Антонио Алвес Редол
Белая стена

Antonio Alves Redol
О MURO BRANCO

I

   Все многочисленнее становится кружок зевак у входа в кафе: здесь щеголеватые участники сельской корриды – боя бычков-первогодков – и землевладельцы; сюда подходят бродяги, чистильщики сапог, продавцы лотерейных билетов; и почти все они молчат, кто от изумления, кто от зависти, в глазах у всех возбуждение, а иногда взгляд становится отсутствующим: человек дал волю воображению. Чудится ему, наверное, что мчится он по шоссе и рядом с ним еще кто-то – кто-то такой, в чьем обществе ему никогда не бывать; сидят себе в двух глубоких черных кожаных креслах без ножек, а между креслами, около рычага переключения скоростей, – никелированная пепельница.
   Удивляются, перешептываются, сблизив головы, кивают в знак согласия либо бросают ругательство, одни остаются, другие отходят медленно – то ли ошарашены, то ли двигаться лень. Сколько может стоить такая машина? Триста конто, а то и больше, объясняет чей-то равнодушный голос.
   Тому, кто подходит узнать, почему собрались люди, почти не разглядеть низкой автомашины, прижавшейся к земле.
   Сила ощущается в точных очертаниях кузова, надежно прикрывающего чуткий и мощный механизм, мгновенно реагирующий на прихоти и рефлексы того, кто будет им управлять. Автомашина похожа на чудовищную рыбину с полуоткрытой пастью и фасеточными глазами на крыльях. Она матово-свинцового цвета, без наглого блеска, свойственного машинам нуворишей; покрышки широкие, прочные, они придают еще больше устойчивости и мощи всему корпусу, которому нипочем безумие самых головокружительных поворотов.
   Похоже, это какой-то прожорливый зверь, созданный для того, чтобы поглощать время и пространство.
   Антонио Менданья, дон Антонио де Фаррагудо, женатый на одной из дочерей Руя Диого Релваса, сидит за рулем машины особого образца, выписанной из Италии. Удачный год – от пробки доход, никаких забот. Приехал в городок себя показать в очередном приступе бахвальства, успел потщеславиться ревом мотора на всех главных улицах, а теперь машина красуется у входа в кафе, где обычно выставляется на всеобщее обозрение все новое и дорогостоящее.
   – Какую скорость выдает? – спрашивает Мануэл Педро.
   – Больше двухсот в час. Уйма лошадиных сил, сам не знаю сколько.
   – Вот это машина, дон Антонио!
   – Жрет бензин как проклятая. Доставлена нынче утром. Вот обкатается, двину в Мадрид. Хочу узнать, за сколько времени доберусь.
   – Часов за шесть, – говорит ветеринар.
   – Если ехать ночью, может, и меньше пяти.
   Дон Антонио Фаррагудо выказывает намерение выйти из машины, и толпа раздвигается, чтобы его пропустить. Опираясь о руль и о спинку сиденья, он выбирается наружу. Думает, что зарвался с этой покупкой: у него не хватит храбрости водить такую машину, хотя ему приятно представить себе, как он появится в ней в Каскайсе [1], когда направится в Гиншо [2], где по распоряжению жены выстроена еще одна летняя резиденция: бассейн с морской водой, бассейн с пресной водой, и все это на вершине скалы – может быть, для того, чтобы сеньоре чудилось, что она уплывает все дальше в море, раскинувшись на софе, которую выписали из Швеции, так же как и два комплекта кресел для гостиной.
   Он выбирает столик около стойки, в самом углу, чтобы видно было машину. Заказывает минеральную воду. Приятели окружают столик, стоят и ждут, когда он кивнет, чтобы придвинули стулья. Сегодня будет угощать пивом, полагают некоторые. И не ошибаются. Разговор крутится по-прежнему вокруг машины: ну и силища, два карбюратора, ей хватит нескольких десятков метров, чтобы разогнаться до скорости в сотню, ничего удивительного.
