Ночь была подходящая и для контрабанды, и для всего прочего.
   Когда воды Тежо выносят на берег труп, что произошло на самом деле? Многие ли знают, что произошло? И кто скажет правду? Газеты о таких случаях повествуют туманно; кто прочтет, подумает, что причина – душевный кризис, толкнувший беднягу на самоубийство; несчастный человек может покончить с собой, для этого свободы у него предостаточно; а затем жизнь перемалывает события, и все в конце концов забывается, словно упавший в колодезь камень, который бросил мальчик: поглядел в водяное зеркало, и захотелось узнать, что получится, если он это зеркало разобьет. Вот и смерть в такую ночь не больше вызовет шуму.
   Он захотел подбодрить себя и подумал: человек лишь раз умирает, черт подери! В любом случае, помрет – и конец; но мысли эти отдавали горечью. Жизнь для Зе Мигела только начиналась. Ион многого от нее ждал, уже тогда чувствовал, что может ждать многого – а стоило ли? – его еще не покинули честолюбие и отвага, которыми он хотел обладать в детстве, когда мальцом увидел старого Релваса на коне и решил, что его, Зе Мигела, хватит на то, чтобы выйти помещику в ровни.
   Позже, случалось, Штопор трусил – он уже тогда был стар, и Зе Мигел уговорил его войти в дело по сбыту муки на черном рынке, три четверти прибыли Релвасу, одна – Зе Мигелу. Патруль Республиканской гвардии заподозрил неладное при виде такого количества фургонов с быками, приказал остановиться. Ладно, о прочем умолчим… Все уладилось: я выложил тысчонкув пользу бедных или кого другого,и фургоны снова двинулись к месту назначения. Самое скверное было, когда мы рассчитывались; этот подонок решил, что я утаил от него конто, никогда не видел я такого подозрительного и прижимистого типа, и дело уладилось только тогда, когда я сказал ему: хозяин Руй Диого, я внук Антонио Шестипалого, вы знаете, и не променяю своей чести на такие жалкие деньги. И тут я деру точно такую же ассигнацию, рву на мелкие кусочки и швыряю в корзину для бумаг. С тех пор он всегда мне доверял. Но я свое взял, чтобы проучить его, старого дурня. Сейчас могу сказать: когда я возил муку, обжуливал его на весе, кило, а то и два с каждого мешка.
   Пока Зе Мигел раздумывал, шлюпка Баркасика поднималась вверх по течению со всей осторожностью, не ставя парусов, хотя со стороны Палмелы дул благоприятный ветер – палмелонец, как зовут его пастухи и лодочники.
   В ту непроглядную ночь Зе Мигела не покидало такое чувство, будто жизнь уходит от него все дальше, ночь была черна, как деготь, и казалась еще черней от безмолвия команды, казалась враждебной и такой настороженной, что Зе Мигел сразу догадался о замыслах владельца шлюпки, немногословного головореза из Алкошете. Зе Мигелу никогда не нравилось это лицо: худое, вытянутое, подбородок башмаком, глаза светло-голубые, почти серые, острые, как кончики ножей; глубоко вдавленные морщины, голос недобрый и хриплый, на щеках никаких признаков щетины. Он был вдвое выше Зе Мигела. Казалось, он был выточен из соснового ствола, чтобы украсить нос судна: высокий, мощный, не кулаки, а кувалды, огромные ступни – но движенья такие легкие, что его прозвали Баркасиком. И вот Зе Мигел отважился ступить на его шлюпку, еще не зная, какой конец ему готовит этот человек.
   Ему захотелось выкурить сигарету, чтобы обдумать, что же предпринять в решительный момент. Но на борту нельзя было зажигать огонь. Пограничные патрули прочесывали реку, и шлюпка шла, не зажигая сигнальных огней, рискуя налететь на другое судно и потонуть.
