Потрескивают толстые поленья в огромном камине. Спущены вышитые шелком занавеси на больших окнах. Восковые свечи в высоких медных подсвечниках, споря с отблесками камина, освещают воздушное белое платье, длинные светлые локоны и девичью шею с тоненькой золотой цепочкой медальона. Маленькие ручки бегают по клавишам, и звенящие, чистые звуки рассыпаются стеклянными бусинками по гостиной.
   Мисс Кристина Лоури играет на спинете.
   Роберт впервые в жизни видит спинет. По правде сказать, он и таких девушек видит впервые и в таком доме в первый раз проводит вечер. Хозяин дома — достопочтенный доктор богословия Джордж Лоури пригласил его к себе в дом на целые сутки. Ему хотелось познакомить жену, дочерей и младшего сына Арчибальда с автором книги, которой вся семья так восторгалась. Конечно, вкусы расходились и тут: девушки проливали слезы над стихами о бедной мышке и примятой плугом маргаритке, миссис Лоури упивалась «Субботним вечером», Арчибальд хохотал над «Шотландским виски» и «Обращением к дьяволу», а сам доктор Лоури, очень любивший старые шотландские баллады, был удивлен и восхищен тем, что автор, словно соревнуясь со своими предшественниками, хотя и заимствует у них традиционный стих, но заставляет его звучать совсем по-новому — легко и свежо.
   Гость превзошел все ожидания. Миссис Лоури с удовольствием отметила, какие у него отличные манеры, а все три девушки улыбались и краснели, встречая пристальный, насмешливый и ласковый взгляд его темных глаз. После обеда, когда дамы вышли, Арчи и доктор Лоури не без интереса слушали рассказ гостя о нравах мохлинского прихода и долго смеялись над «Молитвой святоши Вилли», которая, конечно, не вошла в книгу.
   Вечером пришли гости — молодые девицы и товарищи Арчи, и доктор Лоури сам сел за спинет, чтобы молодежь могла потанцевать.
   Бернс танцевал отлично — не зря он в семнадцать лет вопреки воле отца ходил в тарболтонскую школу танцев. Все барышни наперебой требовали, чтобы он танцевал с ними, но он улыбался и опять с поклоном подавал руку мисс Кристине — маленькой музыкантше, явно покорившей его сердце.
   Провожая гостя в отведенную ему спальню, доктор Лоури задержался в дверях и спросил, что же Бернс собирается делать дальше.
   — Думаю, что вам никуда не придется уезжать, — сказал он, выслушав его. — Я не хочу вас обнадеживать заранее, но я предпринял некоторые шаги и прошу вас дождаться ответа. Считаю, что Шотландия не должна отпускать своего поэта в чужие края.
   И, протестующе подняв руку, как бы желая остановить слова благодарности, доктор Лоури вышел.
   Роберт, словно оглушенный, стоял посреди чужой комнаты, зная, что в эту ночь ему не дадут заснуть гулкое тяжелое сердцебиение и безудержная радость при мысли, что он сможет остаться на родине.
   Доктор Томас Блэклок ослеп в раннем детстве. Но, несмотря на трудную и сложную жизнь, он и в шестьдесят пять лет сохранил живую, светлую душу и непритворный интерес ко всему, что касалось его любимого дела — писания стихов. К молодежи он вообще относился с отеческой заботой: вечно он кому-то помогал, кому-то покровительствовал, и многие адвокаты и ученые Эдинбурга были обязаны своей карьерой скромному старику, который сам вышел из бедной семьи. В Эдинбурге доктора Блэклока не только уважали, но и любили. Он был желанным гостем на всех литературных завтраках и обедах, его стихи — увы, не очень оригинальные! — все же постоянно печатались в столичных журналах. Даже доктор Джонсон, тот самый ученый, который разъезжал по Шотландии с молодым Бозвеллом, встретив слепого поэта, написал о нем: «Я смотрел на него с большим почтением». А услышать доброе слово от язвительного, желчного Джонсона удавалось далеко не всякому.
