Наконец солнце вызолотило верхушки кедров и стало потихоньку уходить за горизонт. Небо как-то разом побледнело, выцвело, от кустов, камней, от стволов деревьев потянулись сумеречные тени. В природе ясно чувствовалось приближение ночи.
   — Тпру, — сказал опять Буров сам себе, перешел на шаг, замедлил ход и, немного отдышавшись, стал осматриваться. Острый взгляд его сразу зацепил матерую накренившуюся ель, под мощными замшелыми корнями которой было вдоволь свободного пространства. Уютно, тихо, сухо, жилплощадь — хоть куда. Однако Буров не удовольствовался милостями природы и с рвением взялся за нож: расширил кубатуру, наладил потолок, нарезал лапника и занялся постелью. Скоро дом для смилодона был готов — с экранированным верхом, комфортабельным низом и могучей, для защиты от ветров, стеной. Что там зверю — и человеку очень даже сгодится. Буров так и сделал — прикончил, на ночь глядя, гадючью бастурму, прошелся по зубам обкусанной еловой веткой да и, не мудрствуя лукаво, завалился спать. На пышное, благоухающее хвоей, роскошнейшее ложе. Сбоку толстенная стена наподобие кремлевской, сверху могучий, в три наката, потолок. Чисто, тепло, уютно, просторно. Нежатся, отдыхают натруженные члены, сказочно благоухает лесом и смолой, а в животе плавает себе, неспешно переворачивается, отдает калории питательная гадюка. Эх, хорошо. Хрен вам, голод, холод, блохи и вертушки с ноктовизорами…
   А потом к Бурову пришел Морфей, плотно взял од свое крыло и показал Лауру. Огненно-рыжая, в своих ужасных ботинках, она брела по лесу и загадочно улыбалась…

III

   Было ясное таежное утро, как это и полагается на лоне природы, очень звонкое, благостное и на редкость жизнеутверждающее. Солнце уже поднялось над деревьями и разметало ночные тени, трещала-солировала желна, раскатисто подтягивал ей ворон. Природа просыпалась.
   Буров, по принципу: кто рано встает, тому Бог дает, был уже на ногах. Точнее, сидел на бревнышке у маленького костерка, по-доброму посматривал на белочек, шастающих по ветвям, и неторопливо, со вкусом, завтракал. Комплексно, чем Бог послал. Жаренным на угольках тайменем да приготовленным на ветке полозом. [71]Игнорируя все советы диетологов о том, что рыба с мясом несовместимы. Затем в импровизированном меню значилось охлажденное, из кедровых ядер, молоко, а заключал утреннюю трапезу чай — брусничный, огнедышащий, крепчайший, причем не с белой рафинированной смертью — с густым лесным липовым медком. Его Буров заваривал с душой, погружая раскаленную на костре гальку в самодельную чашку с родниковой водой. Вот так, вкусно, питательно, полезно. А главное — совсем не хлопотно. Да, уже с неделю где-то шел Буров по тайге и никаких проблем с обеспечением себя продовольствием не испытывал. В реках водилась рыба, на солнышке млели гады, под кедрами лежала падалка, ягоды количеством поражали воображение. А рябчики, порхающие с дерева на дерево, а непоседы-белки, а хозяйственно-прижимистые пижамно-полосатые бурундуки? О красавцах оленях, тяжеловесах кабанах и прочей крупнокалиберной живности речь пока не шла — следовало беречь патроны. Словом, природа радовала щедростью, разнообразием и изобилием, а уж навыков по выживанию Бурову было не занимать. Рыбу он ловил на личинок короедов и ел ее с растертой берестой по примеру русских первопроходцев Севера, бил из незатейливой пращи белок и пернатых, нисколько не гнушался гадами, баловался ягодами и лиственным чайком, безошибочно угадывал и гнусно разорял пчелиные медовые запасы. Тут уж, верно, дедовские гены сказывались. [72]Шел с достоинством, особо не озоровал — брал у леса ровно столько, чтобы безбедно жить. Знал, что, какая бы ни была глухомань, все равно рано или поздно в ней отыщутся следы человека. Ну а те уж в конце концов обязательно выведут к жилью. Так что, целиком положившись на интуицию, мерил Буров шагами тайгу, набирался вволю положительных эмоций и никуда особо не спешил — зачем, успеется, до зимы еще далеко. Никто не трогал его, не доставал и даже просто не баловал вниманием. Кому ж это охота связываться с таким опасным, матерым зверем? Даром что на четырех и не венцы мироздания, но, извините, далеко не идиоты… Впрочем, нет, кое-кто посягал на Бурова, конкретно, да еще с таким размахом.
