— Ура, мы первые!
   И радостно стал размахивать шляпой. Мирра с улыбкой глядела на него.
   Они находились на вершине крутого холма, среди лесов. Отсюда, сверху, с площадки, окаймленной орешником и низенькими чахлыми дубками, виднелись лесистые склоны, верхушки сосен, окутанных лиловой дымкой, и бесконечная лента Рейна в голубоватой долине. Ни щебета птиц, ни человеческого голоса, ни ветерка. Недвижный, задумчивый день зябко грелся в мертвенно бледных лучах зимнего солнца. Временами снизу, с долины, доносился короткий свисток паровоза. Кристоф, стоя на склоне холма, любовался видом. А Мирра смотрела на Кристофа.
   Он обернулся к ней и добродушно сказал:
   — Ну и лентяи! Говорил же я им… Ничего не поделаешь, придется ждать.
   Он растянулся на солнышке, прямо на потрескавшейся земле.
   — Что ж, подождем, — сказала Мирра, снимая шляпу.
   Слова ее прозвучали вдруг такой насмешкой, что Кристоф приподнялся и поглядел на нее.
   — Что с тобой? — спросила она спокойно.
   — Ты что сказала?
   — Я сказала: подождем. Незачем было заставлять меня всю дорогу бежать вприпрыжку.
   — Верно.
   Они ждали, лежа рядом на неровном склоне. Мирра напевала песенку. Кристоф замурлыкал ей в тон. Но каждую минуту он прерывал свое мурлыкание и прислушивался.
   — Кажется, идут.
   Мирра продолжала петь.
   — Да помолчи ты минутку!
   Мирра замолчала.
   — Нет, ничего, просто показалось.
   Мирра снова затянула песню.
   Кристофу не сиделось.
   — А вдруг они заблудились?
   — Заблудились? Где же они заблудятся? Эрнст знает все тропинки.
   Нелепая мысль вдруг пришла в голову Кристофу:
   — А вдруг они добежали первые и ушли, не дождавшись нас?
   Мирра, лежа на спине и глядя в небо, перестала петь и расхохоталась так, что чуть не задохлась. Кристоф упорствовал. Он решил идти вниз на станцию, где, как он уверял, их ждут Ада с Эрнстом. Мирра наконец решилась выйти из своего оцепенения.
   — Вот тогда мы их действительно потеряем. Ведь мы условились встретиться здесь, а не на станции.
   Кристоф уселся рядом с Миррой. Ее забавляло его нетерпение. Кристоф чувствовал на себе внимательно-насмешливый ее взгляд. Он уже начал беспокоиться всерьез — он беспокоился о них, но дурного не подозревал. Он снова вскочил на ноги. Твердил, что надо вернуться в лес, искать их, звать. Мирра хихикнула, вытащила из кармана иголку, нитки, маленькие ножницы и спокойно начала шить. Она решила по-новому уложить перья на шляпке и, казалось, готова была просидеть так весь день.
   — Да нет же, нет, дурачок, — повторяла она. — Если бы они хотели прийти, неужели, ты думаешь, они без нас не нашли б дороги?
   Кристофа словно в сердце ударило. Он обернулся к Мирре. Мирра не глядела на него, она углубилась в работу. Он подошел к ней вплотную.
   — Мирра! — сказал он.
   — А? — откликнулась она, продолжая шить.
   Он опустился на колени, стараясь заглянуть ей в лицо.
   — Мирра! — повторил он.
   — Ну, что тебе? — спросила она, подымая глаза от работы и с улыбкой глядя на него. — Что случилось?
   При виде его взволнованного лица она насмешливо поджала губы.
   — Мирра! — повторил он, задыхаясь. — Скажи правду! Значит, по-твоему…
   Мирра с улыбкой пожала плечами и взялась за шитье. Он схватил ее за обе руки, вырвал у нее шляпку.
   — Брось, брось сейчас же и скажи…
   Мирра смотрела прямо в лицо Кристофу и молчала. Она видела, как дрожат его губы.
