Произошедшее дальше случилось так быстро, что потом он не мог сложить все кусочки мозаики в одно целое. Неожиданно перед ним возник какой-то силуэт, потом искаженное гримасой лицо, послышался шепот: «Смерть тебе!», а потом Кристина отпустила его руку, он упал, потеряв равновесие, и услышал, как она закричала.
   Он выхватил свой кинжал в тот же момент, когда почувствовал лезвие другого ножа у своего горла.
   Он выбил его вверх, так что лезвие успело царапнуть ему лицо, и выбросил свой кинжал вперед, нанеся им удар, второй, третий по какому-то человеку, пытавшемуся прижать его к стене.
   Но в тот миг, когда этот человек стал падать на него всем своим весом, он почувствовал, что сзади находится еще один, и внезапно его шею сдавила удавка.
   В состоянии абсолютного ужаса он начал бороться, достал левой рукой человека, напавшего сзади, а правой рукой ворочал кинжалом в кишках другого.
   Тут раздались топот и крики, крики Кристины. А он уже задыхался, шнур впивался в его плоть... И вдруг шнура не стало.
   Тонио повернулся и бросился на нападавшего, но тут кто-то, схватив его за руки, закричал:
   — Синьор, синьор, мы в вашем распоряжении!
   Он оглянулся. То был человек, которого он никогда не видел, а за его спиной стояли бравос Раффаэле, те самые люди, которые преследовали его несколько недель, и между ними — Кристина, а они держали ее, но с таким видом, словно защищали и вовсе не собирались обижать. А у его ног лежал убитый им человек.
   Грудь Тонио тяжело вздымалась. Он вжался в стену, как загнанное в угол животное, не верящее никому.
   — Мы состоим на службе у кардинала Кальвино, — сказал ему тот человек.
   И было ясно, что люди Раффаэле не нападали на него. Они стояли тут же.
   Между тем напирала толпа, сотни тонких свечей. И постепенно Тонио осознал: все эти люди пришли, чтобы защитить его.
   Он смотрел на убитого.
   Прибежала стайка маленьких ребятишек и тут же отпрянула, увидев мертвяка. Пальцы детишек казались красными и прозрачными на фоне пламени свечей.
   — Вы должны скорее уходить отсюда, синьор! — сказал ему браво, и люди Раффаэле согласно закивали. — Здесь могут оказаться и другие желающие напасть на вас.
   Несколько бравос повели его прочь, а один из них наклонился над трупом и обшарил его.

8

   Он сидел у самого дверного порога. Кардинал Кальвино был вне себя от ярости.
   Вызвав графа Раффаэле ди Стефано, он горячо поблагодарил его за помощь, которую оказали его люди в защите Тонио и Кристины, благополучно доставленной в дом графини.
   Раффаэле выразил недовольство тем, что нападавшие смогли подойти так близко к Тонио.
   Но кто были эти разбойники? И кардинал, и Раффаэле обратились с этим вопросом к Тонио, но тот лишь покачал головой и сказал, что ему известно не более, чем им.
   Вскоре выяснилось, что оба нападавших были заурядными головорезами. У них нашли венецианские паспорта, венецианские монеты. Бравос кардинала прирезали одного из них; другого убил сам Тонио.
   — Кто в Венеции может желать твоей смерти? — допытывался Раффаэле. Его маленькие черные глазки буравили Тонио. Спокойствие певца сводило его с ума.
   Тонио снова покачал головой.
   То, что он сумел добраться до театра и смог выйти на сцену, казалось ему чудом, а то, что он справился со своей работой, было результатом привычки и профессионального мастерства, которое он не ценил до самого последнего момента.
   Но эта комната оказалась для него большим наказанием, чем освещенная огнями сцена, где, слушая свой голос словно издалека, он мог погрузиться в собственные мысли.