   То, что доктор Лоури послал книгу Бернса именно старому Блэклоку, было чрезвычайной удачей. Старик уже знал два или три стихотворения Бернса через профессора Стюарта и теперь с восхищением слушал разнообразные, не всегда достаточно «скромные», но всегда бесспорно талантливые стихи неизвестного раньше поэта. Блэклок сразу почувствовал необычайность бернсовского гения, его разносторонность, его всеобъемлющую силу. В письме доктор Лоури сообщил Блэклоку, что автор стихов — простой крестьянин, без образования и без всяких перспектив в жизни.
   «Я видел много примеров благотворных сил природы, которые проявлялись, несмотря на бесчисленные и неумолимые препятствия, но ничто не может сравниться с тем примером, с каковым я ознакомился благодаря вашей доброте, — писал Блэклок в ответ. — Его серьезные стихи полны такой трогательности и тонкости, столько ума и юмора в его более веселых произведениях, что самое искреннее восхищение, самое горячее одобрение не будут чрезмерными. Я желал бы выразить свои чувства в стихах, однако то ли жизнь идет на убыль, то ли временно угнетен мой дух, но я не в силах выполнить это намерение... Мне сказали, что весь выпуск уже разошелся. Поэтому весьма желательно, для блага этого юноши, немедля напечатать второе издание в большем количестве экземпляров...»
   О таком одобрении Бернс не смел и мечтать. Наконец «зловещая звезда», которая всегда, как он любил говорить, стояла в зените над его головой, посылая свои роковые лучи, вдруг закатилась! Неужели можно будет напечатать книгу, добавив новые стихи, неужели о нем узнают и за пределами Шотландии? Неужели можно остаться на родине?
   «Может быть, я попробую издать мою книгу вторично, — пишет он Ричмонду, — если это выйдет, я несколько задержусь дома, если нет — уеду, как только кончится жатва».
 
   Роберт писал об отъезде — и мучился. Были минуты, когда ему хотелось убежать куда угодно, лишь бы не видеть Джин, были минуты, когда он вспоминал о Мэри Кэмбл, которая обещала уехать с ним в Вест-Индию. Мэри давно не отвечала на его письма — может быть, и она ему изменила?
   Подходил ноябрь. Хлеб давно убрали, Гамильтон и Эйкен настойчиво советовали ехать в столицу. Многие из эйрширских помещиков на зиму уезжали туда — может быть, они помогут своему талантливому земляку. Об этом написал Бернсу управляющий имениями лорда Гленкерна — самого богатого помещика Эйршира. Оказывается, лорд Гленкерн не только приобрел книгу Бернса — он переплел ее в парчу и просил своего управляющего сообщить поэту, что ему будет оказано всяческое содействие, если он приедет в Эдинбург. Значит, вполне вероятно, что лорд Гленкерн поможет ему не только издать книгу, но и получить какую-нибудь службу.
   Роберт чувствует, что «свет к нему добр», и знает, что он этого заслужил. Ему не страшно ехать в Эдинбург, он уверен, что там его встретят хорошо.
   Все дела дома закончены. Джин у родителей. Арморы решили оставить у себя девочку, названную по имени матери — Джин, и отдать бабушке в Моссгил мальчика — его назвали по имени отца Робертом, Бобби. На дворе ноябрь, к весне мальчишку можно будет забрать в Моссгил.
   С собой Роберт возьмет новые стихи — после выхода книги их накопилось немало. Многие разосланы друзьям — впрочем, одно послание еще не отправлено адресату.
   Весной друзья отговорили Роберта посылать стихи мисс Вильгельмине Александер из Беллохмайла. Теперь другое дело: она получит их не от какого-то фермера, без разрешения забредшего к ней в парк, а от поэта, автора книги стихов.
   Роберт красиво переписывает стихотворение и прилагает к нему письмо, написанное в стиле «Человека чувств». Кстати, Роберт надеется встретить автора этой книги, Генри Маккензи, в Эдинбурге.
