– В свое время у них была плантация на Гаити, давно, когда остров еще назывался Сан-Доминго. Думаю, что та плантация называлась на французский манер – Мауе Faire. Еще до восстания рабов на Гаити предки нынешних Мэйфейров нажили себе состояние на кофе и сахаре.
   – Неужели вам известно столь далекое прошлое этого семейства? – удивленно спросил священник.
   – Да, конечно. Об этом написано в книгах по истории, – пояснил Лайтнер. – Плантацией управляла сильная и властная женщина – Мари-Клодетт Мэйфейр Ландри, пошедшая по стопам своей матери Анжелики Мэйфейр. Но к тому времени на Гаити сменилось уже четыре поколения Мэйфейров. Первой на острове появилась Шарлотта, она приплыла из Франции еще в 1689 году. Ее дети – близнецы Петер и Жанна Луиза прожили по восемьдесят одному году.
   – Неужели? Я и понятия не имел, что это такое старинное семейство.
   – Я привожу вам лишь те факты, которые подтверждены документально, – слегка пожав плечами, откликнулся англичанин. – Самое интересное, что даже черные бунтари не осмелились сжечь плантацию. Мари-Клодетт удалось эмигрировать вместе со всей семьей и громадным состоянием. На берегу Миссисипи, ниже Нового Орлеана, они создали новое поместье – Ля Виктуар на Ривербенде. Думаю, они называли его просто Ривербенд.
   – Там родилась мисс Мэри-Бет.
   – Да! Правильно. Так, дайте-ка мне вспомнить. Кажется, это было в 1871 году. В конце концов река все-таки смыла их дом, а он был подлинным шедевром, с колоннами по всему периметру. В первых путеводителях по Луизиане были помещены его фотографии.
   – Хотел бы я их увидеть, – признался священник.
   – Как вы знаете, дом на Первой улице они построили еще до Гражданской войны, – продолжал Лайтнер. – Фактически его построила Кэтрин Мэйфейр, а позже в нем жили ее братья Джулиен и Реми. Затем в этом доме обосновалась Мэри-Бет. Надо отметить, Мэри-Бет не любила сельскую жизнь. Если не ошибаюсь, именно Кэтрин вышла замуж за ирландского архитектора по фамилии Монехан, который впоследствии совсем еще молодым умер от желтой лихорадки. Вы знаете, наверное, что он построил здания нескольких банков в центре города. После его смерти Кэтрин не захотела оставаться на Первой улице – слишком тяжело переживала утрату.
   – Кажется, я тоже слышал, давно правда, что тот дом спроектировал Монехан, – сказал священник, которому совсем не хотелось перебивать Лайтнера. – Я также слышал, что мисс Мэри-Бет…
   – Да, не кто иная, как Мэри-Бет Мэйфейр вышла замуж за судью Макинтайра, хотя тогда он был всего-навсего начинающим адвокатом Их дочь Карлотта Мэйфейр ныне является главой этого дома. Кажется, так…
   Отец Мэттингли слушал как завороженный. И причиной тому был не только его давний и болезненный интерес к Мэйфейрам. Его покорило обаяние Лайтнера и мелодичное звучание английской речи. Тема вполне невинная: только история – и никаких сплетен. Давно уже отцу Мэттингли не доводилось общаться с таким воспитанным человеком. О чем бы ни рассказывал англичанин, манера его изложения отличалась объективностью и тактом.
   И, сам того не желая, священник поведал Лайтнеру историю о маленькой девочке на школьном дворе и о неведомо откуда появившихся там цветах. Словно в утешение и оправдание самому себе отец Мэттингли мысленно приводил довод, что в его рассказе нет ничего из услышанного когда-то на исповеди. И все же его мучило чувство стыда за собственную болтливость – и это после всего лишь нескольких глотков вина! Углубившись в воспоминания о той необыкновенной исповеди, священник потерял нить разговора. Внезапно мысли его перескочили на невероятный рассказ Дейва Коллинза о странностях семейства Мэйфейр, вызвавший столь гневную реакцию отца Лафферти. Вспомнился ему вдруг и тот факт, что отец Лафферти присутствовал при удочерении ребенка Дейрдре.