   — Значит, ты думаешь, — сказал он тихо, почти шепотом, — что Эрнст и Ада…
   Она снова улыбнулась.
   — А как же!
   Кристоф с негодованием отшатнулся от нее.
   — Нет! Нет! Это невозможно! Ты вовсе этого не думаешь! Нет! Нет!
   Мирра положила руки на плечи Кристофа и залилась смехом.
   — Как же ты глуп, как же ты глуп, миленький!
   Он свирепо тряхнул ее.
   — Не смей смеяться! Почему ты смеешься? Ты бы не смеялась, если бы это была правда. Ведь ты любишь Эрнста.
   Продолжая смеяться, Мирра привлекла к себе Кристофа и поцеловала. Против своей воли он возвратил ей поцелуй. Но, когда он почувствовал на своих губах эти губы, еще теплые от поцелуя брата, он отшатнулся и, стараясь уклониться от поцелуев Мирры, спросил:
   — Стало быть, ты знала? Это было условлено между вами, да?
   Она, смеясь, ответила:
   — Да.
   Кристоф не закричал, не ударил Мирру, даже не поднял руки. Он только раскрыл рот, как будто ему не хватало дыхания, зажмурил глаза и прижал обе руки к груди — сердце его разрывалось. Потом он повалился на землю, охватил голову руками и, как в детстве, весь затрясся от слез, отвращения и отчаяния.
   Мирра, не особенно мягкая по природе, вдруг по-матерински пожалела Кристофа: она нагнулась над ним, что-то нежно проговорила, протянула ему флакончик с нюхательной солью. Он с ужасом оттолкнул ее руку и вскочил так быстро, что она испугалась. Но у него не было ни силы, ни желания мстить. Он посмотрел на Мирру, лицо его перекосилось от боли.
   — Дрянь, — сказал он устало, — дрянь. Если б ты только знала, какое зло ты мне причинила!
   Мирра пыталась его удержать. Но он побежал прямо через лес, стараясь избыть свое отвращение, забыть всю эту низость, эту душевную нечистоту, эту кровосмесительную игру, к которой они хотели его принудить. Он плакал, он дрожал всем телом, он рыдал от омерзения. Он испытывал гадливость к Аде, к Мирре, к брату, он ненавидел себя, свое тело, свое сердце. Презрение нарастало в нем, как буря, назревавшая уже давно, рано или поздно Кристоф должен был восстать против пошлой, отравленной атмосферы, в которой он жил последние месяцы, против низких помыслов, унизительных компромиссов, но потребность любить, потребность любить выдуманный образ, — все это задерживало наступление неизбежного кризиса. Кризис разразился вдруг — и к лучшему. Мощным порывом свежего воздуха, суровой чистотой, леденящим дуновением смело все миазмы. И сразу отвращение убило любовь к Аде.
   Если Ада надеялась подобным поступком упрочить свою власть над Кристофом, то этот расчет лишний раз обнаружил ее глубокое непонимание любящей души юноши. Ревность, как цепью привязывающая испорченные натуры, могла лишь возмутить чистого и гордого, не тронутого жизнью Кристофа. Он не мог простить Аде одного — и не простит никогда: пусть бы Ада изменила ему под влиянием страсти, пусть даже в минуту нелепого и гнусного каприза, столь неодолимого подчас, что женщина не в силах противиться ему. Но нет. Кристоф понял теперь, что Адой руководило затаенное желание принизить его, сбить с него спесь, наказать за его нравственную стойкость, за чуждую и враждебную ей веру, низвести до уровня мещанской посредственности, держать его у своих ног, доказать самой себе, как велика ее тлетворная сила. И Кристоф с ужасом думал: откуда у людей такая потребность пачкать все то чистое, что живет в них самих и вокруг них, почему с таким наслаждением они валяются, как свиньи, в помоях и радуются, убедившись, что на них не осталось ни одного не тронутого грязью местечка?..