   Удивительное свойство — уметь писать в любом стиле! Роберт так увлекся этой задачей, что даже несколько переусердствовал в старании выказать в сопроводительном письме свои чувства перед знатной дамой. Неважно, что само стихотворение звучит совершенно по-иному: в нем — откровенная радость жизни, в нем говорится о простой любви в хижине под соснами, где так хорошо каждую ночь крепко прижимать к груди славную девушку из Беллохмайла! Пусть гордецы взбираются по скользкой лестнице успеха, пусть золото гонит жадных в глубь земли, а мне дайте пасти стада или пахать землю и ежедневно испытывать небесное блаженство со славной девушкой из Беллохмайла, говорят стихи.
   А в письме, которое начинается с полуфранцузской фразы: «Поэты — существа столь „outre“[7], — так много выспренних, нарочито завуалированных намеков, «крылатых певцов весны, гармонически льющих песню со всех сторон», и «алых цветов средь изумрудной листвы»... По каждой строке видно, что человек стал в позу, мечтательно закатил глаза — вернее, очи! — и запел неестественным оперным голосом. Словом, перед мисс Вильгельминой должен был предстать не Роберт Бернс с фермы Моссгил, а «поэтический мечтатель», нет, не просто мечтатель, а по-французски — reveur!
   К сожалению, мисс Вильгельмина была настолько шокирована предположением, будто ее кто-то посмеет обнимать в хижине, что не оценила ни тонких комплиментов, ни красивых описаний своей особы. Она не ответила на письмо. Но она и не разорвала его, как требовали ее братья, и в награду за это ее имя осталось в истории, и к чести ее потомков надо сказать, что и письмо и стихи они сохранили с благоговением.
   Но Роберт тогда не мог этого знать и очень обиделся, Рассказывая об этом случае, он написал: «В тот час, когда судьба поклялась, что карманы братьев мисс Вильгельмины будут полны, Природа столь же решительно постановила, что головы их будут пустыми. Да и вообще из свиного уха шелкового кошелька не сделать», — добавлял он.
   Роберт не любил, чтобы его стихи оставались никому не известными. «Девушку из Беллохмайла» он вложил в письмо одной из знатных своих «покровительниц», а «Святошу Вилли» и «Эпитафию ему же», переписав в нескольких экземплярах, отослал приятелям вместе с «декретом»:
   «ИМЕНЕМ ДЕВЯТИ МУЗ. АМИНЫ
   Мы, Роберт Бернс, милостью Природы и указом ее от января, двадцать пятого дня, лета господня тысяча семьсот пятьдесят девятого, Поэт Лауреат и Верховный Бард в пределах и за пределами старинных округов и поселений Койл, Каннингем и Кэррик, обращаемся к любимым верноподданным нашим Вильяму Чалмерсу и Джону Мак-Адаму, изучающим и практикующим древнюю и тайную науку смешения добра и зла.
   Верноподданные!
   Да будет вам известно, что в постоянном нашем попечительстве и заботе о поведении и благонравии всех, кто производит стихи и торгует ими оптом и в розницу, а именно: бардов, поэтов, стихоплетов, рифмачей, куплетистов, певцов, трубадуров и прочая и прочая, как женска, так и мужеска полу, — мы изволили обнаружить некую богопротивную, мерзкую и непотребную песню или балладу, список с коей прилагаем. А посему изъявляем волю нашу: задержите наипрезреннейшего представителя наипрезреннейшей породы, известной под именем, кличкой и прозванием «Черной чертовой скотинки»[8], и, заставив оного развести костер на перекрестке эйрской дороги, передайте в беспощадные руки сего ничтожества вышеупомянутый список вышеупомянутой гнусной и богомерзкой песни, дабы ее пожрал огонь в присутствии всех, к сему причастных, для вящего назидания и устрашения составителей таких произведений. Да не оставите вы сие втуне, но выполните в точности, как изложено в этом нашем указе, не позднее двадцать четвертого числа сего месяца, в каковой день мы надеемся лично похвалить вас за верность и усердие.
   Дано в Мохлине, двадцатого ноября, лета господня тысяча семьсот восемьдесят шестого.