   Он чувствовал приятное возбуждение, подобное тому, что испытывал два дня назад, открывая душу Гвидо, возбуждение, которое делало его холодным и твердым и которое легко можно было скрыть гримом и костюмом.
   Теперь же он заставлял себя сидеть тихо и не двигаться. И все же не мог забыть о порезе на горле, не мог отделаться от мысли о том, как глубоко должна была вдавиться веревка, чтобы навсегда лишить его голоса, если не жизни.
   А еще он помнил о ноже, приставленном к горлу. Нож у горла, удавка на горле.
   Он поднял глаза и остановил свой взгляд на Гвидо, который наблюдал за дознанием с таким видом, словно был озадачен и напуган не меньше остальных.
   Теперь же его лицо было непроницаемым. Можно было не сомневаться: он не собирается никому ничего говорить.
   — Отныне Марка Антонио будут охранять четверо, — сказал кардинал.
   Тактично, несмотря на то что гнев все еще будоражил его, кардинал не стал спрашивать Раффаэле, с чего это вдруг его люди там оказались. Бравос кардинала говорили с этими людьми так, словно они были хорошо знакомы и не удивлены их присутствием.
   «А что, если бы никого из них там не оказалось?»
   Тонио прищурился и отвел глаза, когда Раффаэле наклонился, чтобы поцеловать кольцо на пальце кардинала.
   Несмотря на свою маску спокойствия, Гвидо на другом конце комнаты выглядел сникшим. Словно он уже увидел тело Тонио, истекающее кровью на городской улице.
   Тонио снова потрогал свой порез. Раффаэле уже уходил. Бравос останутся на страже во всех коридорах дворца, точно так же как бравос Карло когда-то таились во всех коридорах палаццо Трески.
   — Уйди, Гвидо, — прошептал Тонио.
   Наконец они с кардиналом Кальвино остались одни.
   — Мой господин, — сказал Тонио. — Не окажете ли вы мне после стольких милостей еще одну? Не можем ли мы с вами пройти сейчас вдвоем в часовню? Не изволите ли вы принять мою исповедь?

9

   Молча прошли они по коридору. А открыв двери часовни, обнаружили, что в ней очень тепло. Перед мраморными святыми мерцали свечи, а золотые двери дарохранительницы чуть светились над гладкой белизной покрытого тканью алтаря.
   Кардинал прошел на первый ряд резных стульев, установленных перед поручнем, и сел, предложив Тонио соседнее сиденье. Им не было необходимости использовать деревянную кабинку исповедальни. Кардинал склонил голову, давая Тонио понять, что он может начинать, когда захочет.
   — Мой господин, — сказал Тонио. — То, что я скажу вам, должно остаться тайной исповеди. Этого нельзя открывать никому.
   Кардинал нахмурился.
   — Марк Антонио, почему ты напоминаешь мне об этом?
   Он поднял правую руку и сделал решительный знак благословения.
   — Потому что я не прошу формального отпущения грехов, мой господин. Возможно, я просто ищу справедливости. Я ищу правды перед лицом небес. Я не знаю точно, чего ищу, но должен сказать вам, что человек, пославший ко мне наемных убийц, — мой собственный отец, известный всем и каждому как мой брат.
   Дальнейший рассказ потек быстро, четко, словно годы смыли с него все банальности и ненужные подробности, оставив лишь голую канву. Лицо кардинала заострилось от боли и сосредоточенного внимания. Опущенные гладкие веки смотрелись полукружиями над его глазами. Иногда он качал головой, не прерывая красноречивого молчания.
   — То, что было сделано со мной, давно подтолкнуло бы любого другого к мести, — прошептал Тонио. — И я знаю, что лишь мое счастье вынуждало меня отсрочивать достижение своей цели. Я не отношусь к своей жизни с ненавистью или презрением. Я ценю ее. Голос для меня был не только божьим даром, но и радостью, и все люди вокруг стали моей отрадой, хотя похоти всегда было в избытке, а вот страсти явно не хватало. Я не могу этого отрицать. Но я живу. Иногда я кажусь сам себе стаканом с водой, попавшим под лучи солнца, когда свет буквально взрывается в нем, так что стакан становится самим светом.