   Два дня Ада ждала, что Кристоф вернется. Потом забеспокоилась и послала ему нежную записочку, где ни словом не обмолвилась о воскресном происшествии. Кристоф не ответил. Он ненавидел теперь Аду такой глубокой ненавистью, что даже не мог выразить ее словами. Он вычеркнул Аду из своей жизни. Она перестала существовать для него.
 
 
   Кристоф избавился от Ады, но не избавился от самого себя. Тщетно старался он обмануть себя и обрести целомудренный и живительный покой. Никому не дано вернуть прошлое. Надо идти, продолжать свой путь, и бесполезно оглядываться назад — разве только, чтобы запомнить покинутые навсегда места, видеть далекий дымок над крышей дома, еще вчера служившего тебе приютом, да и дымок уже тает на горизонте, сливаясь с туманом воспоминаний. Но ничто так не отдаляет нас от нашей прежней души, как несколько месяцев страсти. Дорога вдруг резко поворачивает, все окружающее меняется, и в последний раз говоришь «прости» тому, что осталось далеко позади.
   Кристоф не желал с этим мириться. Он тянулся к прошлому, он упорно старался воскресить свою прежнюю душу, умиротворенную и сильную одиночеством. Но ее уже не было. Страсть не так опасна сама по себе, как страшны причиняемые ею разрушения. Что из того, что Кристоф сейчас никого не любит, что из того, что сегодня презирает любовь, — она все равно оставила след своего когтя. В сердце зияла пустота, и ее надо было чем-то заполнить. С исчезновением этой страшной жажды нежности и наслаждения, которая снедает однажды познавшего ее, требовалась какая-нибудь иная страсть, будь то даже совсем противоположная, — страстное презрение, страстная в своей чистоте гордыня, страстная вера в добро. Но этих страстей было уже недостаточно — они не могли утолить голод сердца, вернее, утоляли его лишь на краткий миг. Жизнь Кристофа стала чередой необузданных порывов, он кидался из одной крайности в другую. То стремился загнать свою жизнь в суровые рамки безжалостного аскетизма — почти не ел, пил только воду, ходил до тех пор, пока не падал от усталости, не спал ночами, отказывался от всех развлечений. То убеждал себя, что сила и есть истинная мораль таких людей, как он, и бросался в погоню за наслаждениями. И все равно был несчастлив. Он уже не мог быть одиноким. Он уже не мог не быть одиноким.
   Единственным спасением было бы найти истинного друга, хотя бы ту же Розу, но он сам отверг ее дружбу. Крафты и Фогели окончательно рассорились. Они теперь не встречались. Только раз Кристоф увидел Розу. Она выходила из церкви. Он побоялся подойти к ней, но она, заметив Кристофа, сделала шаг в его сторону. Когда же он, расталкивая богомольцев, степенно спускавшихся с лестницы, стал пробираться к Розе, она вдруг отвела взор и, холодно поклонившись, прошла мимо. Кристоф понял, что в ее юном, девичьем сердце живет ледяное и неизбывное презрение. Но он не понял, что она все еще любит его и хотела бы сказать ему о своей любви, хотя и клеймит себя за это дурацкое чувство, считает его ошибкой: Роза смотрела теперь на Кристофа как на человека скверного, испорченного, совсем уже далекого от нее. Так они и потеряли друг друга навсегда. Возможно, к лучшему для обоих. При всей своей доброте Роза не обладала той искоркой жизни, которая требовалась, чтобы понять Кристофа. Как бы Кристоф ни жаждал любви и уважения, он не выдержал бы пошленькой, ограниченной четырьмя стенами жизни без радости, без горести, без свежего воздуха. Оба они мучились бы, мучились бы оттого, что мучают друг друга. И, значит, тот несчастный случай, что развел их в разные стороны, был в конце концов для них счастливым случаем, как это бывает нередко, как это происходит всегда с теми, в ком есть сила и стойкость жизни.