   Мигел Богач входит через главную дверь и направляется к столу. Его появление взволновало дона Антонио де Фаррагудо, он слегка побледнел, умолкает. Однако слова вошедшего рассеивают опасения дворянина, менее недели назад отославшего в суд ко взысканию его долговое обязательство. Но еще более, чем слова, в которых нет ни капли досады, успокаивает Менданью открытое выражение лица Зе Мигела, слишком веселого, даже наглого по мнению тех, кто знает, что он обанкротился.
   Зе Мигел похлопывает приятелей по спине, заказывает пиво – ну разумеется, бутылочное – и вынимает сигару, которую облизывает и раскуривает с преувеличенной тщательностью. Поскольку кружок не раздвигается, он силой заставляет потесниться ветеринара и доктора Каскильо до Вале, своего адвоката до нынешнего дня, вталкивает между ними стул и садится, раскинув руки на спинке характерным для него панибратским жестом.
   – Женщину не спрашивают о возрасте, а владельца машины – о цене. Но машина что надо, дон Антонио! Стоит трехсот пятидесяти тысячных, даже если вы заплатили меньше.
   Владелец машины млеет в кругу своих придворных и расплывается в блаженной улыбке; возможно, он раскаивается в том, что послушался свекра, Руя Диого Релваса, по прозвищу Штопор, когда тот приказал, чтобы зять представил ко взысканию в секретариат окружного суда уже просроченное долговое обязательство. Дону Антонио нравится Зе Мигел: Зе Мигел оказал немало услуг ему и его любовнице, Зе Мигел – честный малый, дa, вот так, и не обиделся, что на него подано ко взысканию.
   – Ты бы отдал за нее такие деньги?
   – Отдал бы, дон Антонио, будь они у меня. Вы умеете выбрать вещь… Я всегда ценил людей, умеющих выбрать.
   – Здесь у нас такой не купишь, – бахвалится дворянин, согревая бокал в исхудалых от туберкулеза пальцах. – Она как хронометр: не подведет.
   – Если вы пожелаете участвовать в гонках, дон Антонио, вашу машину никто не обойдет. Это я вам говорю.
   – Ты-то в машинах разбираешься.
   Мигел Богач показывает мозолистые ладони. На пальце правой руки все еще красуется перстень с алым камнем.
   – Мои пальцы привыкли к баранке чуть не с рождения. Я миллионы километров наездил, в мышцах рук они у меня. И могу сказать – здесь и где угодно: дон Антонио купил машину что надо. Хорошо, что вы умеете выбрать вещь и потратить с толком деньги.
   – Мне ее нынче утром доставили.
   – Пошли вам бог жизни и здоровья, чтобы радовались вы ей долгие годы.
   – Спасибо, Зе!
   Дон Антонио Менданья растроган отзывчивостью Зе Мигела, хотя и не очень глубоко. А может, Зе Мигел хочет попросить денег взаймы? Может, и получит…
   – Когда я подошел к машине и разглядел ее, сразу сказал: эта диковина принадлежит дону Антонио Менданье. Здесь у нас в Рибатежо есть люди, у которых хватит денег на эту машину, найдутся такие, но я не знаю никого другого, кто решился бы прокатиться на этой лошадке. Чтобы почувствовать нутром такую машину, нужна порода. А вь, сеньор, разбираетесь в стоящих вещах.
   Они обменялись заговорщическим взглядом.
   – Мне еще обкатать ее надо как следует.
   – Возьмите кого-нибудь, вам обкатают…
   – На это мало кто способен. Сам знаешь, Зе. Обкатать такую машину не то что трубку обкурить.
   – Уж конечно, не то! – вмешивается адвокат, не раскрывавший рта с того самого момента, как Зе Мигел присоединился к кружку. Он тоже был испуган его приходом. И хотя адвокат считает, что это наглость – вваливаться в кафе с сигарой в зубах, он предпочитает видеть Зе Мигела таким, как сейчас, когда он смирился со своей участью и не грозит расправой всему свету из-за того, что сам загубил свою жизнь.