   Так как же я мог убить его? Снова сделать мою мать вдовой, а детей — сиротами? Как мог я принести мрак и смерть в этот дом? И как я мог поднять на него руку, когда он — мой отец, и в любви к моей матери он даровал мне жизнь? Как мог я сделать это в тот момент, когда, не считая моей ненависти к нему, жил в счастье и довольстве, которого не знал никогда, даже в детстве?
   Поэтому я все откладывал задуманное. Я решил, что у Карло должно быть двое детей. Я ждал. И даже тогда, когда не осталось ничего, чтобы удержать меня, когда я снял свои обязательства перед теми, кого любил, и ничто больше не стояло на моем пути, боязнь разрушить собственное счастье вынуждала меня бездействовать. Но что еще более важно, мой господин, — мое счастье заставляло меня испытывать вину за то, что я собираюсь убить его. Почему он должен умереть, когда у меня есть весь мир, любовь и все, о чем только может мечтать мужчина! Вот вопросы, которые я задавал себе.
   Но даже сегодня, в этот самый день, я еще тянул, борясь со своей совестью и своей целью. Я спорил не с другими, а с самим собой.
   Мгновение помолчав, Тонио горестно вздохнул.
   — И теперь вы видите, что он сам разрубил этот узел: подослал наемников, чтобы убить меня. Теперь он может это сделать. Моя мать умерла и похоронена. Четыре года прошло, с тех пор как кто-либо мог отыскать те неоспоримые мотивы, которые в случае моего убийства обеспечили бы ему смертный приговор. Да в те годы я был предан дому, семье и даже ему, последнему отпрыску нашего рода.
   И, подослав этих убийц с приказом зарезать меня, он попытался разрушить саму жизнь, что удерживала меня вдали от него, ту жизнь, что говорила мне: забудь его, пусть живет!
   Но я не могу забыть его. А теперь он не оставил мне выбора. Я должен поехать туда и убить его, и, Бог свидетель, нет такой причины, по которой я не могу сделать это, а потом вернуться к тем, кого я люблю и кто меня ждет. Скажите же мне, что нет причины, по которой я не могу погубить себя для того, чтобы рассчитаться с этим человеком, тем самым, что сегодня пытался убить меня.
   — Но можешь ли ты рассчитаться с ним, Марк Антонио, — спросил кардинал, — не жертвуя собственной жизнью?
   — Да, мой господин, — ответил Тонио с уверенностью. — Я могу это сделать. Уже давно я нашел способ заполучить его в свои сети с минимальным риском для себя.
   Кардинал молча обдумывал все услышанное. Прищурившись, он смотрел вдаль, на дарохранительницу.
   — Ах, как мало я тебя знал, как мало я знал о том, что ты пережил... — наконец произнес он.
   — Мне в голову пришел один образ, — продолжал Тонио. — Весь вечер он мучил меня. Речь идет о старой легенде, в которой великому завоевателю Александру преподнесли так называемый гордиев узел, а он разрубил его мечом. Ибо это верная метафора того, что происходит у меня в душе. Настоящий гордиев узел из желания жить и веры в то, что я не смогу жить, пока не уничтожу его и тем самым не буду уничтожен сам. Что ж, он разрубил гордиев узел ножами своих наемников. И сегодня вечером, когда я улыбался, говорил или даже пел на сцене, я постоянно думал о том, что теперь мне ясно, почему эта древняя легенда всегда мне не нравилась. Ну какая же мудрость в том, чтобы просто разрубить — и уничтожить — загадку, которая поставила в тупик куда более ясные головы? Какое грубое, трагическое непонимание! Но так обычно и ведут себя мужчины, мой господин: они разрубают или отрезают. И наверное, только те из нас, кого нельзя причислить к мужскому роду, могут увидеть мудрость добра и зла в более полном свете и постичь ее парализующую силу.
