Этого мало: она завоевала их доверие, она дает им советы, руководит ими, руководит по-своему – нравственно или безнравственно, но всегда человечно, понимая их слабости, но не позволяя им поддаваться этим слабостям больше, чем нужно. Ей бы следовало и самой себе давать такие советы и сдерживать свой пыл.
   Но она считает, что имеет право на особое положение. Она слишком доверяет своему инстинкту и своим силам, которыми безнаказанно злоупотребляет вот уже двадцать лет… Безнаказанность не может длиться вечно.
   Сильвия должна была бы обратить внимание на предостерегающие симптомы, указывающие, что здоровье ее расшатано. Она их чувствует. Но она привыкла рисковать… И затем в этой бешеной деятельности, в этой погоне за наслаждениями кроется, – как это в одну секунду подметил Марк, – затаенная горечь равнодушия к тому, что у нее нет детей, злоба на жизнь, о бесполезности которой ей все же не хочется слышать из уст этого дурачка Марка… Так пропадай же все пропадом! Но до последнего издыхания – трудись и наслаждайся!
   На одном из празднеств в особняке Сильвии – дансинг, курильня, маленькие луперкалии, – когда сама хозяйка, пышнотелая, вся в цветах, декольтированная, по ее собственному выражению, до самого зада и в конце концов обмелевшая от коктейлей – настоящий фавн в юбке, – зажигает все вокруг себя, Марк не выдерживает. При той лихорадке, которая вечно гложет его, так мало нужно, чтобы опьянеть! И ощущение приниженности, вместо того чтобы делать его более осторожным, иной раз подхлестывает его, заставляет бравировать. Он решил… Его глаза блуждают. Он больше ничего не видит, больше ничего не знает, он вовлечен в самый центр круговорота, которым управляет козлоногая богиня. Шум крови громом отдается в его ушах, желание гудит, отупевшее сознание спотыкается и падает. Он уже не различает во время фарандолы, чьи это кроваво-красные губы смеются у самого его рта. Но он впивается в них зубами. И странная, дикая ревность зажигает в нем пожар… Он теряет сознание и приходит в себя в подвале, на полу. Он один. Откуда-то до него доносится гул голосов, музыка, но он ничего не понимает, не может собраться с мыслями… Что произошло?.. Он не может вспомнить, не знает, воспоминания это или игра воображения… И в том, что он воображает, страх не менее силен, чем желание… Никаких границ между тем, что было и что могло быть… Важно, что он чувствует себя обожженным, опозоренным, заклейменным… и, уходя, удирая с этой ярмарки, которая там, наверху, неутомимо смыкает и размыкает свои круги, он замечает кровавокрасные губы и слышит грудной смех дьяволицы Иорданса. Он погружается в ночной мрак, весь дрожа, весь – лед и пламень; его разум бичует себя и кровоточит, не будучи в состоянии ни постичь, ни раскаяться. Ненависть и презрение, да что бы там ни было! Огонь, кровь!
   Но только не раскаяние, он одержим… Чтобы наказать себя, он уползает назад, в свою студенческую трущобу, в свою пустыню. И не возвращается.
   Сильвия не способна понять, какая буря бушует в нем. Сама-то она после ночной вакханалии не ощущает ни малейшей неловкости. О: а отчетливо помнит, какая ярость вспыхнула в глазах мальчика – шквал ревности, от которого затрещали ее кости и который оставил ей след укуса на губах…
   И все! Ей и лестно и смешно… Натура самоуверенная и беспутная, но не глубоко порочная, Сильвия равнодушна к условностям – и нужным и ненужным. У нее галльский ум, ее насмешливый взгляд всегда улавливает смешное в любых положениях, и она нечувствительна к тревогам, она проходит мимо них. Когда-то она видела старушку Сарру в «Федре» и теперь вспоминала «Ипполита»… Ах, желторотый птенец!.. Ее Ипполит со стыда сбежал. Она только прыснула ему вслед… Что за важность? Боже, до чего мы бываем глупы в двадцать лет! И всегда они делают из мухи слона, эти мечтатели, гоняющиеся за звездами! А стоит ли так волноваться из-за лепестка розы, залетевшего к вам в постель, если то, что вы сжимаете в объятиях, в самом деле вечно? Она подмигивает себе в зеркало. Роза в цвету… Она беспристрастно смеется и над собой и над ним. Милая распутница смеется также над своей дорогой сестрицей Аннетой; если бы Аннета знала!.. Никогда она не узнает! Скорее Ипполит, «едва он миновал Трезенюкие ворота», даст себя проглотить живьем… «Скатертью дорожка, Иона!» Она его отпускает. Он вернется!..