   Жаркими безветренными днями, на закате, в преддверии дождя появлялась мошка, называемая понимающими гнусом. Тучей, роем, тьмой, клубящимся исполинским облаком. Она набивалась в ноздри, слепила глаза и была неимоверно, нестерпимо кусачей. Кожа горела, как в огне, ужаснейшим образом зудела, лицо кровоточило, опухало и недвусмысленно напоминало о роже. [73]Впрочем, так было первые два дня. Потом организм справился, выработал иммунитет, и опухоль постепенно исчезла. А вот гнус как был, так и остался — тьмой, тучей, роем, огромным клубящимся облаком.
   «Ничего, ничего, — ободрял Буров сам себя, яростно скрипел зубами и делал титанические усилия, чтобы не чесаться. — Раз кусают, это хорошо, раз кусают, это отлично. [74]Терпение, терпение и еще раз терпение». Однако не жалел кедровых шишек [75]для дымокуров и постоянно горевал, что негде взять в тайге конского волоса. Чтоб сплести накомарник, так уж накомарник. [76]Свой-то, сделанный из подкладки куртки, так, самообман, жалкая пародия — и жарок, и легковат, [77]и уже зачал рваться. Эх, скорее бы ночь, что ли, свежая, с ветерком… Однако, увы. Хотя с заходом солнца гнус и исчезал, но его место на кусачей вахте занимал мокрец — маленькие, почти невидимые для глаза насекомые. Липкой, колючей паутиной они ложились на лицо, лезли в уши, нос, рот, набивались за шиворот, застилали глаза. И опять Буров не жалел шишек для костра, и опять переживал, что не водятся лошади в тайге…
   Завтрак подошел к концу. Собственно, еще осталась половина тайменя и где-то сантиметров тридцать пять полоза, однако на еду уже Буров смотреть не мог. Медленно он завернул остатки трапезы в листья лопуха, с неторопливостью убрал в котомочку, минутку тихо посидел для правильного пищеварения и не спеша пошел к реке ополоснуть посуду. Самодельную, резанную из липы, не ахти какую изящную, зато вместительную. Скоро Буров был уже в пути — шел стелющимся упругим шагом, бдил, держался берега реки. Там, где вода, — там люди, жизнь, цивилизация, жилье. Однако пока что цивилизацией и не пахло — вокруг стояла девственная тайга. Лес был глухой, смешанный, с преобладанием пихты и кедра, кроны деревьев заслоняли белый свет, под ногами то и дело попадался валежник, причем валежник потревоженный, свежеперевернутый, глубоко отмеченный когтями прокуроров. Лесных, косолапых, для которых закон один — тайга. [78]Стояла тишина, пернатые стеснялись, никто веселых трелей не выводил, лишь озабоченно посвистывали рябчики да скромно подавала голос птичка «ли-у». Неказистенькая, серая, отвлекающая, если верить преданиям, искателей женьшеня от вожделенного корня. Зато уж комарье звенело так звенело — бодро, в одной тональности, на редкость дружным хором. Эх, скорпиона бы жареного сюда, чтоб не слушать этих песен. А лучше двух. [79]
   — Не спи, замерзнешь. — Буров подмигнул огромному нахохлившемуся филину, с важностью устроившемуся на суку, хотел было взяться за пращу, но передумал, пожалел ночного разбойника. Уж больно хорош, матер, ушаст, сколько лет мокрушничает, один бог знает. Сразу видно, хоть и филин, а орел; ладно, пусть живет, давит харю дальше. Тем более что в сумке есть еще и полоз, и таймень, а уж живности вокруг — только не ленись. Что-что, а лентяем Буров не был никогда…
   Солнце на небе показывало полдень, когда он решил передохнуть. Однако только снял котомочку, чтобы приземлиться с комфортом, как обрадованно хмыкнул и прибавил шагу — увидел кедры с ободранной корой. Скоро он удостоверился, что все понял правильно — под деревом, на берегу ручья, притулился односкатный, называемый еще почему-то балаганом, шалаш. Приземистый, из почерневшего корья, он, видимо, пережил не одну зиму.