   Интересно, предпринял ли отец Лафферти что-нибудь в связи со всей этой болтовней Дейва Коллинза? Сам он так и не смог что-либо сделать.
   Англичанин вполне терпеливо отнесся к паузе в рассказе священника. И неожиданно отца Мэттингли охватило ощущение, что этот человек прослушивает его мысли. Но ведь это совершенно невозможно! В противном случае о какой тайне исповеди вообще может идти речь?! И что тогда делать священникам?
   Каким длинным казался тот день. Каким приятным, легким. В конце концов отец Мэттингли все же поделился с англичанином сведениями, полученными от Дейва Коллинза, и даже вспомнил о книжных иллюстрациях с изображениями «смуглого человека» и шабаша ведьм.
   Англичанин слушал священника весьма заинтересованно и внимательно, ни разу не прервал его ни единой репликой, а только молча подливал вина или предлагал сигарету.
   – И как прикажете все это понимать? – прошептал наконец отец Мэттингли.
   Лайтнер молчал.
   – Коллинз уже умер, а сестра Бриджет-Мэри, похоже, будет жить вечно. Ей уже под сто лет.
   Англичанин улыбнулся.
   – Вы имеете в виду ту сестру, с которой встретились тогда на школьном дворе?
   К этому моменту отец Мэттингли уже сильно опьянел от выпитого вина, и это было весьма заметно. Перед его глазами, сменяя друг друга, мелькали испуганные девочки, школьный двор и разбросанные по асфальту цветы.
   – Сейчас сестра Бриджет-Мэри находится в благотворительной лечебнице, – пояснил священник. – В прошлый приезд я навещал ее, собираюсь повидать и в этот раз. Теперь она стала заговариваться. Утверждает, будто не знает, с кем говорит. Старый Дейв Коллинз умер в баре на Мэгазин-стрит. Подходящее место. Друзья устроили ему пышные похороны в складчину.
   Священник снова замолчал, думая о Дейрдре и ее исповеди. Англичанин коснулся его руки и прошептал:
   – Вас это не должно тревожить.
   Отец Мэттингли был ошеломлен. Сама возможность того, что кто-то способен читать его мысли, показалась ему едва ли не смешной. А ведь именно об этой способности Анты говорила когда-то сестра Бриджет-Мэри. Будто бы та могла слышать разговоры, происходящие в другом месте, и читать мысли людей… Неужели он рассказал англичанину и об этом?
   – Да, вы рассказывали. Я хочу поблагодарить вас.
   С Лайтнером они распрощались в шесть вечера напротив Лафайеттского кладбища. Наступило самое прекрасное время: солнце село и все вокруг постепенно возвращало полученное за день тепло. Но каким унынием веяло от этого места, от старых беленых стен и громадных магнолий, шелестящих над мостовой.
   – А знаете, все Мэйфейры похоронены здесь, на этом кладбище, – сказал отец Мэттингли, кивая в сторону чугунных ворот. – Большой фамильный склеп на центральной дорожке, справа. Вокруг – невысокая витая чугунная ограда. Мисс Карл постоянно поддерживает в нем безупречный порядок. Там можно прочесть имена всех, о ком вы мне рассказывали.
   Отцу Мэттингли следовало бы самому проводить англичанина до склепа, но пора было возвращаться в дом приходского священника. Его ждали в Батон-Руж, а оттуда он направится в Сент-Луис.
   Лайтнер протянул ему визитку со своим лондонским адресом:
   – Если вы когда-либо услышите об этой семье нечто такое, о чем сочтете нужным сообщить, пожалуйста, дайте мне знать.
