Конечно, он глубоко сожалел о том, что ранил Лоренцо. Не потому, что мальчик того не заслуживал, а потому, что это могло навлечь неприятности в будущем.
   Тонио все еще размышлял об этом, когда час спустя после наступления темноты услышал в коридоре голоса старших среди кастратов, мальчиков, обязанных следить за порядком в спальне. Это были те самые студенты, что вместе с Лоренцо явились тогда в комнату Тонио, чтобы поиздеваться над ним.
   Теперь он был готов к их появлению. Пригласил их войти и, предложив бутылку великолепного вина, захваченного из приморской гостиницы, извинился за отсутствие чашек или бокалов. Он сказал, что скоро это исправит, и спросил, не выпьют ли они с ним. Жестом предложил им присесть на край его кровати, а для себя отодвинул стул от письменного стола. Снова предложил вина. А потом еще раз, видя, что вино им понравилось.
   Разумеется, они не могли устоять.
   И все это было предложено им с такой спокойной уверенностью, что они даже не знали, должны ли были отказываться или нет.
   Тонио впервые разглядел их как следует. А пока разглядывал, начал говорить. Чтобы молчание не давило на них тяжким грузом, негромким голосом он сказан несколько слов о погоде в Неаполе и о некоторых его достопримечательностях.
   При этом он вовсе не пытался произвести впечатление разговорчивого человека, ибо на самом деле вовсе не был таковым.
   Он хотел примериться к ним, хотел определить, хранит ли кто-нибудь из них верность Лоренцо, который все еще не вставал с постели, потому что рана его была инфицирована.
   Самым высоким из пришедших был Джованни, родом с севера Италии. Ему было восемнадцать лет, и у него был вполне терпимый голос, который Тонио слышал в классе Гвидо. Этот парень никогда не будет выступать в опере, но мог бы оказаться неплохим учителем для младших мальчиков, да и многие церковные хоры не отказались бы от его услуг. Своим мягким черным волосам с помощью шелкового шнурка он придал форму парика с косичкой. Глаза у него были добрые, скучные, почти трусливые.
   Похоже, он был бы совсем не прочь подружиться с Тонио.
   Вторым был Пьеро, светловолосый парень, тоже северянин, который в свое время много раз шипел за спиной Тонио разные оскорбления, всякий раз отворачиваясь, словно это сказал не он. Голос у него был получше — контральто[27], которое когда-нибудь могло стать великим, но которому пока чего-то недоставало, насколько Тонио мог судить по тому, что слышал в церкви. Может быть, ему не хватало страсти, а может быть — воображения. Теперь этот парень с легкой ухмылкой на губах пил вино, а глаза его были холодными и подозрительными. Но когда Тонио обратился к нему, он мгновенно растаял и охотно ответил на заданные вопросы. То есть ему прежде всего недоставало внимания.
   К концу их короткого визита Пьеро уже пытался обхаживать Тонио, старался произвести на него впечатление, будто Тонио был старше (на самом деле это было не так) или выше по положению.
   И наконец, среди них был шестнадцатилетний Доменико, столь утонченно красивый, что легко мог сойти за женщину. Грудная клетка у него была широкая за счет натренированных пением легких и гибких костей, и по форме его фигура даже напоминала женскую, с узкой талией и припухлостями грудей. Его темные ресницы и розовые губы были столь выразительными, что казались накрашенными, а унизанные кольцами пальцы — длинными и изящными. Черные вьющиеся волосы волной ниспадали на плечи. За все время беседы Доменико не произнес ни слова, и Тонио сообразил, что вообще никогда не слышал звук его голоса: ни как он поет, ни как говорит. Это заинтриговало его. Доменико лишь неотрывно смотрел на него. Точно так же, не изменив выражения, он наблюдал раньше за тем, как Тонио ударил кинжалом Лоренцо.
   Теперь, взяв в руку бутылку вина, он сначала отер губы кружевной салфеткой, а потом глянул в глаза Тонио так, что тот встревожился. Казалось, Доменико оценивал его с какой-то особенной точки зрения. И Тонио подумал: «Этот юноша так хорошо знает о том, что он красив, что в этом даже нет никакого тщеславия».
