Постоянное преследование - вот какая будущность открывалась перед христианством. Думали, что был издан следующий специальный эдикт: Non licet esse christianos, который служил основой всем преследованиям христиан. Это возможно; но нет надобности в этом предположении. Христиане самим своим существованием являлись нарушителями всех законов об ассоциациях. Они были виновны в кощунстве, и оскорблении величества, в ночных сборищах. Они не могли воздавать почестей императору, как следует верным подданным. А, между тем, оскорбление величества наказывалось самыми жестокими мучениями; ни одно лицо, обвиненное в этом преступлении, не избегало пыток. Кроме того была мрачная категория flagitia nomini cohoerentta, преступлений, для которых не требовалось доказательств; одно название христианин заставляло предполагать его a priori и влекло за собой квалификацию hostis publicus. Против подобных преступлений преследование велось по приказанию. Таким, в частности, было обвинение в поджигательстве, постоянно возобновляемое воспоминанием 64 года, а также благодаря упорству, с каким Апокалипсисы возвращались к идее окончательного всеобщего пожара. К этому присоединялось постоянное подозрение в секретных гнусностях, в ночных сборищах, в преступном увлечении женщин, молодых девушек и детей. А оттуда всего один шаг, чтобы считать христиан способными на все преступления и приписывать им все злодеяния. И толпа еще более чем магистратура, делала этот шаг вперед ежедневно.
   Если к этому прибавить ужасный произвол, предоставленный судьям, особенно в выборе наказаний, то станет ясно, что и без исключительных законов, без специального законодательства могла получиться та отчаянная картина, которую нам представляет история римской империи в своих наилучших эпохах. Закон может быть прилагаем с большей или меньшей строгостью, но он остается законом. Это положение продолжалось, как медленная лихорадка, в течение всего второго столетия, по временам то ожесточаясь, то утихая, вплоть до третьего века. Оно закончилось ужасным припадком в первые годы четвертого века и окончательно прекращено Миланским эдиктом в 313 году. Каждое возрождение римского духа усиливало преследование; императоры, которые в разное время в третьем веке пытались поднять империю, были гонителями. Императоры терпимые, как Александр Север и Филипп, не имели римской крови в своих жилах и жертвовали латинскими традициями в пользу восточного космополитизма.
   "Почитай божественность во всем и повсюду, согласно обычаям отечества и принуждай других ее уважать. Ненавидь и наказывай всех приверженцев чуждых обрядов, не только из уважения к своим богам, но в особенности потому, что они вводят новые божества, распространяют любовь к чуждым обычаям, что ведет к заговорам, к коалициям, к ассоциациям, которые ни в каком случае не могут быть согласованы с монархией. Не позволяй также никому заявлять об атеизме и заниматься магией. Гадание необходимо, назначь официально гаруспициев и авгуров, к которым и будут обращаться за советами; но не должно быть свободных магов, так как подобные люди, смешивая правду с ложью, могут побудить граждан к бунту. To же надо сказать и о многих, называющих себя философами; остерегайся их; нет зла, которого они не могли бы сделать, как частным людям, так и народам".
   Вот в каких выражениях государственный человек поколения, следовавшего за Антонинами, резюмировал религиозную политику. Как и во времена более близкие к нам, государство думало, что поступает весьма искусно, захватив в свои руки и урегулировав суеверия. Муниципии пользовались тем же правом. Религия стала полицейским делом. Система полного обезличения, при которой всякое движение сдерживается, всякая индивидуальность считается опасной, всякая личность изолирована, без какой бы то ни было религиозной связи с другими людьми, превращенная в чисто официальное существо, помещенная в доведенную до ничтожных размеров семью, и государство, слишком обширное, чтобы быть отечеством, чтобы иметь общий дух, чтобы заставлять биться сердца, - вот идеал, о котором мечтали. Все, что могло казаться способным поразить людей, вызвать волнение, было преступно и наказывалось смертью или изгнанием. Таким образом, римская империя убила античную жизнь, убила душу, убила науку, создала школу тяжелых и ограниченных умов, узких политиков, которые под видом стремления прекратить суеверие, в действительности, привели к торжеству теократии.