   БОЖЕ, ХРАНИ БАРДА!»
   Рассказывают, что приятели Бернса, получив этот декрет, с удовольствием размножили крамольные стихи и развесили на колючих придорожных кустах.
 
   Верховую лошадь обещал дать сосед. Остановиться в Эдинбурге можно было у Ричмонда — он написал, что хозяйка согласна за несколько лишних пенсов в неделю разрешить второму жильцу спать в комнате (на одной кровати с Ричмондом!) и умываться у нее на кухне. Там же можно утром брать два стакана горячей воды.
   В деревянный сундучок, так и не попавший в порт Гринок, мать укладывала лучшие рубашки Роберта, несколько пар запасных чулок, новые высокие ботфорты с блестящими голенищами.
   Ноябрьский дождь хлестал по крыше. Разговаривать не хотелось — перед разлукой всегда кажется, что обо всем переговорено, а расстанешься — и столько найдется невысказанных слов...
   Вдруг в дверь постучали. Мохлинский почтарь торопливо подал конверт маленькой сестренке Белл, открывшей двери, и побежал дальше.
   Белл даже не посмотрела на адрес: кому из них получать письма, как не Роберту. Он отошел к окну, прочел короткие строчки, скомкал письмо в кулаке и выбежал из дому, прямо под проливной дождь...
   В письме сообщалось, что мисс Мэри Кэмбл такого-то числа сего года скончалась от гнилой горячки, — как тогда называли тиф, — в порту Гринок, где и погребена на Западном кладбище, на фамильном участке корабельного мастера Макферсона. А посему родственники усопшей мисс Кэмбл просят мистера Бернса не беспокоить их письмами, как беспокоил он покойницу, несмотря на то, что она ему не отвечала.
   Далее сообщалось, что все письма мистера Бернса, равно как и вложенные в них стихи, уничтожены родными покойной.
   (Только библия, подаренная Робертом, не была уничтожена пуританскими родичами. Кто-то из них, намусолив большой палец, попытался стереть имя Бернса, но чернила крепко въелись в толстую бумагу. А сжечь книгу им было жалко — все-таки библия, и переплет дорогой... Так и лежит она в домике-музее.)
 
   27 ноября 1786 года, на чужой лошади, без единого знакомого в городе, — не считая старого дружка Ричмонда, — и без единого рекомендательного письма в кармане Роберт Бернс отправился в «северные Афины», столицу Шотландии — прекрасный город Эдинбург.

Часть третья
Старый Дымокур

1

   Все кругом колыхалось, как в тумане: ленты, перья, еле прикрытые кружевами спины и плечи дам, их маленькие быстрые веера, любопытные глаза, удивленные улыбки. Мужчины — в модных невысоких паричках, с колбасками локонов по бокам, в темно-голубых, винно-красных, светло-зеленых камзолах и туфлях с драгоценными пряжками... Роберт мельком смотрит на свои ноги. У него самого пряжки тоже новые, серебряные — они с Ричмондом сегодня как следует начистили их мелом и уксусом. Вообще, черт побери, он одет неплохо: только вчера портной принес новый костюм — синий сюртук с песочного цвета отворотами, жилет в полоску и шейный платок из тончайшего голландского батиста. Он хотел было остаться в своих красивых высоких ботфортах, но тут воспротивился Ричмонд: на бал Каледонского охотничьего общества все-таки надо идти в туфлях: не то — будешь танцевать, отдавишь даме ноги!