   Но сейчас окончательный разрыв был и для Розы и для Кристофа большим горем, настоящей потерей. Особенно для Кристофа. Эта нетерпимость добродетели, эта ограниченность чувств, которая лишает разума даже людей умных и доброты — даже добряков, раздражала и оскорбляла Кристофа, и он наперекор всему начал вести вольную жизнь.
   В те дни, когда Кристоф с Адой бродили по окрестным харчевням, он завел знакомство с веселыми молодыми людьми, с настоящей богемой; беспечность и свобода обращения новых знакомцев даже нравились Кристофу. Один из них, некто Фридеман, тоже музыкант — органист, значительно старше Кристофа (ему шел уже тридцатый год), — был неглуп, хорошо знал и любил музыку, однако отличался такой непроходимой ленью, что умер бы или от голода, или от жажды, но пальцем не пошевелил бы, чтобы выбиться в люди. Желая оправдать свою беспечность, он ради самоутешения поносил людей, которые неизвестно из-за чего суетятся и хлопочут, и шутки его, подчас тяжеловесные, вызывали смех. Более независимый, чем его коллеги-музыканты, Фридеман не боялся — правда, робко, намеками, подмигивая — хулить особ уважаемых, даже позволял себе роскошь не повторять общеобязательных мнений о музыке и исподтишка любил лягнуть знаменитость, шумно входившую в моду. Женщин он не жаловал и шутливо повторял изречение одного монаха-женоненавистника, что «женщина есть смерть души» — «femina mors animae». Кристоф теперь с особым наслаждением повторял этот афоризм.
   В том душевном смятении, в котором жил Кристоф, беседы с Фридеманом являлись даже развлечением. Он знал ему цену; вульгарное зубоскальство нового приятеля быстро приелось Кристофу; уже после двух-трех встреч его стали раздражать насмешливый тон и упорное отрицание всего и вся, скрывавшие, в сущности, духовную никчемность, однако Фридеман был отдохновением от самодовольной глупости филистеров. Презирая в глубине души своего приятеля, Кристоф не мог уже без него обходиться. Они всюду появлялись вместе — вот они сидят в кругу собутыльников, людей опустившихся и подозрительных, фридемановских дружков, только еще ступенью ниже органиста. Целыми вечерами они резались в карты, орали, пили без конца; иногда Кристоф, словно пробудившись, вдыхал мерзкий запах колбас и табака, ошалело глядел на своих друзей, не узнавал их и тоскливо думал: «Что это со мной? Что это за люди? Зачем я с ними?»
   Его тошнило от их острот, от их смеха. Но встать и уйти не было сил; Кристофа охватывал страх при мысли, что сейчас он очутится дома, один, с глазу на глаз со своими желаниями и укорами совести. Он губил себя и знал, что губит; он искал выхода и в то же время с жестокой ясностью видел в Фридемане, словно в кривом зеркале, того человека, каким ему, Кристофу, суждено стать со временем; он проходил полосу такого душевного упадка, что даже эта страшная угроза не могла отрезвить его душу, — наоборот, она пригибала ее еще ниже.