   Сильное понижение интеллектуальности явилось следствием этих усилий возвратиться к той вере, которой никто не имел. Некоторого рода банальность окружила верования и уничтожила в них все серьезное. Бесчисленное количество свободомыслящих первого века до Иисуса и первого века после него постепенно уменьшалось и, наконец, исчезло. Свободный тон великой латинской литературы теряется и заменяется тяжелой легковерностью. Наука гаснет день ото дня. Можно сказать, что после Сенеки не было не одного ученого вполне рационалиста. Плиний старший интересен, но не имеет никакой критики. Тацит, Плиний младший, Светоний избегали высказываться о бессмыслии самых смешных фантазий. Плиний младший верил в ребяческие рассказы о привидениях. Эпиктет хотел, чтобы придерживались установленного культа. Даже такой фривольный писатель, как Апулей, считал своей обязанностью принимать тон сурового консерватора, когда дело касалось богов. Единственный человек около половины того века, по-видимому, не верил в сверхъестественное, это был Лукиан. Научный дух, служащий отрицанием всего сверхъестественного, был принадлежностью весьма немногих; суеверие охватило всех, волновало разум. В то же время религия искажала философию, философия искала видимого примирения со сверхъестественным. Глупая и пустая теософия, спутанная с шарлатанством, была в моде. Апулей скоро стал называть философов "жрецами всех богов". Александр Абонотик создал культ с фиглярскими причудами. Религиозное шарлатанство, возвышенное ложной лакировкой философии, стало модным. Аполлоний Тианский первый показал этому пример, несмотря на то, что весьма трудно сказать, что такое был в действительности этот странный субъект. Уже позднее пытались сделать из него религиозного ясновидящего, нечто вроде полубога философии. Так быстро произошло понижение человеческого ума, что презренный чудодей, который в эпоху Траяна имел успех только среди зевак малой Азии, через сто лет, благодаря бесстыдным писателям, ухватившимся за него для того, чтобы заинтересовать публику, ставшей вполне легкомысленной, сделался лицом высшего порядка, воплощением божественности, которого осмеливались сравнить с Иисусом.
   Народному образованию императоры оказывали большее содействие, чем цезари и даже Флавий, но вопрос был только о литературе; великая дисциплина ума, продукт науки, мало получала пользы от этих школ. В особенности покровительствовали философии Антонин и Марк Аврелий. Но философия, высшая цель жизни, сущность всего остального, не может быть преподаваема в государстве. Во всяком случае, образование мало коснулось народа. Это было нечто абстрактное, возвышенное, проходившее над головой, а так как с другой стороны храм не давал морального поучения, которым впоследствии наделяла церковь, то низшие классы коснели в невежестве. Но нельзя упрекать великих императоров в том, что они не имели успеха в предпринятом ими деле спасения античной цивилизации. У них не хватило времени. Однажды вечером после того, как он перенес атаку декламаторов, обещавших ему бесконечную славу, если он обратит мир к философии, Марк Аврелий записал в своей записной книжке следующее размышление, предназначенное только для него самого: "Причина всего это поток, уносящий все. Как наивны политики, воображающие, что возможно регулировать ход дел философскими правилами. Это еще дети, у которых сопли из носа текут... Не надейся, что республика Платона возможна; старайся внести небольшие улучшения и, если тебе удастся, то не считай этого малым. Кто, действительно, может изменить внутреннее настроение людей? А без изменения сердец и понятий, что может сделать все остальное? Ты сделаешь только рабов и лицемеров... Дело философии простое и скромное, далекое от чепухи этих чванливых". О, честный человек!
   В результате, несмотря на все свои недостатки, общество второго столетия шло вперед. Был упадок интеллектуальности, но нравы улучшились, что, по-видимому, происходит в наше время в высших классах французского общества. Стремление к благотворительности, помощи бедным, отвращение к зрелищам развивались повсюду. Пока господствовал этот прекрасный дух над судьбами империи, т. е. до смерти Марка Аврелия, христианство, по-видимому, было задержано в своем движении. И, наоборот, оно неотразимо двинулось вперед, когда в третьем веке были забыты прекрасные правила Антонинов. Мы уже говорили, что, Нерва, Траян, Адриан, Антонин и Марк Аврелий продолжали жизнь империи на сто лет; точно также можно сказать, что они задержали торжество христианства на сто лет. Прогресс христианства в первом и третьем веках шел гигантскими шагами, сравнительно с тем, как он двигался во втором веке. Во втором веке, христианство имело сильного соперника в практической философии, работавшей рационально над улучшением человеческого общества. Начиная с Коммода, индивидуальный эгоизм, то, что называют эгоизмом государства, не давал выхода идеальным стремлениям, кроме церкви. Церковь стала тогда убежищем для всякой жизни сердца и души; вскоре после того и гражданская и политическая жизнь сконцентрировались вокруг нее.