   Отец Мэттингли этого, естественно, делать не стал, а карточка вскоре куда-то исчезла. Однако священник долго еще с теплотой вспоминал об англичанине, хотя время от времени в его сознание закрадывались сомнения: кем же все-таки на самом деле был этот учтивый человек? Чего он хотел? Как было бы прекрасно, обладай все служители церкви такими мягкими, успокаивающими манерами. Этот англичанин словно все понимал.
* * *
   Подходя к знакомому углу, отец Мэттингли вспомнил строчки из письма молодого священника. Дейрдре Мэйфейр угасает на глазах… Теперь она почти не двигается…
   Но тогда хотелось бы знать, каким образом лишенная способности двигаться женщина могла разбушеваться тринадцатого августа? Как ей удалось перебить все стекла и перепугать санитаров?
   По словам Джерри Лонигана, его шофер видел, как из окон летело и кружилось в воздухе все подряд: книги, часы, самые разные предметы. А какой шум она подняла! Выла словно зверь.
   Как трудно поверить в возможность чего-либо подобного…
   Но доказательства произошедшего прямо перед ним, в нескольких шагах.
   Отец Мэттингли подошел к воротам старого дома. Стоя на деревянной лестнице, прислоненной к стене передней террасы, стекольщик в белом комбинезоне распределял ножом замазку. Все до единого высокие окна дома сияли новыми стеклами с наклеенной эмблемой фирмы-изготовителя.
   В нескольких ярдах от него, на южной террасе, едва видная за грязной сеткой, сидела Дейрдре: безвольно склоненная набок голова опирается на спинку кресла-качалки, кисти рук вывернуты в запястьях… Кулон с изумрудом на шее вспыхнул на мгновение зеленой звездочкой.
   Как же ей все-таки удалось разбить такие окна? Откуда в столь беспомощном создании взялось вдруг столько сил?
   «Что за странные мысли приходят мне в голову!» – подумал священник, и внезапно его охватила какая-то неясная печаль. Ах, Дейрдре, бедная маленькая Дейрдре…
   Каждый раз при виде ее отцу Мэттингли становилась грустно и горько. И тем не менее он знал, что не пойдет по дорожке из плитняка, ведущей к входу, не позвонит у двери лишь затем, чтобы в очередной раз услышать, что мисс Карл нет дома или что сейчас она не может его принять.
   Его теперешний приход сюда был лишь своего рода личным покаянием. Более сорока лет назад субботним днем он совершил страшную ошибку, последствия которой непоправимы. Душевное здоровье маленькой девочки оказалось подорванным навсегда. И никакой визит в этом дом теперь уже ничего изменит.
   Отец Мэттингли долго стоял у ограды, слушая, как нож стекольщика чиркает по стеклам, разравнивая замазку. Странный звук на фоне тихой тропической природы. Священник чувствовал, как жара раскаляет ему ботинки, проникает под одежду, и постепенно, позабыв о стекольщике, переключил внимание на мягкие, ласкающие краски влажного и тенистого мира, что был вокруг.
   Редкостное место. Дейрдре здесь лучше, чем в какой-нибудь стерильной больничной палате или среди подстриженных газонов, одинаковых и унылых, словно синтетический ковер. И что заставляло его думать, будто он мог бы сделать для нее то, что не удалось сделать столь многим врачам? А может, они и не пытались? Одному Богу это известно.
   Неожиданно отец Мэттингли заметил, что на террасе рядом с несчастной безумной женщиной сидит какой-то незнакомец: высокий, темноволосый, безупречно одетый, невзирая на сильную жару, молодой человек весьма приятной наружности. Должно быть, он только что появился на террасе, во всяком случае секунду назад его там не было. Наверное, кто-то из родственников приехал навестить ее из Нью-Йорка или Калифорнии.