   Шлюпка медленно направилась к берегу Лезирия-Гранде. Зе Мигелу стало ясно, что Баркасик намерен посадить суденышко на мель около Понта-д'Эрва, отнять у него груз, да еще и жизнь в придачу, если Зе Мигел откажется рассчитываться по расценкам трусов. Сердце у него в груди заколотилось во всю мочь: Зе Мигел чувствовал, как удары отдаются в кончиках пальцев.
   Он подкрался к борту шлюпки, и один из кормовых гребцов шепнул ему:
   – Глядите не свалитесь. Если свалитесь в воду в этом месте, никто вас больше не увидит.
   Зе Мигел не стал отвечать из осторожности, чтобы гребец не заметил, что язык его не слушается. Он был уверен, что, заговорив, наверняка выдаст свое состояние. В этот момент все было поставлено на карту. Когда он увидел, что выбора нет, он положил руку на револьвер и встал перед старшим. Оба смерили друг друга взглядами, уже привыкшими к темноте.
   Зе Мигел шумно высморкался, втайне испытывая свой голос. Теперь он был уверен, что может им пользоваться, и тогда быстрым прыжком он отпрыгнул за спину старшого.
   – Выводи на середину реки, Баркасик!
   – Прилив низкий, можем застрять.
   – Выводи. Низкий он там или высокий, а груз – мой.
   – А лодка моя.
   – Больно много знаешь. Выводи и давай к середине. Понял?
   – Если застрянем, пограничники сцапают нас, как шалых воробышков. Угодим в ловушку.
   – Меня живьем не возьмут, черт побери! Когда я иду на такое дело, жизнь я оставляю дома, в пудренице моей бабы.
   – Я хожу на такие дела десять лет и собираюсь проходить еще десять.
   – А я начал пару месяцев назад и хочу кончить по-быстрому. У меня шесть пуль в револьвере, да еще две полные обоймы. Для себя мне двух довольно; остальных хватит для патрульных или для тех, кто со мною свяжется.
   – Если будет на то воля божья, они не понадобятся! – сказал Баркасик после долгого молчания.
   – Оно бы хорошо, да паленым попахивает, ясно тебе?
   – Со мной неудач не бывает, можете убрать оружие.
   – Ты не бойся, Баркасик. Оно стреляет, только когда я пальцем нажму, но, уж когда нажму, шесть пуль выпустит одну за другой. Прямо как пулемет, черт побери!
   Рукоятка руля скрипит под тяжестью старшого, упершегося босыми ножищами в борт шлюпки. Прилив достиг наивысшего уровня, и это помогает гребцам, шлюпка пошла быстрее, а может, гребцы почувствовали себя увереннее, выйдя из Тежо. Два часа утра; луна не показывается.
   – Далеко еще? – спрашивает старшой, не поворачивая головы.
   – Да нет… За мостом Порто-Алто, немного повыше.
   – А машины у вас наготове, чтобы мы разгрузились побыстрей?
   – У меня всегда всё в полном порядочке.
   – Не знаю: мы работаем вместе в первый раз.
   – И надеюсь, что не в последний.
   Зе Мигел протягивает старшому бутылку водки, трижды дотронувшись до его плеча стволом револьвера, чтобы тот лишний раз почувствовал, что он ему не доверяет. Баркасик отпивает два больших глотка и передает бутылку первому гребцу по левому борту.
   – Вы, хозяин, парень что надо, но уж больно недоверчивы.
   – Знак, что я встревожен.
   – Чем это?!
   – Боюсь себя самого, и только. Иногда начинаю раньше времени.
   – В таких делах хладнокровие нужно, хозяин Зе.
   – Нужно-то нужно. Да я предпочитаю начать раньше времени, чем кончить позже, чем надо. Кто вовремя не поспевает, тот в дерьме застревает.
   Они шепчут друг другу на ухо, в странной интимности. Секретничают, как влюбленная парочка или двое друзей, еле внятно, приглушив голоса, чтобы никто не расслышал.
   Растительность по берегам колышется от порывов палмелонца; иногда плывущим становится страшно, словно из ветвей и трав доносятся угрожающие выкрики.