   Глава 18. Эфес - Старость Иоанна - Керинф - Доцетизм
   Облако сомнения, которое все прикрывает в этой истории, превращается в темную тучу, когда дело касается Эфеса и глухих страстей, клокотавших в нем. Мы уже признали вероятным распространенное мнение, согласно которому апостол Иоанн пережил большинство учеников Иисуса, спасшись от бурь Рима и Иудеи и укрывшись в Эфесе, где он жил до глубокой старости, окруженный уважением всех церквей Азии. Утверждение Иринея, очевидно, по Поликарпу, - что старый апостол жил до правления Траяна, по нашему мнению, должно быть принято во внимание. Если эти факты действительно верны, то они должны были иметь большие последствия. Воспоминания о мучениях, которые Иоанн должен был вынести в Риме, делали его еще при жизни мучеником и в этом отношении ставили его на один уровень с его братом Иаковом. Сближая слова Иисуса о том, что поколение, слушавшее его, не пройдет, пока он не появится в облаках, с преклонным возрастом, достигнутым этим единственным из всех апостолов Иисуса, пришли к логическому заключению, что этот ученик не умрет, т. е. увидит создание царства Божия, не пройдя через смерть. Иоанн рассказывал или давал повод думать, что воскресший Иисус по этому поводу имел загадочный разговор с Петром. Все это придавало Иоанну еще при жизни Иисуса ореол чудесности. Легенда о нем стала создаваться раньше его смерти.
   Старый апостол в свои последние годы, окруженный таинственностью, пользовался большим уважением. Ему приписывали чудеса и даже воскресение мертвых. Круг учеников группировался около него. Что происходило в этом интимном кружке? Какие предания там вырабатывались? Что рассказывал старик? Не смягчилась ли в его последние дни сильная антипатия, которую он всегда питал к ученикам Павла? Не старался ли он в своих рассказах, как не раз случалось и при жизни Иисуса, приписывать себе первое место около своего учителя и ставить себя возможно ближе к его сердцу? Не бродили ли уже некоторые из тех доктрин, которые впоследствии выдавались за иоаннические, и не обсуждались ли они между утомленным старым учителем и молодыми учениками, искавшими нового и старавшимися убедить старика, что ему всегда принадлежали те идеи, которые они старались ему внушить? Мы не знаем, и в этом заключается одна из главных трудностей разъяснения происхождения христианства. На этот раз причиной является не только неясность и преувеличенность легенд. По всей вероятности, в обманчивой церкви Эфеса существовало предвзятое желание скрывать и подделывать с благочестивой целью, что сильно затруднило дело критики в разборе этих спутанных обстоятельств.
   Филон, около того времени, когда еще был жив Иисус, развил некоторого рода философию иудаизма, хотя и подготовленную идеями предыдущих мыслителей Израиля, но только под его пером принявшую окончательную форму. Основанием этой философии служит род абстрактной метафизики, вводящей в единое Божество разные ипостаси, делающей из божественного Разума (по-гречески logos, по сиро-халдейски memera) нечто вроде основы, отдельной от Вечного Отца. Египет и Финикия были уже знакомы с подобной двойственностью того же Бога. Впоследствии герметические книги основали теологию ипостаси и философию, параллельную христианству. Иисус, по-видимому, оставался вне этих идей, которые, если он знал их, не должны были представляться очаровательными его поэтической фантазии и его любящему сердцу. Наоборот, его школа должна была быть осаждаема ими: Аполлос не был чужд этой идеи; святой Павел в последнее время своей жизни, очевидно, был озабочен этим. Апокалипсис дает своему торжествующему Мессии таинственное имя Дoyoc tov фeo. Иудео-христианство, верное духу ортодоксального иудаизма, допускало в свою среду эти идеи в очень ограниченном количестве. Но когда все сирийские церкви стали все более и более отрываться от иудаизма, прилив этого нового духа стал совершаться с неотразимой силой. Иисус, который сначала был для большинства своих последователей не более, как пророк, сын Бога, в котором наиболее экзальтированные видели Мессию или сына человеческого, которого псевдо-Даниил изобразил, как блестящий центр будущих явлений, превратился теперь в Логос, в Разум, в Слово Бога. Эфес, по-видимому, тот пункт, в котором подобный взгляд на роль Иисуса получил начало и откуда он распространился по всему христианскому миру.