   Отца Мэттингли приятно удивило поведение молодого человека, то, с какой нежностью и заботой он склонился к Дейрдре и как будто даже поцеловал ее в щеку. Да, действительно, поцеловал – даже отсюда, из тени тротуара, это было отчетливо видно. Священник был тронут до глубины души. Представшая его глазам картина взволновала его и в то же время заставила испытать чувство необъяснимой грусти.
   Стекольщик закончил свою работу, сложил лестницу и, миновав ступени главного входа и террасу, пошел в дальний конец сада.
   Визит священника тоже подошел к концу. Он совершил покаяние. Теперь можно возвращаться на раскаленную мостовую Констанс-стрит, а потом в прохладу дома приходского священника. Отец Мэттингли медленно повернулся и пошел по направлению к перекрестку.
   Лишь один раз он обернулся и бросил короткий взгляд на старый дом. На террасе была только Дейрдре. Но молодой человек, конечно же, скоро вернется. Священника до глубины сердца потряс тот нежный поцелуй. Как приятно видеть, что даже сейчас кто-то продолжает любить эту заблудшую душу, которую он, отец Мэттингли, так и не сумел спасти.

4

   Кажется, сегодня вечером она должна была что-то сделать… Вроде бы кому-то позвонить, причем по важному делу. Но после пятнадцати часов дежурства, двенадцать из которых она провела в операционной, ей было не вспомнить.
   Пока она еще не была Роуан Мэйфейр с ее личными заботами и печалями. Пока она была лишь доктором Мэйфейр, опустошенной, словно вымытая лабораторная пробирка. С дымящейся сигаретой во рту, засунув руки в карманы грязного белого халата и взгромоздив ноги на соседний стул, она сидела в кафетерии для врачей и слушала обычный разговор нейрохирургов, оживленно обсуждавших все волнующие моменты прошедшего дня.
   Негромкие взрывы смеха, гул множества одновременно звучавших голосов, запах спирта, шелест накрахмаленных халатов, сладковатый аромат сигарет – все так привычно. Приятно посидеть здесь, ни о чем не думая, просто глядя на блики света на грязном пластике стола, на таких же грязных линолеумных плитках пола и не менее грязных бежевых стенах. Приятно оттянуть тот момент, когда вновь включится разум, вернется память и мысли забурлят в голове, принося с собой ощущение тяжести и отупелости.
   По правде говоря, день сегодня прошел почти, идеально – вот почему у нее так гудят ноги. Ей пришлось, одну за другой, сделать три неотложные операции, начиная с человека, которого привезли в шесть утра с огнестрельной раной, и кончая жертвой дорожной аварии, попавшей ей на стол четыре часа назад. Если каждый день будет похож на этот, ее жизнь и впрямь сделается на редкость замечательной.
   В том состоянии расслабленности, в каком она сейчас пребывала, доктор Роуан Мэйфейр это сознавала. После десяти лет, отданных учебе в медицинском колледже, а затем интернатуре и стажировке, она стала тем, кем всегда хотела быть: врачом-нейрохирургом. Точнее – лицензированным штатным нейрохирургом в Центре нейротравматологии громадной университетской клиники, где в течение всего дежурства ей была обеспечена напряженная работа. Сюда на операционный стол попадали главным образом жертвы различных происшествий и катастроф.
   Надо признаться, она не могла избавиться от чувства гордости и торжества и буквально упивалась своей первой рабочей неделей, столь отличавшейся от будней усталого и измотанного старшего стажера, которому половину операций приходилось выполнять под чьим-то наблюдением.