   Но он не возвращается. Суровый юноша накапливает злобу. Он не прощает себе этого поражения. Не только поражения этой ночи, о которой он никогда не узнает правды (и это мучительней всего! Потому что «та» знает…
   Что она знает?), но поражения всех этих дней, которые он продал враждебному миру (разве он не был на содержании?). А хуже всего то, что в этом мире он испытал наслаждение. Он смешался со всей этой сволочью, со всеми этими спекулянтами и проститутками, живущими за счет горестей мира! Он клеймит себя позором: «Проститутка»! Никаких оправданий! Слабость нисколько не оправдывает. Он знал о ней лучше, чем кто бы то ни бегло. Он лгал, когда убеждал себя, что окажется сильнее. Он говорил себе это в самый час предательства. Он предавал, вступив в союз с сжигавшим его темным желанием насладиться этим цветком распутной роскоши, всеми этими плодами гниющего мира. Он лицемерно создавал себе оправдание в виде прав разума все видеть и все знать, чтобы для того, чтобы закалиться для борьбы. Ну вот теперь он все видел и видел себя!.. Конечно, ничто из всего этого даром не пропадет. Он возвращался, нагруженный трофеями. Но среди них валялись обломки его собственного «я»; Марк-проститутка… Он топтал их ногами, как топтал весь этот мир, с которым спутался. Он подверг себя наказанию. В неистовом порыве аскетизма он поклялся выжечь огнем все свои предательские инстинкты, которые заставили его сдаться врагу. Он присудил себя к строгой дисциплине труда, к строгому режиму и полному воздержанию от связей с женщинами. Победить свою природу, дробить ее тяжелым молотом и перековывать! Верное средство накопить внутри себя гнев насилуемого врага! Но в этом возрасте нечеловеческое часто бывает единственным средством спасения. В этом возрасте юноши подобного оклада выбирают только между крайностями. Марк избрал «железные ребра».
   Он втиснул свое молодое, тщедушное тело, изнемогавшее от лихорадки и слабости, в броню неумолимого самоотречения. Он носил на себе эту броню днем и ночью. Он не снимал ее, даже ложась спать, – чтобы не спать (per non dormire – великий девиз!), чтобы заставить себя держать глаза всегда открытыми.
   У Сильвии в Латинском квартале были свои осведомители, и она узнала, что он испытывает материальные затруднения. Она бросила ему спасательный круг. Он оттолкнул его. В течение двух-трех месяцев Сильвия повторила это несколько раз. Он не ответил ни на одну ее записку. Она послала ему чек, не приписав ни единого слова. Высшее оскорбление! Еще и деньги от нее!.. Он перечеркнул чек гневным «не принят» и вернул его обратной почтой… Ей страшно хотелось пойти надрать ему уши. Идиот! Она представляла себе, как откроет дверь его каморки и подойдет к нему, а он обернется, бледный от волнения, с бешенством в глазах и стиснув зубы… Лучше, пожалуй, не пытаться! Еще неизвестно, чьи зубы окажутся стиснутыми. Быть может, они обменялись бы такими жестокими словами, которых никогда потом не загладишь…
   Но, к счастью, Сильвия была захвачена круговоротом своей жизни. Машина грохотала. Ее уже нельзя было остановить. А следовало бы! Раза три у нее бывали сильные приливы крови. Но она не привыкла возиться со своими «бобо»… Танцевать, танцевать!.. И, едва касаясь земли, она снова закружилась в фарандоле. Но теперь звуки фарандолы слышались где-то далеко-далеко – в течение полугода Марк узнавал о г-же Кокий только из газет.
   Она же его забыла окончательно.