   В предстоящей постановке оперы на маленькой консерваторской сцене Доменико должен был играть главную женскую роль. И Тонио неожиданно поймал себя на мысли, что ему не терпится увидеть, как этот мальчик превратится в девочку. Он представил, как шнурки корсета будут стягивать его талию, и внезапно так покраснел, что даже перестал слышать, что говорит ему Джованни.
   Тогда он отогнал от себя эти мысли. А потом вдруг подумал о том, что перед ним женщина, надевшая бриджи нарочно, чтобы смутить его. Он неловко вздохнул. Доменико сидел, слегка склонив голову набок. Похоже, он улыбался. При свете свечи его кожа казалась почти фарфоровой, а ямочка на подбородке делала его еще более соблазнительным.
   Когда они ушли, Тонио в задумчивости присел на кровать. Потом задул свечу, лег и попытался заснуть. Но сон не шел, и тогда он представил себе, что находится на Везувии, и снова почувствовал, как трясется земля.
* * *
   На многие годы это стало для него еженощным ритуалом: сосредоточиться и почувствовать дрожь земли и грохот горы.

2

   Но на самом деле в тот первый вечер Тонио не очень-то требовалось снотворное.
   На следующее утро, несмотря на синяки, оставшиеся у него после похода на Везувий, он проснулся в исключительно приподнятом настроении и был готов идти на урок к Гвидо немедленно.
   Даже краски и запахи консерватории казались ему теперь вполне привлекательными. Особенно это касалось аромата, источаемого выставленными в коридор деревянными инструментами. Ему нравились также звуки оживающих классных комнат.
   И, наслаждаясь самым обычным завтраком и особенно свежим молоком, он как завороженный смотрел на звезды на утреннем небе, которые были видны над стеной из окна трапезной.
   «Воздух как шелковый», — подумал он. В атмосфере было разлито приветливое тепло. Оно словно приглашало пробежаться нагишом.
   Столь ранний подъем возбуждал его.
   И даже Гвидо Маффео казался ему очень милым.
   Маэстро сидел у клавесина и заточенным пером делал какие-то пометки в нотах. Похоже было, что он работает уже несколько часов. Свеча его почти догорела. Тьма за окном уже сменилась утренними сумерками. Присев в ожидании на скамье у стены, Тонио впервые рассмотрел в подробностях маленький класс.
   Это была каменная комната, с жестким полом, прикрытым лишь грубой подстилкой. Правда, вся мебель — клавесин, конторка, стул и скамья — была щедро расписана цветочным орнаментом и украшена сверкающей эмалью, но это не умаляло ощущения холодности и официальности помещения. Так что маэстро, своим черным сюртуком и широким белым галстуком напоминавший строгого священника, был здесь вполне на месте.
   «И он не всегда так ужасен на вид, — думал Тонио. — На самом деле он даже красив по-своему».
   Но лицо Гвидо слишком часто искажалось гневом, и карие глаза, слишком большие для этого лица, придавали ему свирепое выражение. В то же время лицо маэстро было таким подвижным и выразительным, исполненным беспокойства и заботы, что Тонио не мог оторвать от него взгляда.
   И все же он пытался не думать о том, что этот человек — тот же самый, что был с ним в Фловиго, в Ферраре, в том садике в Риме, где они обнялись. Стоило вспомнить об этом, как прежняя ненависть всколыхнулась бы снова. Поэтому он отгонял от себя подобные мысли.
   Наконец маэстро отложил перо, задул уже ставшую бесполезной свечу и заговорил без всякого формального приветствия.
   — У тебя совершенно необыкновенный голос. Тебе уже достаточно об этом говорили, — он будто спорил с кем-то, — так что не ожидай от меня дальнейших похвал, пока их не заслужишь. Но многие годы ты привык делать то, что тебе нравится и чего ты на самом деле не понимаешь. Твое исполнение казалось таким совершенным только потому, что у тебя абсолютный слух, и потому, что те, от кого ты слышал прежде эти песни, исполняли их правильно. Ты избегал всего, что казалось тебе трудным, снова и снова ища укрытие в том, что доставляло наслаждение и было легким. Поэтому ты не умеешь по-настоящему управлять своим голосом, и у тебя много вредных привычек.
   Он замолчал и с силой провел по своим кудрявым каштановым волосам так, словно их ненавидел. У него были волосы херувима, какими их изображали на картинах прошлого столетия, — пышные и завивающиеся кверху на кончиках. Но выглядели они немытыми и неухоженными.