   В действительности, предание не одному апостолу Иоанну приписывает торжественное объявление нового догмата. Предание передает нам, что в среде, окружавшей Иоанна, эта доктрина вызывала бури, колебала верования, вела к расколам и к отлучению от церкви. Около того времени, о котором мы теперь говорим, стал появляться в Эфесе из Александрии человек, игравший роль второго Аполлоса и который, по-видимому, на расстоянии одного поколения имел с последним много связи. Мы говорим о Керинфе, которого некоторые называли Меринфом. Неизвестно, что скрывалось за этим различием имен. Как и Аполлос, Керинф по рождению был еврей, еще до знакомства с христианством проникнутый иудео-александрийской философией. Он принял веру в Иисуса совсем иным образом, нежели добродушные израильтяне, думавшие, что царство Божие осуществилось в идиллии Назарета, или как благочестивые язычники, привлекаемые таинственным инстинктом к этому смягченному иудаизму. К тому же, его ум, по-видимому, был неустановившимся, и он охотно перескакивал из одной крайности в другую. Его взгляды то приближаются ко взглядам эвионитов, то они уклоняются к миленаризму; то витают в гностицизме и представляют сходство с мыслями Филона. Творец мира и автор еврейского закона, Бог Израиля, не вечный Бог; это был ангел, нечто вроде первичной творящей силы, подчиненной великому, всемогущему Богу. Дух этого великого Бога был долго неизвестен миру и, наконец, открыт только Иисусу. Евангелием Керинфа было Евангелие Евреев, несомненно переведенное на греческий. Наиболее характерным в этом Евангелии является рассказ о крещении Иисуса, согласно которому божественный дух, дух пророческий, в момент крещения снизошел на Иисуса и низвел его в сан, которого он не имел раньше. Керинф думал, что до своего крещения Иисус был обыкновенным человеком, хотя и наиболее праведным и мудрым из людей; но при крещении дух всемогущего Бога поселился в нем. Назначение Иисуса, сделавшегося, таким образом, Христом, заключалось в том, чтобы открыть высшего Бога людям при помощи проповедей и чудес; но он считал неверным взгляд, согласно которому Христос пострадал на кресте; до начала Страстей, Христос, нечувствительный по природе, отделился от человека Иисуса; этот последний один был распят, умер и воскрес. В других случаях Керинф отрицал и самое воскресение, он утверждал, что Иисус воскреснет вместе со всем миром в день суда.