   О, если бы я был волен так поступить, я бы проводил все свое время с евнухами, женщинами, детьми и святыми, презирающими вульгарность мечей! Но я не волен. Он приходит за мной. Он напоминает мне, что мужское начало невозможно так легко истребить и что его можно вытащить из самого моего нутра и отправить на борьбу с ним. Все так, как я всегда и считал: я не мужчина и мужчина одновременно, и я не могу жить ни как тот, ни как другой, пока он остается безнаказанным!
   — Тогда есть лишь один верный способ выхода из тупика. — Кардинал наконец повернулся к нему. — Ты не можешь поднять руку на отца, не поплатившись за это. Ты сам мне это сказал. Нет нужды цитировать тебе Писание. И тем не менее твой отец пытался убить тебя, потому что он тебя боится. Услышав о твоем триумфе на сцене, о твоей славе, о твоем богатстве, о твоем фехтовальном мастерстве, о том, какие влиятельные люди стали твоими друзьями, он не может не полагать, что ты собираешься выступить против него.
   Так что ты должен поехать в Венецию. Ты должен сделать так, чтобы он оказался в твоей власти. Я могу послать с тобой своих людей или людей графа ди Стефано, как тебе будет угодно. И устрой с ним очную ставку, если ты так этого хочешь. Убедись в том, что все эти годы он страдал в наказание за то зло, что причинил тебе. А потом отпусти его. И тогда он обретет столь необходимую ему уверенность в том, что ты никогда не причинишь ему зла.
   Ты же получишь свою сатисфакцию. Гордиев узел будет распутан, и мечи окажутся не нужны.
   Все это я говорю тебе не как священник. Я говорю как человек, испытывающий благоговейный ужас перед тем, что ты пережил, что ты потерял и чего добился, несмотря ни на что. Бог никогда не испытывал меня так, как испытывал тебя. А когда я согрешил перед своим Богом, ты был добр ко мне в моих грехах и не выказал ни презрения, ни чудовищного превосходства над моей слабостью.
   Поступай так, как я сказал тебе. Человек, позволивший тебе жить так долго, не хочет на самом деле убивать тебя. Прежде всего он хочет получить твое прощение. И только когда ты увидишь его перед собой на коленях, ты сможешь убедить его в том, что у тебя есть сила, чтобы простить его.
   — Но разве у меня есть такая сила? — спросил Тонио.
   — Когда ты поймешь, что эта сила — величайшая из всех сил, ты обретешь ее. Ты станешь тем, кем хочешь быть. А твой отец будет вечным свидетелем этого.
* * *
   Гвидо не спал, когда вошел Тонио. Он сидел в темноте за своим письменным столом, и оттуда доносились тихие звуки: вот он поднял бокал, вот отпил из него, вот почти бесшумно поставил бокал на деревянную поверхность стола.
   Паоло лежал калачиком посреди постели Гвидо. Лунный свет падал на его залитое слезами лицо и распущенные волосы, и было видно, что он заснул не раздеваясь и что ему было холодно, потому что он обнимал себя обеими руками.
   Тонио поднял свернутое одеяло и накрыл мальчика. А потом нагнулся и поцеловал Паоло.
   — Ты ведь оплакиваешь и меня? — повернулся он к Гвидо.
   — Может быть, — ответил Гвидо. — Может, тебя. А может, себя. И Паоло. И Кристину тоже.
   Тонио подошел к столу. И подождал, пока из темноты постепенно проступило лицо Гвидо.
   — Ты успеешь написать оперу до Пасхи? — спросил Тонио.
   Поколебавшись, маэстро кивнул.
   — Тогда пойди к импресарио и договорись с ним. Найми карету, достаточно большую для того, чтобы вы все — Кристина, Паоло, синьора Бьянка — смогли добраться до Флоренции и снять там дом для всех нас. Потому что я обещаю, что если не вернусь к тебе раньше, то я буду с тобой в Пасхальное воскресенье, прежде чем откроются двери театра.

