любимого существа, с которым я была близка во всех отношениях. Артем Коваленко был велик; он еще мальчиком хотел быть государственным человеком и улучшить жизнь остальных. Его философия вошла в школьные учебники; великие предшественники будили его напряженную мысль, а он развивал их мечты. Он помнил свое школьное утро, скрип пола под учительницей, нестерпимую скуку уроков и перемен. Каждый день своей замечательной жизни он провел так, как нужно. Когда мы встретились, в машине был шофер, и мы вдвоем; коньяк и снег на стеклах; мы неслись вперед, неизвестно куда, и наши плечи были рядом. Я помню девичий вкус политического спора в дреме снежных недель у камина любви; кофейную мудрость лиловых секунд абсолютной мглы; блаженное единение в поцелуе, охватывающее нас наедине, когда мир отключается от реальности и бытие прекращается, выбросив личности на берег смысла и тайн; море секунд, мигов и мгновений; наркотики, путешествия и званые обеды; одежды, истины и книги; и любовь, что есть всегда. Мы имели свой мир, который существует любой на выбор, и снова готовы отдать свое время этим играм, и этим ужасам, и прелестям и всему другому. И я счастлива стоять у тела Коваленко, думая обо всем, и сознавать свой восторг от ощущения наступившего конца. И будет что-то еще. Я сказала, дружищи. Да здравствует мандустра!