   – Чтобы трубку обкурить, достаточно выкурить сколько-то табака, чем больше, тем лучше. Любой старый рыбак из заядлых курильщиков с этим справится.
   – Такая автомашина как породистый конь…
   – Или как женщина…
   – Породистая женщина.
   – Такой конь, как мой Принц, стоит любой женщины.
   Зе Мигел заговорил о коне, пытаясь выяснить, знает ли уже кто-нибудь о том, что произошло нынче утром. Обводит взглядом весь кружок и убеждается, что Карлос Кустодио не известил дона
   Антонио Менданью.
   – Но такая машина стоит всех коней на ярмарке в Голегане.
   – Всех, Зе?
   – Да, сеньор. Стоит, могу поручиться.
   Что сейчас на уме у Зе Мигела, не знает никто, кроме него самого. И он чует, что удобный случай от него не уйдет. Смекалистый, ловкий и хитрый, он плетет паутину, как задумал, нить за нитью, без спешки. Лишь бы удалось смыться отсюда до четырех.
   – Цену мужчины определяет машина, которую он водит. И женщина, которую он ведет, – разглагольствует доктор Вале, уже оправившийся от испуга.
   – Но вы боитесь женщин и машин, доктор.
   – Не говорите так, Зе Мигел.
   – Вот наш доктор и обиделся. А вы потерпите: никогда не видел я вас ни в приличной машине, ни со стоящей женщиной. Когда машина попадает к вам в руки, она теряет класс, вы их боитесь, сеньор. А что касается женщин, тут мы с вами понимаем друг друга…
   Остальные смеются. Больше над растерянной и напряженной миной адвоката, чем над шуточками Зе Мигела, который рад его унизить. Курит себе сигару и пускает клубы дыма прямо в возмущенную физиономию своего транзистора, как называл он обычно в кругу своих Каскильо до Вале.
   – Вы же сами попросили меня как-то раз, чтобы я образумил одну вашу красотку…
   – Потому что она совсем спятила, а я не люблю осложнений. В отличие от вас.
   – Вот-вот: вы сами все осложняете, а затем спасаетесь бегством, сеньор. Вы, сеньор, из тех людей, которые готовы бычка дразнить, если будут уверены, что в ответ бычок им только брюхо полижет.
   – Ну и что?
   – А то! Если нет у вас мужества, купите собаку и сидите дома.
   Когда адвокат вскакивает, порываясь уйти, Зе Мигел кладет пятерню ему на предплечье, сжимает, сжимает и заставляет сесть снова, не отводя взгляда от разъяренных глаз доктора Вале.
   – Побьемся об заклад…
   – Я стою на своем, но биться об заклад не стану.
   – Хорошо, оставим заклад в покое. Но попробуйте, доктор, сядьте за руль машины дона Антонио после обкатки, пожалуйста.
   – И дай обязательство, – вставляет дворянин, вызывая новый взрыв хохота.
   – Да, сеньор, и я готов дать обязательство: если доктор доберется до Лиссабона меньше чем за тридцать пять минут, обязуюсь пожертвовать головой.
   – Кому она нужна, – парирует адвокат.
   – А я ее не продаю, по крайней мере не стану продавать всяким прохвостам без роду-племени.
   Все скопом топят Каскильо до Вале в потоке намеков и оскорбительных замечаний. Затем, натешившись до пресыщения, возвращаются к машине. Когда дон Антонио Менданья повторяет, что хотел бы выяснить, за сколько времени доберется в ней до Мадрида, Зе Мигел заявляет, что готов ехать с ним. До Мадрида больше шестисот километров.
   – Если вы хотите, дон Антонио, будем вести по очереди. Я, конечно, не такой искусник, как вы, но у меня хватит сноровки дожать до ста восьмидесяти, когда дорога позволит.
   – До ста восьмидесяти? Эта машина, что перед вами, может выдать и двести. Для того я ее и купил.
   – Все зависит от обкатки.