   — И тебе уже пятнадцать. Слишком поздно для того, чтобы начинать петь по-настоящему, — продолжал он. — Но я скажу тебе сейчас, что через три года ты будешь готов к выступлению на любой сцене Европы, если будешь выполнять все, что я скажу. Мне не важно, хочешь ты на самом деле стать великим исполнителем или нет. Мне все равно. Я тебя не спрашиваю. У тебя великий голос, и поэтому я сделаю из тебя великого исполнителя. Я подготовлю тебя для сцены, для двора, для всей Европы. А после этого ты сможешь делать с этим все, что тебе угодно.
   Тонио пришел в ярость. Он вскочил и ринулся к этому сердитому плосконосому человеку у клавесина.
   — Вы могли бы спросить меня, почему я решил вчера вернуться сюда! — бросил он в самой язвительной и холодной манере.
   — Не говори так со мной никогда, — усмехнулся Гвидо. — Я твой учитель.
   И без дальнейших слов достал первое упражнение.
* * *
   Они начали в тот день с простого «Accentus»[28].
   Тонио были показаны шесть нот в восходящем порядке: до, ре, ми, фа, соль, ля. А потом ему были предъявлены те же шесть нот в более сложном построении, так что получалась изящно восходящая мелодия с малыми подъемами и спусками, где каждый тон был украшен как минимум четырьмя нотами, тремя восходящими и одной нисходящей.
   Все это он должен был петь на одном дыхании, уделяя каждой ноте одинаковое внимание. При этом гласный звук должен был произноситься исключительно точно, а все вместе должно было быть плавным.
   И петь эту мелодию предстояло снова и снова, день за днем, в этой тихой пустой комнате, без всякого аккомпанемента, до тех пор, пока она не потечет из горла Тонио естественно и ровно, без малейшего намека на вдох в начале и на нехватку дыхания в конце.
   В первый день Тонио казалось, что это упражнение сведет его с ума.
   Но на второй день, уверенный в том, что монотонность является изощренной формой пытки, он вдруг заметил в себе изменение. В какой-то миг после полудня словно лопнул пузырь, надутый его раздражительностью. Ошметки пузыря опали, как лепестки бутона, и из их середины вырос огромный цветок.
   Этим цветком было гипнотическое внимание к звукам, которые он пел, уплывание с ними, медленное, как во сне, осознание того, что всякий раз, приступая к «Accentus», он познает в нем какой-нибудь новый и завораживающий аспект, пусть самый незначительный.
   К концу первой недели он уже перестал следить за теми разнообразными задачами, которые должен был решить, и знал лишь то, что голос его полностью изменился.
   Снова и снова Гвидо указывал ему на то, что он спел до, ре или ми более любовно, чем остальные ноты. «Ты любишь их больше других? Ты должен относиться к ним одинаково». Снова и снова Гвидо напоминал ему: «Legato». Это значило: «Соединяй их медленно, плавно». Глубина не имела значения. Выражение чувства не имело значения. Но каждый тон должен был быть красив. Для этого недостаточно спеть с абсолютной точностью (Гвидо уже говорил Тонио довольно ворчливо о том, что у того от Бога абсолютный слух, но ведь и Алессандро когда-то говорил ему об этом), но требовалось, чтобы каждый звук был красив сам по себе, как капелька золота.
   Потом учитель садился и объявлял: «Еще раз, с начала», и Тонио, не обращая внимания на то, что у него плывет перед глазами и голова раскалывается, начинал с самой первой ноты и постепенно втягивался в упражнение.
   Но в какой-то момент, с неизменным чутьем, когда у Тонио уже болью сводило все тело от изнеможения, Гвидо освобождал его от этого упражнения и отсылал за конторку позаниматься композицией или контрапунктом. Но только стоя.
   — Не сиди больше за письменным столом. Твоей грудной клетке вредно стеснение. И никогда, никогда не делай ничего такого, что бы могло повредить твоему голосу или грудной клетке, — не раз предупреждал он.
   И Тонио, несмотря на боль в ногах, кивал, благодарный уже за то, что может хотя бы ненадолго забыть об «Accentus».
   Но тут появлялся какой-нибудь младший ученик и начинал мучиться над тем же упражнением.