   И вот Марк снова одинок. Этого он только и желал. Если ему так уж хочется жить без посторонней помощи, выпутываться из всех трудностей самому, – что ж, пожалуйста! Теперь ему не от кого ожидать ни гроша. Мать далеко, у нее нет денег, чтобы посылать ему. Ей трудно бывает вырвать даже то, что причитается. Переписываются они редко. Мать живет в глухой деревушке; связь там плохая, и письма приходят с невероятным запозданием. Аннета переживает самое тяжелое время своего изгнания – она влопалась! Она обо всем расскажет, если вообще станет рассказывать, когда ей удастся вырваться. А до тех-пор она точно воды в рот набрала, как и ее сын, когда он попадает в историю. Они оба одинаково упрямы, и мать и сын: «Это касается только меня! Никто не имеет права совать нос в мои неприятности». Они посылают друг другу раз в две недели по несколько строк неопределенного содержания, но всегда бодрых, – как бы только для того, чтобы сказать: «Я здесь!» Это скорей письма двух товарищей, чем переписка матери с сыном. Твердая рука ясноглазой женщины сжимает быстрые, всегда горячие пальцы мальчика: «Будь здоров! Я с тобой!»
   У Рюш он больше не бывал. Компания распалась. Разбрелась на все четыре стороны. Каждый за себя!
   Он понял в конце концов, что умственным трудом он себе на кусок хлеба не заработает. Если он хочет жить, надо понизить требования. Все равно какая работа, лишь бы прожить!.. Прийти к такому решению-это уже много!
   И в то же время это ничто. Это значит согласиться на то, чего никто вам пока еще не предлагает! Мир смеется вам в лицо: «Ты можешь оставить при себе все свое великодушие! На что ты мне нужен?..» Сотни таких, как он, ждут, когда им выбросят кость. Марк всегда приходит слишком поздно. И в этих первых столкновениях с другими его еще удерживает некоторая щепетильность: он пропускает тех, кто стоит впереди, и тех, кто лишь втерся в очередь, и тех, что кажутся слабыми и вызывают жалость или, наоборот, слишком наглыми; в этом случае следовало бы взять за шиворот, а ему противно пачкать руки о засаленные воротники. Иногда кровь бросается ему в голову от ярости: не других он боится, а себя… (Хвастунишка! «Держите меня!..» Нет, ирония совсем не идет этому пареньку! Его швыряют внутренние волны, его тревожит сознание, что в такие минуты он может оказаться бессильным, что он может быть унесен ими. Только с течением времени, только после нескольких опасных передряг он научится не то чтобы укрощать эти волны, – это грозило бы ему гибелью, – но по крайней мере направлять их, использовать их как источник энергии, как движущую силу…
   Дайте ему срок! Если он выживет, это ему когда-нибудь удастся. Но вот – жить! В этом-то и весь вопрос! Сможет ли он жить? Сколько времени и как?).
   Он обошел ряд издательств и книжных магазинов. После двадцати безрезультатных попыток он был принят на испытание в газетную типографию, в ночную смену. На неумелого новичка косо смотрели товарищи по работе, сразу почуявшие в нем белоручку. Вместо того чтобы помочь, ему подставляли ножку. Через три ночи он получает расчет. Раза три ему с громадным трудом удавалось находить переводы реклам и коммерческой корреспонденции. Никаких перспектив! Его знание литературы ничего не стоит, надо знать деловую терминологию. Однажды Сент-Люс встречает его, когда он, голодный, бродит по улицам, и временно устраивает билетером в кино. Но, постоянно переходя из теплого помещения в холодное и обратно, Марк на свою беду схватывает грипп, сначала переносит его на нотах и, наконец, сваливается на несколько дней. А потом место, конечно, занято, и другого он не находит. Сент-Люс потратил целый вечер на то, чтобы его устроить, но он не имеет обыкновения подолгу задерживаться на чем-нибудь. Оказав однажды помощь Марку, он о нем забывает, и неизвестно, где теперь найти Сент-Люса. Один бог знает, как он и сам-то живет! В ту ночь, которую они провели вместе (после кино Сент-Люс затащил его из дансинга, где он служит, в укромный утолок одного подпольного бара и там, измученные и лихорадочно возбужденные, они проговорили до утра), Марк был потрясен, узнав, что элегантный Люс – почти такой же нищий, как он сам. У него странные отношения с матерью, красивой кинозвездой. Он называет ее Жозе и говорит о ней с непостижимой фамильярностью. Она постоянно в разъездах; изредка встречаясь, они осыпают друг друга нежностями и вместе шатаются по ночным кабакам; она пичкает его конфетами, осыпает ненужными подарками и долларами, если у нее еще что-нибудь остается; он же тратит эти доллары на ответные подарки – на драгоценности и цветы и даже на дорогих комнатных собачек, обезьян и попугаев или на безделушки, с которыми она не знает, что делать, но которые всегда принимает охотно, и это приводит их обоих в восторг. А затем она снова исчезает на несколько месяцев, оставляя его в Париже без единого су, и оба перестают интересоваться друг другом. Внезапно она вспоминает о нем: он получает чек на крупную сумму или на какую-нибудь мелочь (обычно это бывает в такие дни, когда ему не на что пообедать). Он смеется: такие неожиданности, в сущности, его забавляют. Он не только не сердился на мать, он был ей благодарен за то, – что она такая. Ему был приятнее сознавать, что он произошел от этой красивой девушки, чем от какой-нибудь серьезной и вполне благоразумной матери. Уж он как-нибудь и сам устроится! Он родился акробатом и знал тысячу приемов, чтобы в случае падения упасть на лапы! А какой у него покладистый желудок! Дни поста нисколько его не пугали!