   Даже неизбежная говорильня теперь не казалась столь уж невыносимой: сначала отчет в операционной, диктовка анализа проведенной операции, затем продолжительный неформальный разбор ее в кафетерии для медперсонала. Роуан с симпатией относилась к работавшим рядом с ней врачам. Ей нравились сияющие лица интернов Петерса и Блека. Ребята появились здесь недавно и смотрели на Роуан едва ли не как на волшебницу. Ей нравился доктор Симмонс, старший стажер, постоянно нашептывавший ей страстным голосом, что она лучший врач на хирургическом отделении и что эту точку зрения поддерживают все операционные сестры. Ей нравился доктор Ларкин, которого его питомцы называли просто Ларк. В течение всего прошедшего дежурства он заставлял Роуан давать всякого рода пояснения и комментарии:
   – Ну давай же, Роуан, объясни все подробно. Ты должна рассказывать этим ребятам о том, что ты делаешь. Джентльмены, обратите внимание: перед вами единственный нейрохирург во всем западном мире, которая не любит говорить о своей работе.
   Не любит – это еще мягко сказано. Роуан, обладавшая врожденным недоверием к языку, ненавидела словесные упражнения, поскольку с безупречной ясностью могла «слышать» то, что скрывалось за словами. К тому же, она не умела толково объяснять.
   Слава Богу, сейчас все переключились на сегодняшнюю виртуозную операцию Ларкина, удалившего менингиому, и Роуан могла пребывать в своем блаженно-изможденном состоянии, наслаждаться вкусом сигареты, пить отвратительный кофе и смотреть на яркие блики светильников на пустых стенах.
   Правда, сегодня утром она велела себе не забыть о каком-то деле, касавшемся лично ее, о каком-то телефонном звонке, который почему-то был для нее важен. Что же это за дело? Ничего, как только она выйдет за ворота клиники, все вспомнится.
   А выйти за ворота клиники Роуан могла в любую секунду. Как-никак теперь она штатный хирург, и ей незачем проводить в клинике более пятнадцати часов. Роуан уже не придется спать урывками в дежурке и поминутно бегать в операционную, чтобы просто проверить, все ли там в порядке. Все, что не входит в круг ее обязанностей, оставлено на ее усмотрение – именно об этом она и мечтала.
   Года два назад, нет, пожалуй, даже меньше, она сейчас не сидела бы здесь, а на пределе скорости мчалась бы через Голден-Гейт, сгорая от желания поскорее снова стать Роуан Мэйфейр, чтобы оказаться в рулевой рубке «Красотки Кристины» и, держа одной рукой штурвал, выводить яхту из залива Ричардсона в открытое море. Только пройдя все каналы и установив автопилот на продолжительное круговое плавание, Роуан позволяла себе спуститься в каюту, где дерево стен блестело не хуже начищенной меди, и, поддавшись усталости, повалиться на двуспальную тахту. Погрузившись в короткий сон, Роуан тем не менее продолжала слышать каждый звук на плывущей яхте.
   Но все это было до того, как Роуан приобрела зависимость (в положительном смысле, разумеется) от сотворения чудес за операционным столом. Исследовательская работа все равно не утратила для нее своей притягательности. Элли и Грэм, ее приемные родители, были тогда еще живы, а дом со стеклянными стенами, стоящий на берегу Тайбурона, еще не превратился в мавзолей, заполненный книгами и одеждой его прежних обитателей.
   Чтобы добраться до «Красотки Кристины», Роуан должна была проходить через этой мавзолей. Ей неизбежно приходилось вынимать из ящика письма, все еще приходившие на имя Элли и Грэма. Кажется, пару раз им даже оставляли сообщение на автоответчике – видно, звонил кто-то из иногородних друзей, не знавших, что Элли умерла от рака в прошлом году, а Грэм скончался двумя месяцами раньше, так сказать, от «удара». В память о приемных родителях Роуан продолжала поливать папоротники. Когда-то Элли включала для них музыку. Роуан по-прежнему ездила на «ягуаре» Грэма, ибо ей было как-то неудобно продать машину. До письменного стола своего приемного отца Роуан так и не дотрагивалась.