   Теперь, может быть, станет понятно, почему в баре Зе Мигела охватил приступ злобной ярости. Виски в его представлении связывается с риском, опасностью, страхом, это напиток, с которым он имел дело в тревожные ночи, грозящие гибелью.
   Когда ящики были выгружены, Зе Мигел договорился со старшим встретиться на берегу в Беато.
   – Завтра, как свечереет. Хочу отблагодарить тебя и договориться о новом дельце. Работаем исполу, идет?!
   Когда они сошлись вдвоем на пустынном берегу близ Беато, оба пустили в ход и кулаки, и ноги. Зе Мигел схлопотал больше, чем выдал, но зато руки потешил и обзавелся верным другом на весь остаток жизни. Баркасик был бы не прочь схватиться врукопашную: если бы он подмял Зе Мигела под себя, он бы от него мокрое место оставил, Зе Мигел и сейчас так думает. Но Зе Мигел не дался, бился на расстоянии, легко отскакивая и нанося удары головой и ногами. Хуже всего были пять затрещин старшого, расквасивших противнику всю физиономию; но и Зе Мигел в долгу не остался, дважды двинул старшого в скулы, так что у того тоже всё лицо распухло. Поквитались, одним словом.
   Устав, оба почувствовали, что удовлетворены, и вместе вернулись в Посо-до-Биспо. Вошли в первую попавшуюся таверну обмыть раны водкой, и Зе Мигел потребовал шесть двойных красного. Только тогда они поглядели друг другу в глаза – открыто, без досады. Торжественно подняли стаканы до уровня носа в знак мира и дружбы и осушили залпом. Затем разбили стаканы о стойку и распрощались.
   Когда Зе Мигел вышел, Баркасик возвестил присутствующим, торжественно покачав головой: – Вот парень так парень!… И начал рассказывать, что произошло.

XXVI

   Алисе Жилваз подозревает, что через два месяца ей придется покинуть дом, где она так долго жила сеньорой.
   Придут судейские, продадут с молотка мебель, контрабандные ковры, фарфор и постельное белье, а еще семь люстр со стеклянными подвесками: Зе Мигел купил партию, а она распорядилась повесить по всем комнатам, одна попала в ванную. И зачем только ее Зе Мигел выписал из Лиссабона семь с четвертью метров книжек для трех стеллажей?
   Люди смеялись, когда, садясь на унитаз, видели – люстру с подвесками. В городке узнали об этом и тоже смеялись. Но Алисе Жилваз не понимает, что тут смешного; она считает, что все это злобные пересуды завистников, ей не под силу их унять.
   Алисе Жилваз велит приготовить ужин к половине девятого, суп с кориандром и яйцами и тушеную говядину, говядина тушилась в томатном соусе, должно получиться вкусно; но жена Мигела Богача не знает, что через два месяца ей придется искать по всему городу место домашней прислуги. Перед этим она узнает, что такое голод – безнадежный и постыдный, и голодать она будет, сидя на софе, той самой, на которой двумя выстрелами убил себя ее сын.
   Ни одна из сеньор не придет составить ей общество, не позвонит, чтобы узнать, не нужно ли ей чего-нибудь. Жена лейтенанта Рибейро не пригласит ее в кино.
   – Дона Алисе, вам надо отвлечься: не можете же вы до конца своих дней переживать это горе. Ваш муж не будет против, если вы пойдете со мной. Составим друг другу компанию.
   Алисе Жилваз не спросит, не будет ли в фильме выстрелов.
   Да, при звуке выстрела она всегда разражается рыданиями, странными, неблагозвучными: словно воет раненое животное. Когда это случилось с нею в первый раз, все остальные зрители услышали, в зале зажегся свет, люди подумали, случилось что-то. Потом ее отвели домой, и некоторые сказали, что все это преувеличения, достойные кухарки, сразу видно, что она не настоящая сеньора.
   Зе Мигел думает о жене, сидя в машине.