   Это та доктрина, которую мы уже встречали в зародыше во многих семьях эвионитов, пропаганда которых происходила в Азии, за Иорданом, - доктрина, которую через пятьдесят лет Маркион и гностики с большей живостью опять восприняли; она представлялась для христианской совести величайшим соблазном. Отделяя Иисуса от фантастического существа, называемого Христом, она разделяла личность Иисуса, отнимала всю индивидуальность у наилучшей части его общественной жизни, так как, согласно ей, Христос находился в Иисусе, как нечто постороннее ему и безличное. Понятно, что в особенности друзья Иисуса, которые его видели и любили ребенком, молодым человеком, мучеником, трупом, были возмущены. Их воспоминания представляли Иисуса одинаково приятным, одинаково божественным во всякое время. Они хотели, чтобы его признали и почитали всего целиком. По-видимому, Иоанн с негодованием отвергал доктрины Керинфа. Его верность и любовь с детства к Иисусу только одни могли оправдывать те проявления фанатизма, которые ему приписывают и которые, однако, не противоречили его обычному характеру. Однажды, входя в Эфесе в бани и увидя Керинфа, он воскликнул: "бежим, здание обрушится, так как Керинф, враг правды, здесь". Подобная пламенная ненависть - продукт сектантства. Его любит сильно, ненавидит сильно. Повсюду трудность согласить две роли Иисуса, совместить в существовании одного человека мудреца и Христа порождало фантазии, аналогичные той, которая вызывала такой сильный гнев у Иоанна. Доцетизм был, если можно так выразиться, ересью того времени. Многие не допускали мысли, что Христос мог быть распят и погребен. Одни, как Керинф, признавали некоторого рода перемежающийся характер божественной роли Иисуса. Другие предполагали, что тело Иисуса было прозрачно, что его материальная жизнь, особенно его страдания, были ничем иным, как видением. Эти фантазии являлись результатом господствовавшего в ту эпоху мнения, что материя есть падение, унижение духа, что материальное проявление понижение идеи. Таким образом, евангельская история испарялась во что-то неосязаемое. Интересно, что исламизм, оказывающийся некоторого рода арабским продолжением иудео-христианства, воспринял эту идею об Иисусе. В особенности в Иерусалиме мусульмане всегда абсолютно отрицали, что Иса умер на Голгофе; они утверждали, что вместо него распяли кого-нибудь другого, на него похожего. Предполагаемое место вознесения, Масличная гора, по мнению шейхов, настоящее святое место Иерусалима, связанное с Иса; так как там Мессия, чуждый страданиям, рожденный святым дыханием, а не телом, в последний раз явился в том виде, который он себе выбрал. Как бы ни было, но Керинф в христианском предании стал чем-то вроде Симона-волхва: почти сказочной личностью, типичным представителем доцетического христианства, собратом эвионитов-иудео-христиан. Как Симон-волхв был заклятым врагом Петра, так Керинфа представляют отчаянным противником Павла. Его приравнивали к Эвиону; и скоро привыкли не отделять его от последнего и, как Эвион явился абстрактным олицетворением иудео-христиан, говорящих по-еврейски, так Керинф стал нарицательным словом для обозначения иудео-христиан, говорящих по-гречески. Говорили так: "кто осмелился упрекать Петра в том, что оп принял язычников в церковь? Кто осыпал Павла оскорблениями? Кто вызвал мятеж против необрезанного Тита? Это Эвион, это Керинф". Взятые буквально эти фразы означали бы нелепость, так как заставляли предполагать, что Керинф играл роль в Иерусалиме в первые годы образования церкви. Так как Керинф не оставил воспоминаний, то церковное предание во всем, что касается его, прибавляло к одной неточности другую. Во всем этом сплетении противоречий есть только одно слово правды. Керинф, действительно, был первым еретиком, автором доктрины, превратившейся в сухую ветвь на великом дереве христианского учения. Борясь с ним и отрицая его, христианская церковь сделала наибольший из всех предыдущих шаг в сторону установления правоверия.
   Благодаря этим раздорам и противоречиям, христианская теология развилась. Личность Иисуса и странные комбинации человека с божеством, которые вынуждены были придумывать, послужили основой для ее теории. Далее мы увидим гностицизм зарождающимся, благодаря течению идей вполне подобных, и в свою очередь стремящимся разделить единство Христа; но ортодоксальная церковь останется твердой в отрицании подобных измышлений; существование христианства, основанного на реальности личных действий Иисуса, зависело от этого.
   Иоанн, несомненно, имел утешение при виде этих заблуждений, плодов духа, чуждого галилейской традиции, в верности и преданности окружавших его учеников. На первом плане был молодой азиат, по имени Поликарп, имевший всего около тридцати лет в период крайней старости Иоанна и который, по-видимому, уверовал в Христа еще в детстве. Крайнее уважение, с которым он относился к апостолу, побуждало его смотреть на Иоанна любопытными глазами юноши, в которых все увеличивается и преображается. Живой образ старца запечатлелся в его уме. И всю свою жизнь он говорил о нем, как о небесном видении. Главная его деятельность была в Смирне, и нет ничего невероятного в том, что Иоанн послал его туда стать во главе уже древней церкви, как то утверждает Ириней.