   Удар… Само это слово всегда вызывало у Роуан тягостное и мрачное ощущение… Нет, она не будет вспоминать о Грэме, умиравшем на кухонном полу. Она будет думать о победах прошедшего дня: «За пятнадцать часов ты сохранила три жизни, а другие врачи могли бы отправить этих людей на тот свет. Ты участвовала в спасении других жизней, квалифицированно помогая своим коллегам. А сейчас те трое твоих пациентов спят в палатах отделения интенсивной терапии. Ты сохранила им зрение, речь и способность двигаться».
   О большем Роуан не могла и просить. Пусть будет так, чтобы ей не пришлось заниматься пересадкой тканей и удалением опухолей. Пусть ей оставят критические случаи. Она жаждала делать именно такие операции. Роуан нуждалась в них. Домой она уезжала лишь ненадолго – чтобы снять усталость, дать отдых глазам, ногам и, конечно же, мозгу. И еще – чтобы провести уик-энд в открытом море, на борту «Красотки Кристины».
   Сейчас Роуан отдыхала на большом «корабле», именуемом клиникой, – та действительно чем-то напоминала подводную лодку, беззвучно двигавшуюся сквозь время. Здесь никогда не выключали свет, никогда не менялась температура и всегда мерно стучали двигатели. А они, врачи, – это крепко спаянная команда. «Какие бы чувства ни испытывал каждый из нас, – думала Роуан, – будь то гнев, презрение или соперничество, мы связаны воедино, и это не что иное, как одна из разновидностей любви, хотим мы того или нет».
   – Вы что, рассчитываете на чудо? – недовольно спросил ее этим вечером заведующий отделением экстренной помощи. От усталости у него остекленели глаза, – Снимите-ка лучше эту пациентку со стола и поберегите силы для тех, кому вы действительно сможете помочь!
   – Я действительно рассчитываю на чудо, – ответила Роуан. – Мы удалим из ее мозга осколки стекла и грязь и только тогда снимем ее со стола.
   Как объяснить заведующему, что, едва положив руки на плечи этой женщины, она «услышала» тысячи маленьких сигналов о том, что пациентку можно спасти. Роуан обладала безошибочным диагностическим чутьем и потому заранее представляла себе картину, которая предстанет ее глазам в ходе операции. Когда кусочки кости будут осторожно извлечены из перелома и заморожены для последующего приживления, когда разорванная оболочка мозга будет разрезана вдоль и мощный хирургический микроскоп увеличит находящуюся под ней поврежденную ткань, в этой ткани окажется масса живых мозговых клеток, здоровых, действующих. Надо лишь откачать кровь и прижечь крошечные поврежденные сосуды, чтобы прекратить кровотечение.
   Такую же уверенность испытала Роуан и в тот день, когда вытащила из воды и подняла на палубу яхты утонувшего человека по имени Майкл Карри. Коснувшись его холодного, посеревшего тела, она явственно ощутила в нем биение жизни.
   Майкл Карри, утопленник… Ну конечно, теперь она вспомнила. Надо позвонить его врачу. Доктор, лечивший Карри, оставил сообщение для нее сразу на двух автоответчиках; больничном и домашнем.
   Прошло уже более трех месяцев… В тот холодный майский вечер все вокруг окутал настолько густой туман, что сквозь его завесу не видно было ни единого проблеска огней оставшегося вдали города. А утопленник на борту «Красотки Кристины» на вид был таким же мертвым, как любой из трупов, которые приходилось видеть Роуан.
   Она затушила сигарету.
   – Счастливо оставаться, коллеги. В понедельник, в восемь утра, – напомнила она, обращаясь уже к интернам, и, увидев, что они поднимаются со своих мест, чтобы попрощаться с ней, добавила: – Нет-нет, вставать не надо.
   Доктор Ларкин поймал ее за рукав, а в ответ на ее попытку вырваться лишь крепче сжал пальцы.
   – Не ходила бы ты в одиночку на своей яхте, Роуан.
   – Оставьте, шеф. – Она еще раз попробовала высвободиться. Не получилось. – Я хожу на этой яхте с шестнадцати лет.