   Сейчас он ведет со скоростью восемьдесят пять, шоссе полого спускается к Сакавену, Зе Мигел все сбавляет и сбавляет скорость, нажимает на тормоз, как бы полиция не остановила, только время зря терять. Он думает о жене, вечно она ставит себя в дурацкое положение, надоело, никак ее не обтесать, а ведь зналась с цветом общества – так полагает Зе Мигел в неизлечимом своем самомнении. Вторично замуж ей не выйти, не та женщина, любовником не обзавестись, бедная вдова, мужу которой все завидовали; в конце концов наймется в какой-нибудь дом среднего достатка, готовит она хорошо, понимает толк в приправах, чистоплотней не найти.
   Ей неизвестно, что, в сущности, произойдет. Он никогда не разъяснял ей сути дела, хотя про закладные она знает. Жене нечего совать нос в его жизнь, мужские дела есть мужские дела, никаких советов, даже в постели. Когда предъявили первый вексель, он чуть было не попросил у нее бриллиантовые серьги, чтобы, заложив их в Лиссабоне, оплатить его. Но потом понял, что за этим векселем последуют другие, и решил не вступать в объяснения. По мнению Зе Мигела, в анормальности сына виновата жена, он ее кровь унаследовал, в этом Зе Мигел не сомневается, он так и не простил ей, что она во время его отлучки выпустила сына из дому, где отец решил продержать его взаперти до того дня, когда отправит за границу, в Германию или, может, в Англию – там на такие вещи внимания не обращают.
   Из-за нее ему пришлось начать тот разговор с сыном.
   Поток машин, эта огненная змея, жжет своими раскаленными извивами асфальт старой автострады в изнуряющей лихорадочной спешке. Новая автомашина дона Антонио Менданьи – один из беспокойных члеников ошалелой рептилии.
   Зе Мигел вспоминает сына; Руй Мигел, казалось, спал на зеленой софе с золотистыми цветами, так потом рассказывали, лицо у него было такое спокойное, такое отрешенное, револьвер лежал у ног, на контрабандном алжирском ковре.
   Это воспоминание будоражит ему нервы, он жмет на газ, чуть не налетает сзади на автоцистерну, но скорости не убавляет, сцепление – передача, выворачивается чуть не из-под самой автоцистерны, перед ним возникает другая автомашина, Зе Мигел сигналит фарами, прибавляет скорость, еще, девчонка вскрикивает, «феррари» проскальзывает между обеими автомашинами проворным и чутким существом, словно его кузов обрел эластичность и сжался, угодив в узкую расщелину между двумя металлическими стенами, готовыми растереть его в порошок.
   Зе Мигел смотрит на соседнее сиденье и улыбается.
   Зулмира с трудом переводит дыхание, завалившись на правый бок, свесив руки. Она закрыла глаза в миг опасности, но еще не открыла их и откроет не сразу. Она бледна, левая щека подергивается; волосы в беспорядке рассыпались по плечам, по темно-синей, плотно облегающей блузке со стоячим воротником. Зе Мигел видит в воображении ее груди – может, из-за них и не хочет, чтобы она осталась жить: белые, розоватые, черная родинка на левой, если бог меня пометил, стало быть, изъян заметил; и притрагивается к ним правой рукой, чтобы пальцы вспомнили почти полуторагодовалую близость. Захваченная врасплох, девушка взвизгивает.
   – Мне что – уже нельзя тебя трогать?
   – Нельзя, дорогой, никак нельзя, гонишь как сумасшедший. Я не для того с тобой поехала, чтобы разбиться. Если тебе жизнь надоела, разбивайся в одиночку; я к твоим неприятностям отношения не имею, дорогой.
   – Заткнись ты, черт побери, а не то по носу получишь!
   Зе Мигел хотел подвергнуть ее испытанию, приучить к опасности, чтобы она не испугалась, когда они подъедут к стене. Белая стена, недалеко от усадьбы Релвасов, Зе Мигел знает каждую пядь ее сверху донизу. Жители Алдебарана пишут на ней свои жалобы. Ее прозвали народной газетой. Сейчас стена свежевыбелена, белая-белая.
   – Во всем был виноват тот тип, ты же знаешь. Я попросил разрешения на обгон, они разрешили, и я вышел вперед.