   А-а, вот она, божественная мисс Элиза Барнет. Рядом с ней ее отец — лорд Монбоддо, высокий, сухой, с выгнутым орлиным носом. Бернс уже дважды обедал в доме лорда Монбоддо, его сердце снова «воспламенилось, как трут», — на этот раз богиней была мисс Элиза, хрупкая и серьезная девушка. Слушать игру этого ангела на арфе было чистейшим наслаждением. Не меньше удовольствия Роберту доставили беседы с ее отцом. Лорд Монбоддо был одним из тех ученых, которыми недаром славился Эдинбург. Если бы Бернс приехал на десять лет раньше, он застал бы еще в живых двух знаменитых людей: философа Юма и экономиста Смита. Но и сейчас в Эдинбурге живет доктор Блэр, о котором часто говорили, что для воспитания юношества достаточно библии и проповедей Блэра. В университете лекции по этике — она называется «моральной философией» — читает старый знакомый, тот самый профессор Дугальд Стюарт, который после встречи с Бернсом у себя в имении написал о нем столько лестных слов эдинбургским ученым. Недавно появилась его статья о стихах Бернса. Он по-прежнему покровительствует поэту. А на медицинском отделении преподает доктор Джон Грегори, уже совсем старик; Бернс недавно присутствовал при его споре с лордом Монбоддо: профессор с сердцем возражал лорду, утверждавшему, будто во многих странах дети рождаются с хвостами. Лорд Монбоддо был уверен, что поддерживает эволюционные теории самого доктора Грегори, отлично изложенные в его остроумной и изящной книге «Обзор Свойств и Способностей Человека по сравнению с таковыми же у Животных».
   Ни доктора Грегори, ни профессора Стюарта на балу нет. Ученых, врачей, адвокатов обычно не приглашают в свет, если они не принадлежат к аристократии, как Генри Эрскин — декан коллегии адвокатов, красавец с женственным лицом, который сейчас разговаривает в углу со своим другом Джеймсом Бозвеллом.
   Бернс давно слышал о Бозвелле — его имение было расположено неподалеку от Эйра, он и родился в одном приходе с Бернсом, и его отец был судьей Эйрширского округа. Бозвелл много путешествовал, и Бернс знал о его благородных выступлениях в защиту храбрых жителей итальянского острова Корсика, которые боролись за свою свободу. Бернсу очень хотелось познакомиться с Бозвеллом, и сейчас, разговаривая с мисс Элизой, он поглядывал в ту сторону, где стоял высокий, худощавый, быстроглазый Бозвелл в бледно-лиловом шелковом костюме. Но Бозвелл, пожалуй, единственный из всех присутствующих, даже ни разу не взглянул на Бернса.
   Бал был уже в разгаре, как вдруг все зашевелилось, зашумело, заволновалось: приехала герцогиня Гордон.
   Джини, как ее по старой памяти звал весь знатный Эдинбург, была все еще на редкость хороша собой, хотя ей уже минуло тридцать семь лет и она вырастила троих детей. Без нее не обходилась ни одна охота, ни один бал, ни одна веселая затея. Она могла съесть невероятное количество свежих устриц, танцевать до утра, пить вино, не пьянея, и обыгрывать в карты самых завзятых игроков. Эдинбургский «свет» обожал ее, прощал ей все шалости, гордился тем, что и при дворе в Лондоне она была первой дамой, что сам король — мрачноватый, унылый и болезненный человек — оживал при ее появлении. Никто не умел так весело шутить, так открыто и приветливо улыбаться, никто так не радовался всякой новизне, как она.
   Об эйрширском пахаре-поэте она уже была наслышана и от своего друга, лорда Гленкерна, который показал ей стихи Бернса, и от автора «Человека чувств» Генри Маккензи, написавшего статью о Бернсе. В статье говорилось, что, несмотря на «низкое происхождение и отсутствие настоящего образования», этот «богом наставленный пахарь из своей нищеты и невежества взирает на людей и нравы с необычной проницательностью и пониманием». Автор статьи очень хвалил «высокие чувства, силу, выразительность описаний» и все особенности этого своеобразного таланта и добавлял, что «упоминанием о низком происхождении поэта он вовсе не хочет подчеркнуть достоинства его стихов, которые безотносительно к его биографии трогают сердца и вызывают вполне заслуженное одобрение».
   Герцогине Гордон стихи очень понравились. Особенно смеялась она над забавнейшим описанием «насекомого», забравшегося на шляпку нарядной дамы. Она запомнила последние строки:
 
Ах, если б у себя могли мы
Увидеть все, что ближним зримо,
Что видит взор идущих мимо
Со стороны, —
О, как мы стали бы терпимы
И как скромны!