   – A y меня нет терпения ждать. Когда я сажусь в такую машину, мне нужна скорость, забываю о семье и обо всем на свете.
   Все знают, что это похвальба.
   – Если хотите, дон Антонио, я обкатаю вам машину. По всем правилам. Вы меня знаете.
   – Серьезно?
   – Серьезно! Слово мужчины!… Буду следовать заводским инструкциям с хронометрической точностью. Ни километра лишнего, ни секундой меньше.
   – Когда хочешь приступить, Зе?
   – К вашим услугам, хозяин!
   – Вот тебе ключи.
   – Сейчас самое время.
   Вынимает часы из кармана, смотрит. Остальные не обращают внимания на его руки, но руки у него немного дрожат. Самую малость. Особенно левая, он уже давно ощущает в ней какую-то тяжесть.
   – Сейчас четыре. В семь тридцать вернусь.
   – Можно, я с ним? – спрашивает ветеринар дона Антонио.
   – Разумеется, можно, доктор.
   – С вашего дозволения, дон Антонио, если будет на то ваше дозволение, покуда длится обкатка, машина моя. Во время обкатки человеку нельзя отвлекаться. Все идет в счет.
   – Наш Зе Мигел заговорил, словно человек науки.
   – Во всяком деле своя наука, доктор. И я тоже кое в чем поднаторел, хоть по виду и не скажешь.
   Допивает вторую кружку пива, берет ключи от машины и направляется к выходу.
   – Дошлый он малый, этот Зе, – комментирует Менданья. – Ему храбрости не занимать, на десятерых хватит.
   – От храбрости ему теперь проку мало, – заявляет адвокат.
   – У него еще остались козыри напоследок, насколько я могу судить.
   – Мне-то нынешнее состояние его дел известно лучше, чем кому бы то ни было. Слишком высоко залетел…
   Все отправляются пройтись, за исключением Мануэла Педро, который за все время слова не вымолвил. Мануэл Педро знает Зе Мигела лучше, чем все остальные. Зачем ему машина, что он затеял?! Когда Мануэл Педро подходит к двери, он слышит только гул заведенного двигателя.
   Машина словно летит над асфальтом, она похожа на чудовищную рыбу.
   Некоторое время люди глядят в ту сторону, где исчез Зе Мигел. А он вцепился в руль обеими руками, ладони еще влажные от волнения, которое не отпускало его до той самой минуты, покуда дон Антонио Менданья, дон Антонио Фаррагудо, и Такой-то, и Этакий, и Разэтакий, не вручил ему ключей. Теперь остается только заехать за девчонкой. Он знает до конца все, что с ним будет. На обратном пути он врежется в белую стену на повороте. Прямо в белую стену на повороте, в двух сотнях метров от Алдебарана, деревни, где он родился.
   Он растворяется в ощущении скорости и почти забывает, на что идет. Даже не вспоминает, что у него болят руки. Особенно левая. Я сказал бы, руки у него плачут.

Il

   Если бы он мог выразить то, что чувствует, что начал чувствовать с тех пор, как осознал: невезенье зажало его в тиски, он сказал бы, что руки у него плачут даже во сне. Так оно и есть, да, так и есть, черт побери! Вот теперь это подергивание в пальцах. Пронизывающее, почти что боль, оно внезапно усиливается, заглушая медленное приближение тайной угрозы, смутно всплывающей в приступах тревоги – страха? Нет уж, черт побери, чего нет, того нет, – тревоги, ассоциирующейся у него в сознании с капелькой крови, крохотной и таинственной – неизвестно, откуда она взялась, но известно, куда движется.
   Движется день и ночь, отчасти наугад, но всегда к одной цели, чтобы в какое-то мгновенье, которого ничто ему не предскажет, ринуться вслепую по лабиринту вен туда, где сердце. Ищет сердце, чтобы кольнуть его смертельным уколом, встряхнуть, как гончая зайца, а затем – конец.