   – Ну ясно.
   – Испугалась?…
   – Еще бы, дорогой.
   – Раскури мне сигарету.
   На эти несколько минут, что отделяют его от стены, ему захотелось мира. Последние пять месяцев его вымотали. Те, кто помогли ему отсрочить развязку, сделали эту развязку еще тяжелее: нарастили проценты, торопят с выплатой. Зе Мигел остался без друзей в самый неподходящий час. Он подумал было, не бежать ли в Бразилию. Когда-то он был способен добраться туда любой ценой. Деньги и разгульная жизнь расслабили его; да, может, именно в этом все дело. Зе Мигел не сознает этого, перекладывает всю ответственность на врагов.
   Зулмира передает ему раскуренную сигарету и закуривает сама.
   Зе Мигел сворачивает налево и останавливает машину на стоянке, где часто отдыхал в те времена, когда водил свой первый автофургон, купленный на деньги Розинды-вдовы. Притягивает Зулмиру к себе, обнимает.
   Ему одному знать, откуда этот порыв, оттого ли, что на несколько минут ему захотелось мира, оттого ли, что вспомнилось то время, когда он останавливался здесь, чтобы заниматься любовью с одной из придорожных проституток. Розалии было пятнадцать лет. Она всегда ходила с ивовой корзинкой. Волосы красила в желтый цвет, не волосы, а пакля; но сама была милая. Выучилась тайнам своего ремесла очень рано и во всех тонкостях. Смеялась по любому поводу и без повода, ей рассказывали что-то, и она смеялась, ее тискали, и она смеялась, ее били, и она убегала смеясь. Ее настоящее имя было Мария Рита, и ей было пятнадцать лет.
   На огненной змее всего хватает.
   Насилие, любовь по дешевке, предприятия ценою в тысячи конто, комнаты, сдающиеся на несколько часов, сосредоточенные и молчаливые люди, пьяницы, выкрики которых обращены то ли к кому-то поблизости, то ли к небесам, и непрекращающийся безумный поток грузовиков – семитонных, десятитонных, двадцатитонных – и легковых автомашин ценою в пятьдесят, восемьдесят, сто, двести конто, мощностью во столько-то лошадиных сил – целая вереница миллионной стоимости, она растет, множится, удлиняется, приходит в неистовство, пышет ненавистью, беснуется – черная змея, которая обращается в огненную на ночь – на всю ночь.
   – Отчего умер твой сын? – спрашивает Зулмира; она лежит, положив голову ему на колени.
   Зе Мигел обеими ладонями сжимает ей виски. Хотел причинить боль, но жмет несильно, почти ласкает.
   – Не хочешь говорить, дорогой?
   – Не хочу.
   – Я слышала, он самоубийством покончил. Это правда?
   – Если знаешь, зачем спрашиваешь? – говорит он в ответ с раздражением. – Женщины вечно задают вопросы, когда знают ответ. Вот и мать у меня была такая. Повторяла одно и то же, пока не выведет человека из себя.

XXVII

   Руй Мигел стоит перед отцом, глядя ему в лицо, напряженный, почти агрессивный. Глаза юноши подернуты печалью, печаль обволокла ему лицо, кожу холодит странный холодок – холодок неприязни к отцу, презрение к которому он впервые почувствовал три года назад, в ярмарочную субботу. Зе Мигел не знает, какое отвращение внушил он сыну в тот пропахший свининой и съедобными ракушками вечер: сначала подросток наблюдал, как его пьяный отец хвастает отвагой и меткостью по ярмарочным тирам, а затем увидел его трусость, когда Зе Мигел повалился наземь от затрещины одного рыбака по прозвищу Невод, не пожелавшего безропотно сносить тумаки, которые Мигел Богач рассыпал направо и налево. И сейчас, три года спустя, у сына перед глазами помертвевшее со страху лицо отца, который успокоился лишь тогда, когда республиканские гвардейцы уволокли рыбака в камеру при участке.