   Этому птенцу бывало довольно поклевать несколько крошек с ладони, лишь бы ручка была красивая. В красивых ручках у него недостатка не было. Они сами его находили. И неизвестно, не принимал ли он при случае, между обедом и ночлегом, два обола из этих красивых ручек. В ту ночь он не утаил этого от Марка, когда тот высказал удивление, вспомнив, как Люс бывал элегантен даже в черные дни. Очаровательный циник сказал ему:
   – Они меня раздевают, и они же меня одевают. Стоит тебе только захотеть…
   У Марка захватило дух – он не нашелся, что ответить. Рассердиться?
   Это было бы бессмысленно; он понимал, что с этого гуся вода сойдет, капли не останется! Нельзя было мерить его той же меркой, что и сына Аннеты. В те времена, когда еще существовала загробная жизнь и после Страшного суда души человеческие размещались в трех отдельных затонах, для Люса не нашлось бы места ни в одном из них: он попал бы туда, куда уходят души животных – в вольеры вечности… Марк был не очень уверен в превосходстве своей человеческой души. Но если желать – а он желал – держаться, не теряя почвы под ногами, лучше было верить в это превосходство.
   Во всяком случае, он не мог забыть, что однажды вечером Люс, не задумываясь, предложил ему все, что у него было в кошельке, – из всех друзей он один сделал это. Набоб Верон, встретив его как-то изнуренного охотой за заработком, ограничился тем, что открыл перед ним свой портсигар. Он и не подумал спросить, как Марк живет. Ему было наплевать. И Марк, при всей своей ненависти к Верону, был ему благодарен за то, что он и не пытается скрыть свой эгоизм. А вот Марку пришлось делать большие усилия, чтобы скрыть от Верона свои чувства. Верон был в тот день в убийственном настроении; одна рука была у него на перевязи. Марк насмешливо спросил, не на войне ли он получил рану. Верон стал ругаться, пробормотал что-то насчет фурункула, кого-то, неизвестно кого, обозвал шлюхой и прекратил разговор. При расставании Марк предложил ему встретиться в ближайший вечер у Рюш. С таким же успехом он мог бы назначить ему встречу «после дождика в четверг», – он и не думал ходить на эти собрания. Верон разразился оскорбительным хохотом, плюнул со злостью и осыпал Рюш гнусной бранью. А когда Марк, которого этот порыв ярости привел в изумление, спросил, какая муха его укусила, Верон резко оборвал разговор, бросил на него злобный взгляд и повернулся спиной.
   Марк продолжал бегать в поисках работы. Он был еще неопытен в борьбе за существование: гордость – плохой помощник, когда надо ужом проскальзывать в щели, чтобы пробраться в кладовую, где лежит провизия. Но зато гордость придает бешеную силу сопротивления в самые тяжелые минуты, когда телом овладевает слабость, а дух измучен сомнением. Сколько бы Марк себе ни твердил: «Я побежден и буду побежден», – вслух он этого никогда не скажет; произнести это вслух значило бы отказаться от борьбы.
   Ни на минуту не приходила ему в голову мысль о самоубийстве. Разве на поле битвы кончают с собой? Тут за смертью дело не станет! Даже и выбирать не надо. Она сама обо всем позаботится. Нет, нам действительно нужна только жизнь!.. «Ведь все, что меня окружает, все эти женщины, мужчины, весь этот водоворот, все эти драки, эти случки, – это не жизнь, а плесень. Но как добраться до настоящей жизни, где ее найти? Да и существует ли она? Не знаю! Между тем меня неодолимо влечет к северу, как стрелку компаса… Что такое север? Плавучая льдина? Провал в бездну среди вечных льдов? Я ничего не знаю. Но север – там. И я должен идти на север. Слепая сила видит за меня. Она хочет за меня. Вся моя свобода в том, чтобы хотеть того, чего хочет она. Справедливо это или несправедливо, для меня это закон».