   Неизвестно, сколько уже времени пел Тонио эти элементарные пассажи, когда Гвидо наконец добавил две ноты вверху и две ноты внизу и разрешил ему петь во все более быстром темпе, а затем в еще чуть более быстром. Четыре новые ноты — это было достижение, и Тонио саркастически заметил, что теперь ему непременно должно быть позволено отметить это событие и напиться.
   Гвидо проигнорировал его замечание.
   Но жарким полуднем, когда Тонио уже был на грани бунта, Гвидо вдруг дал ему несколько только что написанных арий и сказал, что он может воспользоваться клавесином и подыграть себе.
   Тонио схватил ноты, прежде чем слова благодарности успели вырваться из его уст. Для него это было подобно нырянию в теплое море под летними звездами. И он пропел уже вторую из песен почти до самого конца, когда вдруг понял, что Гвидо, конечно, слушает его. А потом непременно скажет, что исполнение было ужасным.
   Он попытался сознательно применить то, чему научился благодаря «Accentus», и вдруг понял, что и до этого пел, применяя обретенные навыки. Он артикулировал слова песен отчетливо, но легко; в его пении появились новая плавность и контроль, бесконечно облегчившие для него непосредственное восприятие музыки.
   В этот момент он впервые почувствовал, что способен на многое.
   И, вернувшись к упражнениям, с небывалой ранее уверенностью управлял голосом. Поздно вечером, когда он был уже таким усталым, что тут же рухнул бы при первой мысли о собственных ногах, руках или о мягкой подушке, Тонио подумал о том, что превратился из человека в инструмент, начинающий звучать, когда кто-то играет на нем.
   К тому времени, когда он поднялся по лестнице, голова его была совсем пуста. Оказавшись в постели, он вдруг осознал, что по крайней мере десять дней ни разу не вспомнил о случившемся с ним перед тем, как он сюда попал.
   На следующее утро Гвидо сообщил ему, что благодаря его замечательному прогрессу они теперь приступают к «Esclamazio». Что с любым другим учеником такой прыжок был бы немыслимым, но для Тонио он выработал совершенно особый порядок.
   Итак, это было «Esclamazio»: медленное и абсолютно управляемое наращивание и ослабление звука, начиная с мягкого интонирования до все большего повышения громкости, а затем медленного понижения и мягкого окончания. Или, напротив, громкое начало, мягкое ослабление звука в середине, а затем наращивание и громкий конец.
   Объем опять не имел значения, главной задачей становилось совершенствование звука. Проходил день за днем, а Тонио исполнял и исполнял это упражнение в разных тональностях, а потом вновь и вновь возвращался к «Асcentus».
   И все это звучало в тишине класса Гвидо — в помещении с каменными стенами, где создавался хороший резонанс, — без сопровождения клавесина, и все это время маэстро был крайне сосредоточен, словно прислушиваясь к тем звукам, которые сам певец не слышит.
   Иногда Тонио думал, что ненавидит этого человека так сильно, что вполне мог бы ударить его. Ему доставляло удовольствие воображать, как он на самом деле бьет Гвидо, и потом ему становилось за это стыдно.
   Но между этими никак не проявленными вспышками гнева к Тонио приходило понимание того, что на самом деле мучает его. Дело было в том, что Гвидо, несомненно, его презирал.
   Поначалу Тонио говорил себе: «Таковы его манеры. Он варвар». Но Гвидо никогда не бывал доволен им, крайне редко бывал вежлив, а его обычная грубость, казалось, скрывала куда более глубокие неприязнь и недовольство. В какие-то моменты Тонио буквально чувствовал исходящее от учителя презрение, словно тот и в самом деле произнес что-то оскорбительное, и тогда прошлое со всем его невыразимым унижением всплывало из глубин памяти.
   И тогда, сам дрожа от гнева, Тонио предлагал маэстро то единственное, что было ему нужно: голос, голос, голос. И, отправляясь потом спать, лихорадочно перебирал в памяти весь день, пытаясь вспомнить малейшее одобрение со стороны учителя.
   И, сам того не осознавая, Тонио попал в ловушку, пытаясь завоевать симпатию Гвидо, вызвать у него хоть какой-нибудь интерес.
   По утрам он пытался завязать разговор. «Не правда ли, сегодня жарче, чем вчера? Какой спектакль идет в театре при консерватории? Через какое время я смогу принять участие в школьных постановках? Вы ведь разрешите посмотреть мне этот спектакль?»