   Поединок взглядов кончается тем, что сын, униженный, опускает глаза. Зе Мигела снова охватывает ощущение провала: даже если бы ему изменила женщина, променяв на другого, было бы не так страшно, как сейчас. Руй Мигел обманул отца в самых честолюбивых надеждах, которые тот строил для них обоих. Кто еще его обманет?! Да, кто еще?! Может, еще кто-нибудь захочет над ним поглумиться?
   Он создал для себя в воображении идеальный образ и надеялся, что сын сможет воплотить его во всей конкретности, а сын не смог. У Зе Мигела хватает и денег, и друзей, чтобы протолкнуть сына в тот круг, в котором сам он всегда стремился жить. Протолкнуть его в ту запретную зону, открытую лишь для своих по крови и по интересам, где самого Зе Мигела только терпят, он это знает. Да, терпят, и не больше.
   Зе Мигел мечтал, что сын будет таким же сильным, как он сам, и что же? Сильным и отважным. И вот сын стоит перед ним, струсив, понурив голову, руки дрожат, тело безвольное и беспокойное, вот закрыл глаза, словно от внезапного приступа какой-то режущей боли, между густыми бровями углом сошлись две морщины. Зе Мигелу хочется дотронуться до волос сына, притянуть его к себе и умолять собраться с силами, чтобы стать таким, каким его хочет видеть отец. Сначала он допускал, что все это детские шалости, да, обычные проказы, может, в Сельскохозяйственном училище его заставили старшие? Но теперь сомневается в этом, даже уверен, что ему не удастся отучить сына от худшего из всех пороков, какие только могут быть у мужчины.
   Он только что отомкнул дверь чердака, где держал сына взаперти, приказал ему выйти, не называя по имени, и вот Руй Мигел стоит перед ним, во власти отцовских рук, готовых избить его или приласкать. Зе Мигел любит сына. И чем сильней любит, тем сильней ненавидит. Да, ненавидит. Что я дурного сделал, за что мне такое несчастье? Он вспоминает день, когда повел сына к парикмахеру обкорнать девчачьи локоны, жена плакала, упрашивала подождать еще два месяца, ну хоть месяц. Руй Мигел смирился, сидел, покусывая губы, его мальчишеские плечи вздрагивали каждый раз, когда ножницы отхватывали очередную прядь почти белокурых кудрей, под конец все-таки расплакался. В тот момент Зе Мигелу сын даже нравился.
   – Мужчина никогда не плачет, даже если потроха кому-то выпустит и руки измарает. Хочешь быть тореро? Тореро не носят волосы, как у девчонок.
   Он тогда решил взять сына с собой на ярмарку – в костюме рибатежца и верхом на смирной серой кобылке, которую купил специально для него на голеганской ярмарке. Повел сына к портному, чтобы тот снял мерку для серой куртки и таких же брюк; Мигел Богач хотел, чтобы сын был одет точно так же, как он сам: шляпа с низкой тульей и твердыми полями, невысокие севильские сапожки на каблуках и со шпорами, кончик белого платка высовывается из кармана куртки. Они с сыном вызвали восторг в рядах простонародья, когда ехали встречать быков для воскресной корриды; в кавалькаде властителей Лезирии они были как свои.
   День ничем не омраченного блаженства, никогда жизнь не казалась ему столь покорной честолюбивым замыслам, которые он вынашивал столько лет. Штопор при всем народе пожал ему руку и велел крестнику ехать слева от себя, любуясь лихой посадкой этого мальчугана, в котором он узнавал самого себя в детстве, почти так же, как узнавал себя во внуке, сыне барышни Бле и беспутного графа. Зе Мигел провожал их глазами, они ехали шагом. Он ехал следом, но на расстоянии, ослепленный и взволнованный, по щекам у него текли слезы, и он не стыдился их, не пытался унять, потому что даже не ведал прежде, что радость может быть такой глубокой и внезапной. Из некоторых окон раздались рукоплескания, и он услышал свое имя, да, это крестник Релваса-Штопора, сын Мигела Богача, Руй Мигел, даже не верится, что мальчик родился в такой семье, лицо как у дворянина, – принц, добавил от себя Зе Мигел в этот ничем не омраченный час блаженства.