   В конечном счете вся его тогдашняя мудрость сводилась к старинному галльскому изречению:
   «Пока живешь, умирать не смей!»
   Днем он работал в бакалейной лавке на улице Комартен: он исполнял обязанности приказчика, торгующего на тротуаре. В серые январские дни он стоял перед дверью лавки, подняв воротник и стуча зубами от холода. По ночам он заставлял себя несколько часов читать, писать, размышлять, старался постичь, как можно глубже, загадку бытия. Но она выскальзывала из его окоченевших пальцев, и голова у него качалась от желания спать. Когда бывала возможность, он варил себе крепкий кофе, чтобы не спать. А потом он выучился не спать совсем. Он потерял ключ от озера, дающего благотворное забвение. Дни и ночи тянулись в сплошных галлюцинациях – без начала, без конца; они вытягивались и снова сворачивались, точно кольца змеи. Марк ходил с воспаленными глазами, всюду влача за собой смертельную усталость, спазмы в желудке и навязчивые мысли. Он не платил за квартиру. Ему грозило выселение. Он продал все, что мог. Немногие вещи, которыми он дорожил, он носил с собой, в своем студенческом портфеле, а затем – с портфелем тоже пришлось расстаться – в карманах: он боялся, как бы их не унесли в его отсутствие.
   В один январский день, когда город был окутан влажным ледяным туманом, Марк, втянув голову в плечи, стоял, как цапля, перед лотком магазина. Бессонница доводила его теперь до полуобморочного состояния. Он смотрел на торопливое движение призраков, не видя их, замечая их, когда они уже прошли, и чувствуя, как он сам, такой же призрак, плывет и растворяется в общем движении. Внезапно ему показалось (слишком поздно!), что чье-то бледное лицо остановило на нем тревожный, настороженный взгляд, а рука быстрым движением схватила что-то и скрылась под накидкой… Он вырвался из своего оцепенения, увидел в нескольких шагах от себя женщину, и ее образ запечатлелся в его усталых глазах: она застыла перед лотком, руки у нее были спрятаны под накидкой. Марк был уверен, что она почувствовала на себе его взгляд: она стояла, как куропатка, над которой делает стойку собака, и в этот самый миг под накидкой исчезла ее добыча – несколько помидоров, которые она украла. Она ждала, что будет дальше… А что будет дальше, Марк знал не лучше, чем она. Он направился к ней. Он был уже близко, его руки, как и у этой женщины, были прижаты к туловищу. Марк и она почти касались друг друга. Оба были примерно одного роста, и рот Марка находился на уровне худой щеки, на которой судорожно подергивались мускулы. Женщина не двигалась с места. Надо было, однако, на что-то решиться. Он превозмог себя и сказал сдавленным голосом:
   – Отдайте! Но в этот момент он увидел в дверях магазина старшего приказчика. Тот наблюдал за ними. Марк шепнул куропатке:
   – Нет, не шевелитесь! За нами следят…
   Какая неосторожность! Он прикусил губу. Ну что ж! Alea jacta….[99]
   Он прошелся взад и вперед, чтобы овладеть собой. Женщина делала вид, что рассматривает другие товары. Старший приказчик скрылся в лавке. Марк подошел к женщине поближе и одним взглядом охватил худенькую спину, круглую головку, насупленную мордочку – голодная кошка. Резким движением он сунул ей под поношенную шаль несколько бананов и сказал, не разжимая зубов:
   – Это сытнее!.. Берите, уходите!..
   Она подняла голову и бросила на него острый взгляд – благодарность была не так велика, как удивление: «Ах, значит, ты из нашей братии?..»
   Объясняться не было времени. Женщина исчезла в уличном потоке… Марк подумал: «Я – собака, которая вновь становится волком. Я открываю ферму для пустых желудков… Странная игра!» Он без колебаний повторил бы то, что сейчас сделал. Поступок был хороший. Но ему было не по себе.