   «Э-ге-ге, вот и цивилизация. — Буров вслушался, подошел, с осторожностью заглянул внутрь. — Да уж». Ничего интересного: прибитая дождем зола, опавшая перина, ржавые, валяющиеся на полу банки из-под консервов. Ни тебе оставленных по закону тайги дров, ни тебе завернутых в бересту зпичек, ни тебе жратвы, ни тебе… Единственное, по привлекло внимание Бурова, была газета, покоробленная, пожелтевшая, при ближайшем рассмотрении оказавшаяся желтой — буквально, — на китайском языке. Интересно, и кто же это ее читал? «Ладно, на растопку пригодится». Буров вылез из балагана, посмотрел по сторонам и принялся устраиваться на бивак: расстарался с огоньком, оборудовал сиденье, положил в костер пару камешков посимпатичнее. Потом разделся догола, избавился от клещей и с уханьем, по-медвежьи бросился в реку. Наплававшись, вылез, обсохнул на ветру и, почувствовав себя заново рожденным, ударился по гастрономической части. Собственно, не высшая математика и не бином Ньютона — повесить над углями рыбу, пристроить по соседству гада и бросить в чашку с водой раскалившиеся камни. Так что разогрел Буров харч, заварил чайку, добавил меду да и порезвился в охотку. Даром что таймень да полоз, а полетели птицей. А вокруг природа-мать буйствует, солнце светит с неба, греет душу, ветерок резвится себе в кронах, машет крыльями, не оставляет гнусу-сволочи ни шанса. [80]Эх, хорошо… В общем, поел Буров, попил и в прекрасном настроении занялся делами — выпотрошил, чтобы не возиться вечером, рябчика, добытого на марше, намертво зашил расползшуюся было строчку и почтил тщательным вниманием австрийский безотказный ствол. Хоть и всепогодная пушка, а все равно как женщина — любит ласку, чистку и смазку…
   Управившись с текучкой, Буров отлил, старательно уничтожил все следы и с видом человека, наслаждающегося жизнью, отправился дальше в лес. Он был полон ожидания — как же, как же, ведь скоро люди, цивилизация, человеческое жилье, приятное общение с братьями по разуму. Однако километров через десять, в извилистой долине реки, настроение у него вдруг изменилось, с грохотом упало, донельзя испортилось, повернулось на сто восемьдесят и окрасилось в черный цвет. Вот такая, блин, гамма — зелень кленов и тополей, скалы красно-фиолетовые от пены рододендронов и мрачный, конкретно траурный колер на душе. А еще трупный цвет валежника, из которого была сложена стена, перегораживавшая долину поперек и простиравшаяся, сколько видит глаз, по левому берегу реки. Это была так называемая лудева — искусственная препона, преграждающая животным доступ к водопою. Сделанная хитро, с иезуитской изощренностью, она была не сплошной, имела проходы, оборудованные ловушками. Мастерски замаскированными ямами и крепкими веревочными петлями. [81]Действительно, крепкими — совсем рядом с Буровым билась, затягивая путы, испуганная насмерть кабарожка. [82]Ее потухший, полный ужаса взгляд был жуток и по-человечески осмыслен.
   — А ну-ка ша, — велел ей Буров, прошелся по веревкам ножом и, хмуро посмотрев на убегающую, излил свой душевный настрой: — Ну, козлы! Суки! Падлы!