   Он роздал билеты на бой быков почти всем своим людям. Хотел, чтобы видели, как он сидит у себя в ложе вместе с друзьями. Алисе Жилваз осталась дома, она еще не умела носить перчатки и неловко чувствовала себя в шелковом платье, сшитом в Лиссабоне специально к этому дню. Незадолго до начала корриды она почувствовала недомогание: мигрень, объяснила она мужу, но на самом деле была не в силах совладать со страхом, от которого шла кругом голова, да, она боялась, что, когда ее увидят в коляске, кто-нибудь крикнет вслед – глядите, кухарка Релвасов вырядилась баронессой; или что будут смеяться над ее замешательством, а муж выбранит ее за робость, как в тот вечер, когда они пошли в кино, и она споткнулась в проходе и упала на колени к потехе завистников из партера, свора чванных голодранцев, не платят булочнику, чтобы потолкаться среди людей с деньгами. С нее довольно было полюбоваться мужем и сыном из окна. Они ехали в наемной коляске, чрезвычайно гордые друг другом: ее Зе курил сигару, не сводя упоенных глаз с сына, а мальчонка засунул руки в карманы куртки, как его учили, и при каждом движении поглядывал на отца, чтобы удостовериться, что делает все правильно и в соответствии с принятым в Рибатежо ритуалом поведения будущего землевладельца.
   Зе Мигел узнавал в нем самого себя мальцом, родной мой сынок, родной мой, а теперь от избытка презрения он не может назвать его сыном, злобное волнение сжимает ему горло, голос стал хриплым, срывается, и слова не выговариваются, словно все жилы у него порвались от отравляющего душу стыда, который он чувствует при мысли о том, что весь городок судачит о нем и презирает его; в чем состоит его отцовский долг, черт побери? – в том, чтобы спасти сына от насмешек, от пересудов злопыхателей, что толпятся у дверей кафе и таверн кучками, откуда доносятся взрывы злорадного хохота: мстят ему за богатство, подлецы, многих из них он угощал пивом, и вот теперь они рвут в клочья его имя по вине сына, а Зе Мигел так желал, чтобы сын его облагородил семейство Атоугиа, в котором из поколения в поколение все были пастухами да батраками.
   Презирать собственного сына – черт побери, выпадало ли кому-нибудь горе тяжелее среди жизненных невзгод? Раздирающая боль нарастает в груди у тебя и раздирает сердце и жилы, все до единой, обжигает их, дочерна обжигает. Он пытался запугать сына, хлестал ремнем и злыми словами, от которых самого его жгло огнем, даже когда он произносит их мысленно, а тем более вслух. Ему и повторять их не нужно, и без того он приходит в неистовство. Бессмысленно жестикулирует, не помнит себя, весь заходится внутренним криком в этот весенний день – ах, как прекрасна весна! – а теперь он ее словно не чувствует, она бесстыже насмехается над ним, над тем, что теперь ему не в чем сомневаться, и это хуже смерти.
   Когда Зе Мигел велел жене запереть сына на чердаке, он задумал дать тому время на раскаяние, в надежде, что в один прекрасный день Руй Мигел придет просить у него прощения и пообещает начать новую жизнь: даже воры и те исправляются – разве не так? – человек в силах исправиться, весь вопрос в том, чтобы понял, что ему на пользу, а что – нет.
   И вот вчера, вчера вечером, он сидел за столиком на улице близ кафе и пил пиво в обществе Мануэла Педро и Коутиньо, и гут приходит брат, отзывает его в сторону и рассказывает, что (торож с бульвара застал его сына в объятиях какого-то юноши. Зе Мигел потерял голову. Публичный позор сына он воспринимает как удар, безвозвратно сгубивший все честолюбивые замыслы, взлелеянные им для них обоих. Над ним нависает угроза краха. Непоправимого. Он почти смирился с этим.