   Ему всегда представлялась капелька свернувшейся крови с маленьким ядовитым жалом, и он думал: так оно и есть, точно, но я не стану ждать, покуда она ужалит, ну да, он, можно сказать, уверен, что в нем уже образовалась такая вот капелька, пока его донимало то липкое муторное подергивание в пальцах.
   Он слышал разговоры про все это много лет назад, посмеялся тогда – чушь какая, но потом, наедине с самим собой, всерьез задумался над этим нелепым открытием и почувствовал себя мельче песчинки, чем-то убогоньким, черт побери, потому что, го его понятиям, смерть должна набраться духу, чтобы вступить в единоборство с человеком, который принял ее вызов. Принял без страха.
   И он столько думал об этом, что однажды ночью увидел во сне свой поединок со смертью.
   Встреча была назначена на полночь, место было пустынное, вокруг росли стройные тополя, высокие и черные, как кипарисы, такими я их увидел, как вспомню, всего дрожь пробирает; я возвращался с поля вместе с моим дедом, с Антонио Шестипалым, мы ехали на лошади, я сидел на крупе, и на кладбище, на могилах, стали вспыхивать огоньки, огоньки забегали, и тут я спросил: дед, а дед, это что за огоньки, похоже на фейерверк, а он сказал, это души с того света, неприкаянные души, хотят поговорить с людьми; и там росли кипарисы; и потому, когда я увидел во сне свой поединок со смертью, тополя привиделись мне высокими и черными, как кипарисы.
   На место встречи смерть прибыла на колесах. В повозке с четырьмя колесами, маленькими, без спиц, а потом они стали увеличиваться, огромные колеса, а на колесах – фургон, голубой, свежевыкрашенный; на обоих боках кузова – желтая кайма вкруговую и по букету цветов в середине. Белые, розовые и желтые цветы, а вокруг – мелкие зеленые листочки, и букет перехвачен черным шнурком, завязанным бантом. (Если бы через год-два после того Зе Мигел снова увидел во сне свой поединок со смертью и весь сон можно было бы пережить заново, смерть снова прибыла бы на колесах, но колеса, наверное, были бы другие, суперколеса и суперавтомашина, но только влекомая упряжкой лошадей, и был бы еще хлыст, но на него нужно нажимать правой ногой, когда хочешь, чтобы стрелка спидометра перескочила за сто пятьдесят.)
   Но сейчас он идет со скоростью шестьдесят, может чуть больше, почти задремывает на прямом участке около Крус-Кебрада и даже не замечает, что на несколько секунд его обдает волной зловония. Вспоминает о поединке со смертью, который приснился ему более сорока лет назад, потому что не забыл еще деда и не забыл еще себя самого в ту пору, когда был мальчишкой и чуть не погиб из-за игрушечной деревянной повозки, которую сделал ему каретник там, в Алдебаране.
   Его не отпускает навязчивое ощущение, о котором другие еще ничего не знают. Может, все дело в этом подергивании, остром сразу в нескольких местах, разбредающемся по пальцам обеих рук. И руки дрожат. Не очень сильно, не настолько, чтобы он мог подумать, что его впервые в жизни пробрала дрожь. По правде сказать, руки у него болят. Но ему приятно тешиться мыслью, что он ни разу в жизни не дрогнул. По крайней мере в таких случаях, когда на это стоит обращать внимание.
   Самообман его устраивает – может, потому, что снимает все сомнения, становится понятно, зачем ему нужно это путешествие, на которое он отважился сутки назад. Или немного больше… Сейчас уже не имеет значения. Два, три, даже шесть часов – какая разница?… Да, разница есть в решающие моменты жизни. Когда, например, ты зависишь от прилива и отлива, суденышко идет по расписанию, иначе грозит столкновение; или нужно раньше всех поспеть на рыбный привоз, и гонишь автофургон по горной дороге как безумный, виток, еще виток, листья деревьев где-то внизу, хорошее времечко, Зе, хорошее времечко, руки не болели и не болела душа, за рулем сидел человек, которому нужно было одно – опередить товарищей, чтобы получить надбавку, обещанную рыбниками-оптовиками; за рулем сидел человек, которому хотелось получить все, чего он жаждал со времен юности; а качали-то его не в золотой колыбели.