   Кого конкретно он имел в виду, стало ясно чуть позже, после скрытного получасового марша по лесистему склону. Узкая, едва заметная тропинка вывела Бурова к реке, к тихой, сплошь заросшей лилиями заводи. Чутко вздрагивали листвой ивы и осины, солнышко плодило блики на зеркале воды, медленно, с ленцой, скользили водомерки, барражировали стрекозы, плескалась мелюзга. Место это райское, прелестное и уединенное располагало к размышлению и отдохновению души. Только ни хрена… На берегу шел полным ходом производственный процесс: брякали лопаты, скрипели тележки, раздавались ругань и звуки команд. Какие-то люди, и на людей-то непохожие, пилили, копали, мешали в котлах, стучали топорами, разводили шум и вонь. Не сами по себе — под наблюдением других людей, в хаки, вооруженным дуэтом следивших за обстановкой. Один был ужас как похож на раздобревшего Брюса Ли, другой рожей напоминал больного желтухой зайца. С важным видом молодцы бдили, не отнимали рук от автоматов Калашникова, смотрели зорко, грозно. М-да, жуть — муха не пролетит, мышь не пробежит, враг не пройдет.
   А уж куда лететь мухе, бежать мыши и идти врагу — было, ох как было. Хозяйство раскинулось на берегу великое — хоромы, стилизованные под фанзу, амбары, установленные на сваях, загоны, отгороженные заборами, сараи, постройки, кладовые. Мощная оптика бинокля показала Бурову даже кумирню, не ахти какую, из досок, кое-как украшенную грубой резьбой. В ней была повешена пестрая картина с изображением дюжины, верно, китайских богов. Тут же находились фарфоровые чашечки, в которые, видимо, наливалось что-то во время церемоний. Сейчас же емкости были пусты, и не поэтому ли боги смотрели гневно, с укоризной? Почему это не наливаем, а? Может, не уважаем? А еще в свой трофейный цейс Буров узрел меха, шкуры, панты, жилы, кожи — все в количестве просто невероятном, с горечью взглянул на оленей, дожидающихся своей скорбной участи, [83]посмотрел поверх забора, во двор, где царила производственная суета. Там, вокруг железного котла, устроенного над костром, стояли двое и, не давая закипеть воде, по очереди мочили в ней оленьи рога. С плеском обмакнув, быстро вынимали, шумно сдували пар, давали чуть остыть и снова бережно, с предельной осторожностью, погружали в воду. Стоит зазеваться, хоть на миг передержать — и все, панты лопнут, потеряют ценность, многодневный труд пойдет насмарку. [84]За это по головке не погладят. А если и погладят, то прикладом автомата.
   Впрочем, нет, били здесь исключительно по почкам и ногами, в этом Буров убедился очень скоро, когда один из пантоваров вдруг застыл, судя по губам, выругался и с убитым видом уставился на панты, видимо от перегрева треснувшие. Сейчас же подскочил к нему упитанный Брюс Ли, что-то крикнул истошно, схватился за рацию, и буквально через минуту желтым чертом из табакерки появилось еще одно лицо китайской национальности. Более похожее на жопу. При всем при том осанистое, откормленное, одетое добротно, в хлопок и кожу. Мигом разобравшись в обстановке, оно с достоинством встало в позу, с властностью взмахнуло рукой, и раздобревший Брюс с внезапной яростью пнул пантовара в поясницу. Попал точно, хорошо, срезом каблука. Так, что человек застонал, скрючился и, корчась, опустился на землю, чтобы принимать все новые и новые удары — тяжелым армейским башмаком. По почкам, по почкам, по почкам. Вот такой производственный процесс — злобствовал брюхатый Брюс Ли, кривил жопо-рожу китаец, выплевывая кровь, ругался истошно пантовар. По-русски, между прочим, ругался, по-черному и по-матерному. И не так, и не в мать, и не этак… Экзекуция между тем не затянулась, ибо носила она не истребительный — сугубо воспитательный характер. Скоро все вернулось на круги своя — наказанный, едва дыша, к котлу, Брюс Ли — на боевую вахту, красавец же поносного колера — куда-то в глубь чертогов. Настала тотальная гармония, производственный процесс разгорелся с новой силой.