   Гвидо что-то ворчал в ответ, но довольно равнодушно. Потом резко отрывался от своих бумаг и объявлял:
   — Итак, сегодня мы подержим каждую из этих нот в два раза дольше, чем написано, и я хочу, чтобы «Esclamazio» было исполнено безукоризненно.
   — Ах, как всегда безукоризненно, да? — шептал Тонио.
   Но Гвидо не обращал на это никакого внимания.
   Иногда учитель отпускал его лишь в десять вечера, и тогда Тонио слышал «Esclamazio» во сне. И просыпался с этими текучими звуками в ушах.
   Наконец они перешли к орнаментированию.
   К тому времени Тонио научился управлять дыханием и тоном и сосредоточиваться на том, что поет.
   Но процесс орнаментирования мелодии в большей степени требовал его личного участия. Это означало, что ему предстояло не только освоить новые звуки или их комбинации, но и научиться добавлять их к мелодии по собственному разумению.
   Первый орнамент, который он разучил, назывался тремоло[29]. Требовалось петь ту же самую ноту несколько раз. Например, брать ноту ля и петь ее так: ля-ля-ля-ля-ля и снова, с полным контролем и настолько плавно, чтобы звуки переходили один в другой и при этом слышались отчетливые, как серия взрывов, удары.
   Когда его мозг был уже крайне измучен этим орнаментом и когда он добился уже некоторой естественности, то перешел к трели, заключавшейся в быстром, на одном дыхании, чередовании двух соседних звуков.
   После долгих недель с «Accentus» и тягучих, насыщенных нот «Esclamazio» это упражнение оказалось для него просто забавой. И добиваться полной власти над голосом становилось еще увлекательнее.
   Гипнотическое погружение в музыку начиналось с каждым днем все раньше и продолжалось, казалось, дольше, чем накануне. Иногда во время вечерних занятий у Тонио открывалось второе дыхание, и он исполнял те же упражнения с вдохновенным изяществом и самозабвением.
   Он сам как будто исчезал, весь обратившись в голос. Маленькая комната была окутана тьмой. Свеча мерцала над каракулями, которыми была испещрена страница, лежавшая перед ним, и звуки, которые он слышал, казались неземными, пугая его самого.
   Но он продолжал и продолжал, настойчиво совершенствуясь.
   Иногда в комнату входил маэстро Кавалла и говорил, что пора закончить урок. Тогда Тонио падал на скамью и мотал головой, прислонившись к стене. А Гвидо начинал импровизировать за клавесином. Насыщенные, звенящие звуки наполняли комнату. И, глядя на учителя, Тонио осознавал, как устал физически и опустошен духовно.
   Потом Гвидо говорил:
   — Уходи.
   И Тонио, чувствуя себя униженным, поднимался к себе наверх и мгновенно засыпал.
   Казалось, учитель больше никогда не даст ему насладиться ариями, и даже часы композиции были сокращены для того, чтобы он весь день мог посвятить упражнениям.
   Но если в его интонациях появлялось хоть малейшее напряжение, Гвидо немедленно отправлял его отдыхать. Иногда маэстро начинал заниматься с другими учениками, а Тонио наблюдал за этими уроками, с интересом следя за успехами и ошибками других мальчиков.
   И каждый раз он убеждался, что Гвидо презирает других учеников ничуть не меньше, чем его. Иногда это приносило ему приятное успокоение. Но чаше он огорчался, как если бы это касалось его самого. Когда же Гвидо бил учеников, а такое случалось нередко, Тонио приходил в ярость.
   Однажды, когда Гвидо побил маленького флорентийца Паоло, Тонио окончательно вышел из себя и прямо заявил учителю, что он мужлан, хам и грубиян.
   Из всех малышей, часто вызывавших его интерес, а иногда даже жалость, Паоло был единственным, кого Тонио никогда не забывал. Но больше всего его возмутила несправедливость наказания. Под руководством Гвидо Паоло продвинулся так далеко, насколько мог в силу своих способностей. Он был озорным по натуре, смешливым и улыбчивым, и именно это в большей степени, чем что-либо другое, повлекло наказание. Поэтому Тонио просто побелел от гнева.
   Но Гвидо лишь рассмеялся.
   И познакомил Тонио с упражнением, призванным стать итогом всех более ранних уроков, — пением пассажей.