   Сейчас, когда девчонка уже с ним, удалось заманить ее в машину, мысли его путаются, он чувствует какую-то режущую боль во всем теле и раскаивается, что потащил ее с собой. Сам еще не понимает, почему; а может, понимает, и слишком хорошо. Ему снова приходит в голову, что, если бы он уехал один, было бы лучше для всех.
   Для когодля всех?… Да, для кого? Кто они, эти «все», в конце концов? Ему видятся лица некоторых из них, прежде всего лицо человека по имени Руй Диого Релвас, у него почти седая борода, какое отношение имеет этот тип ко мне и к девчонке? А затем возникает другое лицо, оно заслоняет все остальные, и он видит его, хоть не поднимает глаз – может, от стыда и угрызений совести, лицо моего сына, черт, оно! – да, лицо сына, он знает, что сын мертв, но никогда не вспоминает его мертвым, хотя почти видит его лежащим на софе в гостиной, словно его уложили спать; какие были годы – сплошное головокружение.
   Левая рука болит сильнее правой, она сейчас как будто ноет и тяжелее, чем та. Крепкая рука, черт побери! Рука, которая верно служила хозяину, когда тот испытывал гнев или желание что-то схватить, – служила безотказно, как плоскогубцы или тиски, вот именно, тиски, хватка, как у пса-боксера, когда тот вцепляется в добычу, ничего не видя от ярости, себя не помня, как он, Зе Мигел, сам себя не помнил, когда, уже не чувствуя ни рук, ни ног, обезумев от скорости, вел свой автофургон, груженный рыбой, по горным дорогам, где за каждым поворотом подстерегала смерть, не спрашивая позволения у господа бога. 'Там сразу видно, у кого хватит силы в пальцах и в мужском его хозяйстве на то, чтобы справиться с баранкой, а кто струсит, когда ведешь старую колымагу: при двадцати в час того и гляди развалится, а как выжмешь сотню, вся осядет на колеса и выдержит гонку в паре со смертью, как конь без узды.
   Ему вдруг вспоминается дряхлая чубарая кляча, и его разбирает смех.
   Глядится в зеркало заднего вида и замечает, что смеются у него только глаза, быстрые и озорные. Смеяться-то смеются, но словно подернуты дымкой от слез, которые он пролил нынче утром, обнимая другого коня, своего собственного, Принца, черного, воистину вороного, черного и с лоснящимся крупом.
   Он не знал даже клички чубарого одра, старая упряжная кляча, столько же капризов, сколько хворей, сколько болячек на отощавшем от голода хребте. Ему слышится ржание чубарого, но оно Зе Мигела не трогает, он даже не знал клички того одра; и снова он жмет на акселератор, он как будто утратил способность что-либо ощущать, а может, ждет какой-нибудь реплики от девчонки, она делает вид, что не хочет разговаривать; и он не может признаться ей, что они уже начали самое важное в его жизни путешествие. Хоть сейчас-то есть что-то важное в жизни или по-прежнему всем все равно?… Банда мерзавцев!
   Он повторяет оскорбительные слова вслух. Вначале почти шепотом, затем перекрывая гул двигателя на скорости сто десять, даже немного выше, но перекрывая ненамного, не давая воли голосу, чтобы девчонка не расслышала ругательств, предназначенных для других, для тех, кто отравил ему жизнь; но затем теряет самообладание и начинает выкрикивать ругательства, обращаясь заодно и к тем людям, что идут по прибрежной дороге; реки он сейчас не видит и знает, что не в состоянии сделать остановку на повороте возле Каскайса, там, где бухта.