   «Так». Буров покусал губу, перевел взгляд на реку, где покачивался у причала «Харрикен Аутборд» [85] — внушительный, с двумя моторами, даже не скажешь, что надувной, помассировал глаза и стал спускаться с кедра. Не торопясь, с ленцой, в этакой задумчивости, хотя его так и подмывало на решительные действия. Вот ведь, блин, что творится в отечестве — мало того что китайцы хулиганят, браконьерствуют в открытую, изгаляются над природой, так ведь они еще, сволочи, наших, русских, держат конкретно за скотов. Плевать, что бродяги и бичи, ведь все одно — люди, человеки. А их по почкам, по почкам, по почкам. Тяжелым армейским башмаком. В своем же исконном отечестве, за которое, блин, всей душою обидно.
   В общем, не стерпел Буров, не сдержался, вечером, как стемнело, отправился к китайцам в гости. Хорошим манерам поучить, приватно пообщаться, показать, как вести себя на людях. А потом, что-то надоело ему путешествовать пешком, решил он все же устроить себе водный круиз. Не торопясь, мирно, чинно, вверх по течению. Эх, плывет, качаясь, лодочка, трам-пам-пам-пам-пам…
   А вот с китайцами поговорить чинно, мирно, ненавязчиво и по душам как-то не получилось, видимо, не судьба. Хоть и заходил Буров с осторожностью, против ветра, но бобики учуяли его, подняли страшный лай. На шум высунулся зайцеобразный охранник, задергал затвором, замаячил фонарем… Повел себя предерзко, вызывающе, совсем нехорошо, одним словом. Так что пришлось с ним не разговоры разговаривать — глушить по полной, чтоб надолго. И только он залег, такой спокойный и умиротворенный, как вот те на — явился здоровяк Брюс Ли. Тоже весь на понтах, с апломбом, при автомате товарища Калашникова. Вот тут-то Буров и показал ему — фальшивому Брюсу Ли, не товарищу Калашникову, — и удары башмаком по почкам, и китайскую браконьерскую стену, и оскорбленную свою национальную гордость. С ходу раздробил колено, жутко приголубил в пах и мощным, концентрированным движением оставил Брюса Ли без печени. Вот так-то, милый, у нас здесь не кино — тайга. Затем Буров глянул по сторонам, разобрался с трофеями и в темпе вальса подался знакомиться с самым главным китайцем. С тем самым, у которого что рожа, что жопа…
   Обретался тот в бревенчатом, но рубленном на китайский манер доме [86] — решетчатые окна во весь фасад, двускатная затейливая крыша, причудливая кирпичная печная труба, стоящая неподалеку от стены. Внутри было душно и полутемно, едко пахло потом, телесами и бензиновым угаром. Это еле слышно мурчал, усердно давал ток японский чудо-генератор «Робин», [87]вдыхая жизнь в японский же телевизор «Шарп», на плоском экране которого шла по кругу порнуха. Действо это, немудреное и похабное, проходило в унисон с процессом, проистекающим в реальной жизни — на просторах кана, [88]на ватном одеяле, сплетались потные тела. В доминирующем партнере Буров сразу же узнал самого главного китайца. Вот уж истинно — что жопа, что рожа…
   — Бог в помощь, приятель, — по-доброму сказал он ему, легонько глушанул, чтобы никаких там эксцессов, перевернул на спину и от отвращения сплюнул — роль пассивной стороны исполнял мужчина. А впрочем, может, оно было и к лучшему — вырубил Буров его без сожаления, вытер руки о штаны, снова непроизвольно сплюнул и занялся главнокомандующим. — Ты кто?
   — Ты сто, капитана, ты сто. Я зе Сен Ли, сейдун, [89] — не испугался — удивился китаец. — Меня сдеся все снают. Сипко любят. Милисия денег давал, леснисий давал, мандарина давал… Я же сейдун, Сен Ли. Моя старсий брат Сен Хо тосе сейдун, на Амуре насяльник. Тоже денег милисии давал, леснисиму давал, мандарину в райсентр ох как много денег давал…
   Твердо, искренне, глядя в глаза, говорил китаец, сразу чувствовалось, что не врет. Давал, давал денег, и мандарину, и милиции. И теперь цейдун на полном законном основании. Что ж тут непонятного может быть?