Часть седьмая

1

   Даже под вуалью постепенно усиливающегося дождя этот город был слишком красивым, чтобы оказаться реальным. Скорее это был город-мечта, не поддающийся восприятию разума. Его старинные дворцы возвышались над разбитой поверхностью свинцовой воды, создавая один величественный, прекрасный и бесконечный мираж. Солнце пробивалось сквозь разорванные облака, отороченные по краям серебром, над торчащими мачтами кораблей парили чайки, трепетали и хлопали на ветру флаги, похожие на яркие вспышки цвета на фоне тускло светящегося неба.
   Ветер хлестал по тонкой пленке воды, покрывавшей всю площадь, а где-то далеко слышен был звон колоколов, так схваченных холодом, что их звук казался похожим на крики чаек.
   Начался старинный священный спектакль — выход членов Светлейшего Сената из портиков государственной канцелярии. Красные мантии волочились по воде, ветер срывал белые парики, но шествие продвигалось к краю воды, и один за другим государственные мужи ступали на иссиня-черные траурные барки и отправлялись вверх по проспекту непревзойденного великолепия — Большому каналу.
   О, неужели это никогда не перестанет изумлять, опустошать сердце и разум? Или в том, что этого все равно всегда недостаточно, виноваты пятнадцать лет горького изгнания в Стамбул? Вечно мучительный, вечно таинственный, вечно безжалостный город, Венеция — мечта, которая снова и снова становится реальной.
   Карло поднес бренди к губам, и оно тут же обожгло ему горло. Все вокруг закачалось и встало на свои места. Чайки застыли в мощном движении к небу. Ветер щипал глаза.
   Он повернулся, чуть не потеряв равновесие. И увидел, что его доверенные люди, его бравос, бывшие до сих пор смутными тенями, придвинулись ближе, не уверенные в том, нужна ли ему их помощь, но готовые немедленно подбежать к нему, если он упадет.
   Карло улыбнулся. Поднес фляжку ко рту и сделал большой глоток. Толпа тут же превратилась в медленно движущееся скопище красок, отражающихся в воде, столь же нематериальное, как сам дождь, растворяющийся в безмолвном тумане.
   — За тебя, — прошептал он воздуху, небу и окружавшему его материально-эфемерному чуду, — за тебя, любая и всякая жертва, моя кровь, мой пот, моя совесть. — Закрыв глаза, он качнулся под порывом ветра. Ему нравилось, как ветер остужает его кожу, и нравилось пребывать в состоянии такого восхитительного опьянения, что не чувствовались ни боль, ни скорбь. — За тебя я убиваю, — прошептал он. — За тебя я убью.
   Он открыл глаза. Патрициев в красных мантиях уже не было. И на миг он представил себе — испытав при этом весьма приятное чувство, — что они один за другим утонули в море.
   — Ваше превосходительство, позвольте отвезти вас домой.
   Он обернулся. Это был Федерико, нагловатый парень, считавший себя его слугой, а не просто браво. И бренди оказалось у его губ раньше, чем он принял решение выпить.
   — Сейчас, сейчас... — Он хотел что-то сказать, но почувствовал, как на глаза навернулась пелена слез, размывая пригрезившееся видение: пустые комнаты, пустая кровать, ее платья, все еще висящие на крючках, и даже аромат ее духов, все еще витающий в воздухе. — Время не притупляет ничего, — произнес он вслух. — Ни смерть, ни потерю, ни тот факт, что даже на смертном одре она произнесла его имя!
   — Синьор!
   Федерико глазами указал на темный силуэт, тут же попытавшийся скрыться из виду. Это был один из ненавистных шпионов государства, попадавшихся на каждом шагу.
   Карло рассмеялся.