 
   Герцогиню ничуть не смущали шотландские слова в стихах Бернса: она выросла в имении своего отца, небогатого лэрда (так назывались мелкопоместные шотландские дворяне), и сама даже в Лондоне щеголяла простонародным говорком, не стесняясь своего шотландского происхождения в отличие от ее друга и соседа Джеймса Бозвелла. Тот даже писал приятелю, что «лишь любовь примиряет его с шотландским выговором, который в устах хорошенькой женщины звучит просто, приятно и мелодично».
   О этот неисправимый Бозвелл! Он и слушать не захотел, когда ему стали рассказывать про «чудо-пахаря». С насмешкой он заявил, что когда-то у его друзей был домашний учитель, который, написав длиннейшее и глупейшее поздравление в стихах, потом объяснял: «Я воображал, что весьма трудно писать стихи, но теперь после первой же пробы я обнаружил, что это весьма легко».
   — Я спросил этого учителя — нашло ли на него нечто вроде внезапного вдохновения, и он сказал: «Да!» — добавил Бозвелл.
   Герцогиня Гордон тогда же подумала, что ей непременно надо самой проверить, каков этот Бернс, и приказала устроителям ежегодного бала Каледонского охотничьего клуба пригласить «забавного» эйрширца. А слово ее было законом.
   И вот он стоит перед ней, низко наклонив красивую темную голову. Оказывается, ненапудренные волосы гораздо изящнее, чем парик, особенно когда они так естественно вьются. Герцогиня задает гостю какой-то пустячный вопрос, и он отвечает приятным глуховатым голосом, с безукоризненным выговором, непринужденно и вместе с тем почтительно и очень кстати вставляет какое-то французское слово. «Вот так невежество!» — думает герцогиня и с ослепительной улыбкой, перед которой таяли короли и министры, подает руку «его поэтической светлости» — нищему эйрширскому фермеру, мечтающему о месте мелкого акцизного чиновника.
   Всю ночь герцогиня танцевала с поэтом. Уже перешептывались дамы, возмущенно пожимал плечами Бозвелл, снисходительно улыбался лорд Гленкерн, земляк Бернса, радуясь за своего подопечного. Прощаясь, Бернс наклонился к руке герцогини и благоговейно поцеловал ее перчатку. Это была фамильярность. Герцогиня слегка приподняла бровь, но «пахарь» посмотрел на нее таким спокойным, ласковым и благодарным взглядом, что она, вспыхнув, опустила глаза.
   — Ваш пахарь совсем вскружил мне голову! — громко сказала она лорду Гленкерну, когда он подсаживал ее в карету.
   Эти слова побежали по толпе, словно электрический ток. И двери «большого света» столицы настежь распахнулись перед Робертом Бернсом.
 
   Он вернулся домой на рассвете и, устало понурив голову, сел на край постели, где крепко спал Ричмонд. Ему вдруг стало страшно — как будто его из темноты вытащили под слепящий свет яркого фонаря. Эти три недели в Эдинбурге прошли в каком-то невероятном сумбуре. Сначала он никуда не ходил, никого не видел, только бродил по узким, как ущелья, проулкам среди высоких каменных домов, спускался по каменным ступеням длинной лестницы от Парламентской площади вниз, на шумную, мощенную камнем улицу. Камень, серый камень везде. Над городом вздымается громада каменного замка, каменные ограды вокруг церквей, каменные лица у прохожих. Он зашел в книжную лавку, которую пятьдесят лет назад открыл поэт Аллан Рамзей, выпустивший первый сборник шотландских песен. Говорят, уцелела его библиотека — там должно быть огромное собрание песен и старинных баллад. В старой лавке Рамзея теперь хозяйничает мистер Вильям Крич, бывший воспитатель лорда Гленкерна. Лорд Гленкерн собирается познакомить с ним Бернса: у Крича — лучшая типография в городе, и, если лорд Гленкерн уговорит весь Каледонский охотничий клуб поддержать подписку на новое издание стихов Бернса, Крич, вероятно, согласится их напечатать.