   Благодаря Поликарпу, воспоминания об Иоанне в Азии, a оттуда в Лионе и Галлии стали живой традицией. Во всем, что говорил Поликарп о Господе, о его доктрине, о его чудесах, он ссылается на личных свидетелей жизни Иисуса. Он обыкновенно выражался так: "это я слышал от апостолов". "Я, которого наставляли апостолы и который жил вместе со многими, видевшими Христа... и т. д. Способ Поликарпа выражаться давал повод думать, что он, кроме Иоанна, знал еще других апостолов, например, святого Филиппа. Но гораздо вероятнее, что здесь некоторая гипербола. Выражение "апостолы", несомненно, означало Иоанна, которого к тому же могли сопровождать некоторые галилейские ученики, нам неизвестные. Можно также понимать под этим, если угодно, пресвитера Иоанна и Аристиона, которые, согласно некоторым текстам, были непосредственными учениками Господа. Что же касается Кая, Диотрефа, Димитрия и благочестивой Кирии, о которых послание Presbyteros'a говорит, как о членах кружка эфесян, то было бы рискованно очень много останавливаться на этих именах и обсуждать существа, которые, как говорит Талмуд, "никогда не были созданы", а обязаны были своим существованием только искусству подделывателя или, как Кирия, недоразумениям.
   Ничего нет более сомнительного, как все то, что относится к этому одноименному с апостолом Presbyteros Ioannes, бывшему приближенным Иоанна в его последние годы, который, согласно преданиям, наследовал ему в управлении церковью Эфеса. Его существование, однако, представляется вероятным. Титул пресвитер могло быть название, которым его отличали от апостола. После смерти апостола его еще долго могли называть только пресвитер, опуская его собственное имя. Аристион, которого весьма древние сведения помещают рядом с пресвитером, как весьма авторитетного хранителя преданий и которого смирнская церковь также приписывает себе, тоже загадка. Все, что можно о нем сказать, это то, что в Эфесе около конца первого века была группа лиц, выдававших себя за последних непосредственных свидетелей жизни Иисуса. Папий их знал или, по крайней мере, близко с ними соприкасался и собрал их предания.
   Далее мы увидим, что Евангелие совершенно в новой редакции вышло из этого маленького кружка, который, по-видимому, приобрел доверие старого апостола и считал себя вправе говорить от его имени. He постарался ли кто-нибудь из учеников, окружавших и как бы овладевших старостью Иоанна, использовать богатую сокровищницу, бывшую в его распоряжении? Так могли думать; мы сами одно время к этому склонялись, но теперь мы считаем более вероятным, что ни одна из глав Евангелия, носящего имя Иоанна, не была написана ни им самим и никем из его учеников при его жизни. Но мы продолжаем верить, что Иоанн имел свою особенную манеру рассказывать жизнь Иисуса, вполне несходную с первоначальными рассказами в Ватанее, в некоторых отношениях более совершенную и в особенности в том, что касается жизни Иисуса в Иерусалиме, представлявшую большее развитие. Мы думаем, что апостол Иоанн, который имел характер довольно себялюбивый и еще при жизни Иисуса вместе со своим братом рассчитывавший на первое время в царстве Божием, приписывал себе то же место и в своих рассказах. Если он читал Евангелие Марка и Луки, что весьма вероятно, он должен был убедиться, что там недостаточно говорят о нем и приписываемая ему этими евангелистами роль не соответствует той, которую он играл в действительности. Ему хотелось, чтобы знали о том, что он был особо любимый ученик Иисуса и играл первую роль в евангельской драме. При своем старческом тщеславии он приписывал себе главное значение. Его длинные истории часто имели целью желание изобразить себя любимым учеником Иисуса, который только один в торжественные минуты склонял свою голову к его сердцу, которому Иисус доверил свою мать и что во многих случаях, в которых первую роль приписывают Петру, она в действительности принадлежала ему, Иоанну. Его глубокая старость давала повод к разным размышлениям, его долголетие принимали за небесное знамение. Так как окружавшая его среда не отличалась безупречной добросовестностью и, может быть, была не лишена некоторой доли шарлатанства, то можно себе представить, какие странные измышления бродили в этом гнезде благочестивых интриг вокруг старца, уже ослабевшего умом и находившегося в полном распоряжении тех, которые его окружали.