   Он возвращался домой. По дороге он встретил Бэт. Ему показалось забавным рассказать ей эту историю. Он знал заранее, какое это произведет на нее впечатление. Бэт сразу позабыла все свои романтические идеи насчет бунта против буржуазии. Кровь бакалейщицы ударила ей в голову, и она в негодовании закричала:
   – Ну нет! Ну нет!.. Это уж слишком!.. Так не поступают!..
   Марк рассмеялся ей в лицо. Она ушла от него с видом оскорбленного величия.
   В лавку он больше не вернулся. Ему даже не пришлось отказываться от работы. Его просто уволили. Хотя против него не могли выдвинуть никаких определенных обвинений, но он показался подозрительным. Собаки учуяли в его шерсти запах леса.
   Он еще глубже ушел в братство голодных. Никакой работы, нигде. И в карманах ничего, что можно было бы продать. Однажды вечером произошло то, чего он опасался: он нашел дверь своей комнаты запертой, его выгнали. Его решили доконать.
   Стояла холодная февральская ночь, порывы северного ветра подметали улицы, мокрый снег, покружившись, таял на мостовой. Марк ежился в своем пальтишке и, опустив голову, напрягался, чтобы устоять против ветра. Он промок, был измучен и думал: «Сейчас я свалюсь…» И тут он столкнулся с женщиной, проходившей мимо, но не взглянул на нее. Чья-то рука взяла его под руку. Он встрепенулся…
   – Ривьер!..
   Рука не отпускала его. Он поднял блуждающие глаза… Рюш! Среди шума бульвара и бешеного рева ветра он не слышал, что она говорит. Она потащила его за угол, в защищенное место. Он не понимал, о чем она спрашивает, что он ей отвечает. Но ей и так все стало ясно. И она увела его. Он не сопротивлялся. Он дал себя дотащить до самой двери, не произнеся ни слова… А, это ее дом!..
   – Поднимайтесь!..
   Он поднялся по лестнице.
   – Входите! Он вошел… Тепло комнаты, усталость, голод… У него закружилась голова… Рюш толкнула его в единственное кресло. Он чувствовал, как она расстегивает его набухшее пальто и высвобождает его руки из рукавов. Она что-то говорила, но он не понимал, звуки ее голоса сливались с бульканьем чайника, стоявшего на спиртовке. Она ходила взад и вперед, но он не пытался следить за ее движениями… Глаза у него слипались… На минуту он открыл их: около его губ находилась рука, она вливала ему в рот что-то теплое, подкрепляющее, и ласковый голос говорил ему: «Пей, мой маленький!..» У него не было сил посмотреть выше этой руки, но рука прочно засела у него в памяти. Много времени спустя, когда он возвращался мыслью к доброй самаритянке, перед ним вставало не лицо ее, а рука. В этом полубессознательном состоянии ему казалось, что с ним разговаривает именно рука… Струйка молока влилась в него, голова его откинулась на спинку кресла и тут же свесилась, шея затекла, но он не шевелился; он чувствовал боль во всем теле, а внутри – какое тепло!..
   Добрые руки приподнимали его голову, но она снова падала… Еще один проблеск сознания, и он погрузился в забытье…
   Когда несколько часов спустя он всплыл на поверхность, то увидел, что лежит вытянувшись, а кругом темно. На потолке, среди мрака, играл бледный отсвет улицы. Тихо, недоверчиво, не шевелясь, точно зверь, просыпающийся в лесу. Марк старался собраться с мыслями. Он медленно шарил вокруг себя ногами. Он лежал на матраце, раздетый, завернутый в одеяло. Под матрацем – плиты пола. Сверху – дыхание, шуршание простынь и голос Рюш:
   – Ты проснулся? Тут он вспомнил все и попытался встать, но руки и ноги у него онемели, а Рюш сказала:
   – Нет, лежи смирно! Он спросил:
   – Но где же это я? Где ты? (Он не обратил внимания, что обращается к ней на «ты».).
   – Не волнуйся! Ты в безопасности…
   Он продолжал ворочаться.
   – Нет, я хочу посмотреть…
   – Хочешь, я зажгу свет. Одну минуточку…
   Она повернула выключатель. Он увидел над своим лицом лицо Рюш. Ее глаза мигали. Оказывается, она устроила ему постель рядом со своей кроватью. Он сел, и его лоб оказался на уровне ее кровати. Его глаза забегали. Рюш в постели, стена, стол, вещи… Рюш погасила свет…
   – Нет, погоди!..
   – Довольно!