   Он всегда там останавливался на обратном пути из Лиссабона и хотя ничего не говорил, кроме: «Красивое местечко, блеск, как ты выражаешься, просто блеск», но долго смотрел на спокойную бухту, на ее сонные воды; море оттуда казалось неподвижным, а синева его – застывшей: синее пятно меж огней, замершее в ожидании чего-то.
   Она спрашивает, не поворачивая головы:
   – Что ты там говоришь?
   Открыла рот в первый раз с тех пор, как они вышли из дому. Ей не хотелось ехать: она считала, что все было кончено, когда они встретились в последний раз две недели назад, – но мать уговорила ее поехать с помощью обычных доводов.
   – Я уж думал, ты онемела, – говорит он равнодушно: все его внимание отдано машине и звуку мотора, когда он прибавляет скорость, переключая на третью, а затем на четвертую, и на поворотах слышится визг шин; но он укрощает машину, взявшись за руль левой рукой. Что за дьявольщина у меня с рукой?… Ревматизм, старческая болезнь. Либосмерть?
   Вопрос этот будит его, он встревожен, пугается сонной вялости, которой было поддался. (Понятно: может, в глубине его существа еще подрагивают, натянувшись до предела, последние стальные струны первобытной силы, игравшей в нем когда-то.) Он сильнее жмет на газ, давит на него всей тяжестью правой ноги, и автомашина тоже содрогается, и ему приходит на память его вороной, взвивавшийся на дыбы, когда он вонзал шпоры ему в бока.
   Их обоих заносит, но машину сильнее, чем водителя.
   Девчонка рассеянно вглядывается в безмятежную линию горизонта по ту сторону Бужио. Посасывает сигарету, кажется, даже полизывает и мягко выдувает дым, чуть раздвинув полные губы: сероватое облачко окутывает ее и развеивается от движения машины. Затем откидывается на черную кожаную спинку, перебросив через нее распущенные волосы – они у нее белокурые, красиво выделяются на темном, – и заводит глаза к небу, притворяясь, что мчится куда-то на крыльях мечты, а может, она и впрямь замечталась, хотя выражение лица явно заимствовано из какого-то фильма.
   Он не обращает на нее внимания, ломайся на здоровье, мне неинтересно! – ему все еще немного не по себе оттого, что он сделал эту глупость, взял ее с собой; и наконец он бросается в водоворот скорости, словно ищет спасения от смерти, о которой только что думал, либо, наоборот, словно хочет перед последней решающей встречей еще раз увидеться с нею лицом к лицу в память о том поединке, который выдержал много лет назад, когда смерть прибыла к нему в голубом фургоне с зажженными фонарями.
   Он отдался во власть головокружения, пытается забыть, забыть, сцепление – передача, нужно избавиться от всего, что было, но может ли человек забыть обо всем, хотя бы во сне? – крутит руль короткими резкими рывками, чтобы встряхнуть руку, заставить ее забыть о боли; нужно забыть, сцепление – передача, и машина в одно мгновение вылетает на поворот, затем двумя движениями правой руки он переводит ее на еще большую скорость, сознание становится смутным; Зе Мигелу хочется понукать машину криком, точно лошадь, чтобы выехала зигзагами к очередному откосу. Увеличивает скорость на повороте, шины визжат, вот сейчас я поставил ее на два внутренних колеса, он хочет, чтобы девчонка села прямо, ишь ты, изображает, что ей не страшно, словно ее хрупкое тело может противостоять стремительному движению осатаневшей машины. Ему снова вспоминается голубой фургон и дед. Он ждет, что девчонка испугается, ему нужно выяснить, до какого предела она в состоянии терпеть ощущение опасности, и он посматривает на нее искоса, улыбаясь горькой улыбкой, обжигающей губы, но видит, что девушка разрумянилась от восторга, стала еще краше, чем в минуты любви, этой дряни скорость нравится больше, чем я, он нажимает на акселератор еще сильней, чтоб тебе пусто было, выезжает на повороте за белую полосу, прочертившую асфальт, перед ним открывается пропасть, и у него ощущение, что сейчас он может разрешить все проблемы сразу.