   — Донеси на меня! Эй, ты, слышишь? «Он напился допьяна, потому что его жену под землей грызут черви!»
   Он оттолкнул слугу.
   Толпа разбухала, как живое существо, и размыкалась только для того, чтобы сомкнуться вновь. Под порывами ветра дождь колотил его по векам, бил по губам, растянутым в улыбке, искажавшей все его лицо. Он закачался, но тут же выпрямился и, сделав следующий глоток, сказал:
   — Время.
   Сказал громко, с той безрассудностью, на которую способен лишь пьяный вдребезги человек, и подумал: «Когда время не дает ничего», а потом прошептал:
   — И опьянение тоже. Не дает ничего, кроме возможности раз за разом видеть эту красоту и скрывающийся за ней смысл всего.
   Тучи были обрамлены серебром, золотая мозаика сверкала и казалась живой. Интересно, а что грезилось во время опьянения ей, в те минуты, когда она вырывала вино из его рук, а он просил ее: «Марианна, останься со мной, не пей, останься со мной!»? И вообще, снились ли ей сны, когда она лежала без сознания в своей постели?
   — Ваше превосходительство, — прошептал Федерико.
   — Оставь меня одного!
   Бренди обжигало его, казалось ему жидким огнем; тепло напитка поддерживало Карло, не пропуская ледяной воздух, и вдруг его поразила мысль о том, что вся эта красота оказывается больше всего нужна тогда, когда кто-то сам доходит до грани, за которой не чувствует боли.
   Дождь с новой силой хлынул с небес. Его косые струи с шипеньем разбрызгивали огромную лужу, простиравшуюся перед ним.
   — Что ж, очень скоро он будет с тобою, любовь моя, — прошептал Карло, скривив губы. — Он будет с тобой, и в великой постели земли вы будете лежать вместе.
   До чего, однако, она дошла под конец! «Я поеду к нему! Понимаешь, я поеду к нему! И ты не смеешь держать меня здесь своей пленницей! Он в Риме, и я поеду к нему!» А он отвечал ей: «Ах, моя дорогая, да разве ты в состоянии сама найти хотя бы свои туфли или гребешок для волос?»
   — Да-а-а-а! Вы будете снова вместе. — Эти слова вырвались у него, как вздох. — И тогда, и тогда я смогу дышать!
   Он закрыл глаза, надеясь, открыв их, снова увидеть эту красоту, серебристый взрыв солнечного света и золотые башни, возносящиеся над сверкающей мозаикой.
   — Смерть исправит все ошибки моего прошлого, смерть сделает так, что больше не будет никакого Тонио, Тонио-евнуха, Тонио-певца! — прошептал он. — На смертном одре она призывала тебя, понимаешь? Она произносила твое имя!
   Он сделал еще один глоток бренди, вызвавший приятную дрожь во всем теле, и облизал губы, чтобы продлить вкус.
   — И ты узнаешь, как я заплатил за все это, как я страдал, как дорого стоил мне каждый момент, который я тебе отдал! А теперь мне уже нечего отдать тебе, мой незаконнорожденный сын, мой неукротимый и неотвратимый соперник! И теперь ты умрешь, умрешь для того, чтобы я смог жить!
   Ветер развевал его волосы, обжигал лицо, проникал даже сквозь тонкую ткань камзола, заметая между ног полы длинного черного табарро.
   Но, даже качнувшись вбок, отмахиваясь от видения комнаты смерти, от которого в эти последние недели ему ни на миг не удавалось освободиться, Карло заметил, что прямо к нему через всю площадь движется — совершенно реальная — фигура женщины в траурном одеянии, которую он уже не раз видел в эти последние пьяные, полные враждебности, горькие дни на улочке, на набережной и снова на улочке.
   Он прищурился, свесив голову набок.
   Ее юбки так медленно плыли над сверкающей водой, что казалось, будто она движется не за счет напряжения мышц, а усилием его лихорадочного скорбящего сознания.