   — Значит, говоришь, мандарину в райсентр давал? — Буров глянул на экран, где по новой разворачивалось блудодейство, нахмурился и надумал потихоньку закругляться. — Ладно, ключи от лодки давай. И кстати, далеко до Хабаровска-то?
   Он вдруг с убийственной отчетливостью понял, что дело тут совсем не в китайцах. Ведь если бы не были они кому-то нужны, то их и не было бы здесь в помине. Тем паче слаженной браконьерской образцово-показательной артелью. И снова сделалось Бурову обидно за державу. За поля ее, за горы, за леса, за зверье безвинное, отданное на растерзание. До слез сделалось обидно, до скрежета зубовного, до желваков на скулах. А потому вытащил он ножичек, вытер о рукав и принялся вворачивать китайскому главкому в анус.
   — Ну? Падла…
   — Ты сто, капитана, ты сто! — сразу отозвался тот, видимо, крайне удрученный. — Нету теперь Хабаровск. Сабыл? А клюси есть, есть, бери посаласта, плыви. — Судорожно дернул задом, тоненько застонал и указал на стену, сплошь обклеенную развертками из «Пентхауза». — Бери-бери, плыви. Только не надо так больсе, не надо. Сасем носом, если янг [90]есть?
   Вот чертов извращенец. Будто это не его предки взрастили древо персика, дающее изысканнейшие плоды. [91]
   — Ладно, так не буду, — согласился Буров, вытащил нож, дал ногой хозяину реки наркоз и подошел к стене. «М-да, странно. Пидор, а клеит баб. Да, Восток — дело тонкое».
   Прямо на него смотрела Мисс Апрель, хоть и длинноного-крутобедрая, а Лауре-Ксении в подметки не годящаяся. Точно во влагалище красотки был забит внушительный гвоздь, на котором и висели ключи, надо полагать, от замка зажигания и от двери рубки. Гвоздь был строго перпендикулярен, густо выкрашен в красный цвет и в целом напоминал янг. Да уж, истинно, Восток — дело тонкое…
   — А ты очень даже, — обрадовал красотку Буров, щелкнул по гвоздю, экспроприировал ключи и, уже уходя, не удержался, посмотрел на экран телевизора, где все крутилось действо, по сравнению с которым собачий хоровод — это наисакральнейший, возвышеннейший акт…
   А вот собачкам на улице было не до нежностей — злобной, лающе-захлебывающейся стаей кинулись они по душу Бурова. Вернее, по штаны, по ягодицы, по ноги. Только увы — вожаку ударил по глазам фонарный луч, по носу добавили мыском ботинка, и молочный свет седой луны для него на время погас. Стая зарычала, оскалилась, отпрянула и, отчетливо почувствовав в человеке тигра, сразу же набрала безопасную дистанцию. Ну его на хрен, лучше не связываться. И ведь ходят же такие двуногие монстры.
   — Так-то лучше, бобики-тобики. — Буров, хмыкнув, кинул вверх переводчик АКМа, [92]незлобиво выругался и направил стопы к сараю, где китайцы содержали рабсилу. Сбил хлипенький, чисто символический замок, тронул ногою дверь, бросил режущий фонарный луч в клубящуюся темноту. — Эй, бродяги, подъем! С чистой совестью на свободу!
   В нос ему шибануло вонью, затхлостью, запахом беды, узкий конус света пробежал по нарам, грязи, тряпкам, недвижимым, словно трупы, телам. И — тишина, мертвая, кладбищенская, убивающая наповал. Никто не отозвался, не встал, даже не пошевелился в ответ. Будто и впрямь все были давно уже мертвы… Мгновение помедлил Буров, задержался в дверях, затем сдавленно вздохнул, резко развернулся и отправился захватывать плавсредство. Дважды повторять, тем более призывы к свободе, он не привык…