   Предстояло разбивать какую-нибудь музыкальную фразу на множество отдельных звуков, при одновременном сохранении ее целостности и ясности произношения. Гвидо использовал в качестве примера слово «Sanctus»[30]. Его композитор может изобразить двумя нотами, причем вторая будет выше первой. Но Тонио должен был уметь делить первую ноту, для слога «Sanc», на семь или восемь звуков различной длительности и высоты и постепенно подниматься при этом ко второй ноте, для слога «Tus», которую также следует разделить на семь или восемь звуков, но завершить все на исходной ноте, чтобы концовка не получилась фальшивой.
   Упражнения в этих мелизмах и пассажах, написанных Гвидо, были лишь началом. Вслед за этим Тонио предстояло научиться, подхватив голый остов любой композиции, со вкусом и тактом украшать и орнаментировать его. Он должен был понимать, когда следует нарастить или ослабить звук, как долго держать его, когда разбивать пассаж на ноты разной длительности, а когда равной и как далеко заходить в восходящих и нисходящих модуляциях. И при этом всегда артикулировать слова кантаты или арии так, чтобы, несмотря на изощренную орнаментировку, смысл слов оставался ясен для каждого.
* * *
   Таковы были необходимые основы, преподанные Гвидо своему ученику. Остальное во многом зависело от него самого.
   Обычно студенту консерватории требовалось не меньше пяти лет, чтобы овладеть этим мастерством. Рядовой ученик гораздо медленнее продвигался от «Accentus» к «Esclamazio», от «Esclamazio» к орнаментам. Но Гвидо ускорил темп занятий по очевидным причинам: во-первых, чтобы это не наскучило Тонио, а во-вторых, потому что Тонио без особого труда справлялся с этим.
   Он умудрялся работать над всеми аспектами своей вокальной техники одновременно, и Гвидо начал придумывать для него все более и более сложные вокализы. Конечно, у него хранилось много старых книг, написанных преподавателями прошлого столетия или начала нынешнего. Но, как и большинство учителей, он составлял собственные упражнения, зная, чего именно недостает Тонио.
   И когда Тонио убедился, что постиг основы и впереди лишь совершенствование голоса с помощью разнообразных упражнений, он залился слезами, опустив голову на сложенные на клавесине руки.
   Теперь он испытывал такую умственную и физическую усталость, что ему было ясно: никогда раньше он толком не понимал, что значат недосып или изнеможение. И его совершенно не заботило, что Гвидо Маффео смотрит на него с презрением и негодованием.
   Он ненавидел Гвидо. Так же, как Гвидо ненавидел его. «И пускай! Ведь все это он делал для себя, для своего собственного удовольствия». Внезапно Тонио страшно испугался. Если он лишится этого, что у него останется?
   У него закружилась голова, словно он утратил равновесие и неожиданно в памяти всплыли те сны, что всегда забывались утром. И маленькая дверца, за которой ожидал либо кошмар, либо неизвестность. Он горько зашикал, страстно желая, чтобы Гвидо Маффео сейчас же ушел. «Давай, давай уходи, брось меня с отвращением! И уходи отсюда!»
   На самом деле именно это скажет ему маэстро в следующее мгновение: «Уходи отсюда!»
   — Мой голос огрубел, — проговорил наконец Тонио. — Он неровный, он дребезжит и словно ломается у меня в горле. Я научился лишь слышать, насколько он плох!
   Гвидо сердито смотрел на него. А потом с его лица вдруг исчезло всякое выражение.
   — Можно, я пойду спать? — прошептал Тонио.
   — Пока нет, — ответил Гвидо. — Ступай к себе и оденься. Я возьму тебя с собой в оперу.
   — Что? — Тонио поднял голову. Он не мог поверить своим ушам. — Мы едем в город, мы едем в оперу?!
   — Если перестанешь вопить, как младенец, то да. Так что одевайся скорее.

3

   Тонио взлетел наверх, перескакивая через ступеньки. Плеснул в лицо холодной водой и достал нарядный костюм, который не надевал с того момента, как покинул Венецию. Через минуту на нем уже были его лучшая кружевная рубашка, синий вышитый камзол и туфли с пряжками. Прицепив шпагу, он в мгновение ока оказался на пороге апартаментов Гвидо на первом этаже.