   — А ты часть всего этого, моя дорогая, — прошептал он, наслаждаясь звуком собственного голоса в голове, хотя никто другой не замечал ни его самого, ни откупоренной бутылки в его руке. — Ты знаешь это? Ты часть этого, о безымянное, безликое, но такое красивое создание! Как будто собственной красоты недоставало этому месту, и оно породило тебя, одетую как смерть, черную как смерть, вечно приближающуюся ко мне, словно мы любовники, ты и я, смерть...
   Площадь качнулась и снова встала на свое место.
   И тут бренди, вино и его собственные страдания, каким-то образом смешавшись, сделали свое дело: наступил момент, когда он мог вынести все. «Да, Тонио придется умереть, потому что у меня нет выбора, потому что я не могу поступить иначе! И пусть — если нужно — это растворится в поэзии, о моя певчая птичка, мой певец, мой сын-евнух! Моя длинная рука дотянется до Рима, схватит тебя за горло, и ты замолкнешь навсегда, зато я тогда смогу наконец дышать!»
   По аркадой маячили его бравос, никогда не отходившие от него далеко.
   Карло захотелось снова улыбнуться, почувствовать улыбку на своем лице. Площадь, сверкающая так ярко, должна просто взорваться бесформенным сиянием.
   Но уже другое чувство давило на него, другое видение, что-то, растворяющее это приятное удовольствие и предлагающее ему вкус... чего? Чего-то похожего на беззвучный крик из разинутого рта.
   Он выпил бренди. Может, всему виной эта женщина, или что-то в движении ее юбок, в ее вуали, прилипающей под ветром к лицу, вызывало в нем странную легкую панику, заставляющую делать глоток за глотком?
   Она приближалась к нему, так же как приближалась к нему раньше!
   Кто она? Может, куртизанка, одетая в черное в знак Великого поста? И она идет именно к нему, она подходит! Кажется, что из всей снующей толпы она выбрала именно его своей целью, именно его, да-а-а-а! Она преследует его, в этом нет никакого сомнения. А где же ее служанки? Может, они прячутся в сторонке, как и его люди?
   Ему нравилось воображать, что она его преследует. Да, она его преследует. Из-под своей черной вуали она видела его улыбку. И видит его улыбку сейчас.
   «Я хочу этого, я хочу всего этого! — Он даже заскрипел зубами. — Я хочу этого, я вовсе не хочу страдать, только скажи мне, только скажи мне, только пусть они скажут мне, что он мертв!»
   Карло распахнул глаза. А когда увидел смутный овал ее белого лица и движения ее рук под плывущей вуалью, она показалась ему не человеческим существом, а каким-то призраком, посланным ходить за ним по пятам и успокаивать его.
   Внезапно она повернулась спиной, но не прекратила движения. Это было такое удивительное зрелище, что он, слегка наклонив голову, снова прищурился, чтобы лучше видеть.
   Она удалялась, и теперь все эти складки газа развевались перед ее лицом, а юбки колыхались на ветру. Несмотря на каблуки, она ни разу не оступилась, шла решительной мужской походкой, а потом снова повернулась кругом.
   Карло тихо засмеялся. Он ни разу в жизни не видел, чтобы женщина вела себя таким образом.
   И когда она повернулась, юбки, разлетевшись, повернулись вместе с ней, и она стала снова приближаться к нему тем же жутковатым невесомым шагом, и тут же он почувствовал резкую боль в боку.
   Вместе с выдохом из его груди вырвался какой-то свист.
   «Пьяная, глупая куртизанка, вдова — кем бы ты ни была, — думал он, и злоба просачивалась в него, словно на его теле вдруг появилось какое-то темное пятно, через которое мог поступать яд, — что ты знаешь о том, что находится вокруг тебя, и можешь ли вообразить, что ты — часть всего этого, этой красоты! Ты часть этой красоты, независимо от твоих убогих, банальных и неизбежно омерзительных мыслей!»