   В один из первых дней Бернс побывал и на кладбище при канонгейтской церкви, где был похоронен Роберт Фергюссон. Он долго бродил меж серых надгробий, расспрашивал сторожей, но никто ему не мог указать могилу бедного его тезки, его брата по музам...
   Роберт посмотрел на Ричмонда: тот крепко спал, его круглое лицо выражало полное удовлетворение. Добрый Ричмонд не только уступил другу половину своей постели, но и счастлив за него, рад каждой его удаче, как будто его самого недавно чествовали на балу Каледонского клуба.
 
   Первое письмо из Эдинбурга получил Гэвин Гамильтон. Роберт отлично выполнил все его поручения, навел нужные справки в суде и в архивах. Дальше он писал о себе:
   «Что же касается до моих личных дел, то я вскорости стану столь же знаменит, как Фома Кемпийский или Джон Бэньян, и, возможно, вы дождетесь, что мой день рождения будет отмечен среди знаменательных событий в „Календаре бедного Робина“ и „Эбердинском календаре“... Милорд Гленкерн и декан адвокатской коллегии мистер Генри Эрскин взяли меня под свое крыло... По настоянию лорда Гленкерна Каледонский охотничий клуб принял постановление, чтобы все без исключения члены клуба подписались на мое второе издание. Завтра выйдут подписные листы, и я пришлю вам несколько экземпляров следующей почтой...»
   И Гамильтону и другому своему покровителю — банкиру и мэру города Эйр Джону Баллантайну — Роберт послал подписные листы на второе издание и вырезки из газет.
   «Меня представили множеству знатных людей, — пишет он Баллантайну, — но мои признанные покровители: герцогиня Гордон, леди Гленкерн и ее дети — лорд Гленкерн и леди Бетти, — затем декан коллегии адвокатов и сэр Джон Уайтфорд. Много у меня добрых друзей и среди ученого люда: профессор Стюарт, доктор Блэр и мистер Г. Маккензи — „Человек чувств“. Неизвестная рука оставила десять гиней „для эйрширского барда“ у книготорговца Сибболда, и я их получил. Вскоре я узнал, что мой щедрый незнакомец — Патрик Миллер, эсквайр, брат секретаря верховного суда, и вчера вечером по его приглашению я распил с ним бутылку кларета в его собственном доме. Я почти договорился с Кричем о печатании моей книги. Должно быть, с понедельника займусь ею...»
 
   Весь декабрь и январь Бернс без передышки, говоря стереотипной фразой, «кружился в вихре светских развлечений». Он завтракал с литераторами у достопочтенного профессора Блэра, обедал с лордом Гленкерном у его друга адвоката Эрскина, танцевал на балах с первыми красавицами города. По-прежнему его дарил своей дружбой профессор Стюарт. По утрам, когда «большой свет» еще нежился в постелях, Бернс, встававший по-деревенски рано, заходил за Стюартом в его небольшую, тесно уставленную книгами квартиру, и они вдвоем отправлялись гулять. Они шли в гору, к серым стенам и круглым башням эдинбургского замка, и любовались старым городом в морозной утренней дымке, кривизной крутых тупиков, широким пролетом улицы Принца. Иногда они подымались на самый гребень горы, откуда была видна вся долина с поселками, старинными замками, небольшими деревушками. Над крышами уже вился ранний дым только что разведенных очагов, и Бернс особенно пристально вглядывался в эти синевато-белые облачка. Однажды он сказал Стюарту, что его сердце радуется этим дымам больше, чем величию замков, и что понять это может только тот, кто знает, какие отличные, достойные люди живут в этих незаметных хижинах. Часто, придя домой, Стюарт записывал свои беседы с Робертом, не переставая удивляться его метким суждениям, тончайшему юмору, беглости, точности и оригинальности его речи, его удивительному умению слушать собеседника, на лету схватывать его мысли и дополнять их неожиданными наблюдениями.