   – Все равно, Роуан, нельзя рисковать. А вдруг ты обо что-нибудь ударишься головой или свалишься за борт?
   Она ответила на эти слова негромким вежливым смешком (хотя такие разговоры не вызывали ничего, кроме раздражения) и, выйдя наконец из кафе, направилась мимо лифтов (ползут еле-еле) к бетонной лестнице.
   И все таки, прежде чем уходить, стоит еще разок заглянуть на отделение интенсивной терапии, где лежат три сегодняшних пациента. Неожиданно Роуан почувствовала, что ей не хочется покидать клинику, а мысль о том, что она не вернется сюда до понедельника, показалась ей тем более тягостной.
   Засунув руки в карманы, Роуан быстро пробежала два марша вверх.
   Ярко освещенные коридоры четвертого этажа в противоположность неизбежной суете отделения экстренной помощи были на удивление тихими. В приемной, устланной темным ковром, на кушетке спала какая-то женщина. Пожилая медсестра на посту в коридоре успела лишь кивнуть стремительно прошедшей мимо нее Роуан. В те суматошные дни, когда Роуан была интерном и дежурила, ожидая очередного вызова, она, вместо того чтобы попытаться уснуть, ночи напролет бродила по бесконечным коридорам многоэтажной «подводной лодки», прислушиваясь к тихому, убаюкивающему гудению множества приборов и агрегатов.
   Скверно, что шеф знает о существовании «Красотки Кристины», подумала Роуан. Скверно, что тогда, в день похорон ее приемной матери, вне себя от страха и отчаяния, она пригласила шефа домой, а потом они вместе вышли в море и пили вино, сидя на палубе под голубым небом Тайбурона. И тем более скверно, что под влиянием момента, когда все вокруг казалось пустым и холодным, она призналась Ларку, что не хочет больше жить в этом доме и практически переселилась на яхту. Мало того, Роуан добавила, что порой яхта для нее олицетворяет весь мир и она выводит «Красотку» в море после каждого дежурства, сколь бы длинным оно ни было и какую бы усталость она ни ощущала.
   Какой смысл делиться с другими своими переживаниями? Разве от этого ей стало хоть чуточку легче? Пытаясь утешить ее, Ларк городил одну затертую фразу на другую. А потом вся клиника узнала о «Красотке Кристине». Сама же Роуан теперь уже не была прежней «молчаливой Роуан», а превратилась в приемную дочь Роуан, в считанные месяцы одного за другим потерявшую своих воспитателей и с тех пор находящую утешение в одиноких странствиях по морю на огромной яхте. А еще она стала Роуан, «не принимающей приглашений Ларка на обед», тогда как любая одинокая женщина-врач могла об этом только мечтать и, конечно же, моментально бы согласилась.
   Беда в том, что зачастую Роуан и сама себя не понимала. А что бы сказали ее коллеги о мужчинах, которым она отдавала предпочтение, о всех этих мужественных защитниках закона и героях борьбы с огнем – полицейских и пожарных? Как правило, Роуан находила себе партнеров в шумных, но не пользующихся дурной репутацией окрестных барах – мужчин крепких, с грубоватым голосом, мощным торсом и сильными руками… Да… знали бы ее коллеги о том, какие любовные сцены разыгрываются подчас в нижней каюте «Красотки Кристины»… И зачастую свидетелем их оказывается свисающий с крюка на стене полицейский револьвер тридцать восьмого калибра в черной кожаной кобуре.
   А беседы, которые они вели… Нет, правильнее назвать их монологами, ибо эти мужчины, как и нейрохирурги, отчаянно нуждались в человеке, готовом внимательно выслушать их исповедь, повествование об опасностях и геройских поступках, о мастерстве и сноровке. Форменные рубашки этих людей пахли мужеством. А их рассказы звучали как: песни о жизни и смерти.