   Так бы он и погиб, если б только мог погибнуть. К счастью, у таких людей, как он, есть надежный оплот и прибежище, охраняющее от разложения. Не у всех оно есть — и прежде всего это сила, жизненный инстинкт, который не допускает умирания, который мудрее разума, сильнее воли. Сам того не зная, Кристоф обладал также особым любопытством художника, умел совершенно отрешиться от своей личности, — этим великим даром наделены все истинные творцы. Да, он любил, он страдал, отдавался всем своим страстям, но видел их ясно. Они были в Кристофе, однако они не были Кристофом. Мириады крошечных душ неприметно парили в нем и тяготели к какой-то неведомой, но твердо намеченной и неподвижной точке, подобно тому, как влекутся звездные миры к таинственной бездне мироздания. Это состояние непрерывного и неосознанного раздвоения проявлялось с особой силой в те вихревые мгновения, когда замирает повседневная жизнь и в глубинах сна возникает око сфинкса, многообразный лик бытия. Вот уже год Кристофа преследовали сны, когда он с предельной отчетливостью чувствовал себя одновременно несколькими различными существами, подчас далекими друг от друга, разделенными материками, мирами и столетиями. Проснувшись, он долго ощущал какое-то беспокойство, будто еще продолжались видения, а откуда оно — он не помнил. Как будто навязчивая идея, уходя, оставляла после себя утомительный след, необъяснимую усталость. Но пока душа его мучительно билась в тенетах повседневности, другая душа, жившая в нем, внимательно и безмятежно наблюдала за этим отчаянным борением. Он не видел этой второй души, но она отбрасывала на него свой потаенный свет. Эта вторая душа, жадно и радостно старалась перечувствовать все, всем перестрадать, старалась постичь этих мужчин, этих женщин, эту землю, эти желания, эти страсти, эти помыслы, даже несущие муку, даже самые посредственные, даже нечистые; но всему этому она, вторая душа, сообщала свою светоносность, спасая Кристофа от пустоты небытия, говорила ему, — непонятно как, но говорила, — что он не совсем одинок. Это стремление быть всем и все знать, эта вторая душа как бы плотиной преграждала поток разрушительных страстей.
   Она, эта душа, не очень-то помогала Кристофу, она лишь поддерживала его на поверхности вод, но она не позволяла ему выплыть своими силами. Кристофу не удавалось разобраться в себе, овладеть собой, сосредоточиться. Любая работа валилась у него из рук. Он переживал духовный кризис, самый плодотворный из всех, и то, что его ожидало, было уже здесь в зародыше, но это внутреннее богатство сплошь и рядом прорывалось пока лишь в чудачествах, так что плоды этого духовного преизбытка мало чем отличали Кристофа от нищих духом. Кристофа захлестывала жизнь. Все его силы испытывали слишком грозный напор и росли слишком быстро, все разом, все вдруг. Одна лишь воля отставала в росте, и она растерялась перед обступившими ее чудовищами. Все трещало под внутренним напором. Посторонние не замечали этого непрестанного колебания почвы, этих внутренний переворотов. Да и сам Кристоф видел лишь свое бессилие хотеть, творить, быть. Желания, инстинкты, мысли вырывались, словно серные пары из трещины вулкана. И сколько раз он думал:
   «А что сейчас появится на поверхности, что станется сейчас со мной? Неужели так будет всегда, или же придет этому конец? Неужели я так ничем и не стану, никогда не стану?»
   На свет вырвались наследственные инстинкты, пороки тех, кто жил до него.
   Кристоф стал пить.
   Теперь он возвращался домой улыбающийся и удрученный, и от него пахло вином.
   Бедняжка Луиза молча глядела на сына, вздыхала, боясь произнести слово, и молилась за него.
   Но однажды вечером, когда Кристоф вышел из какого-то кабачка у городской заставы, он заметил на шоссе в нескольких шагах впереди смешную фигурку — это брел дядя Готфрид с вечным своим коробом за плечами. Уже несколько месяцев дядя не появлялся в их краях, да и вообще отлучки его становились все продолжительнее. Кристоф радостно окликнул его. Согнувшийся под своей ношей Готфрид с трудом оглянулся, посмотрел на Кристофа, нелепо размахивавшего руками, и присел на придорожную тумбу, поджидая племянника. Кристоф, с сияющей физиономией, подпрыгивая на непослушных ногах, пожал дядину руку, всем своим видом изображая неумеренную радость свидания. Готфрид пристально посмотрел на племянника и произнес:
   — Здравствуй, Мельхиор!
   Кристоф решил, что дядя оговорился, и громко захохотал.
   «Эх, сдает старик, — подумалось ему, — память теряет».
   И действительно. Готфрид очень постарел, весь как-то сморщился, усох, скрючился; дышал он затрудненно и прерывисто. Кристоф продолжал свои разглагольствования. Но Готфрид молча взвалил на спину короб и тихонько побрел вперед. Так они и шли — Кристоф, делая широкие жесты и болтая всякий вздор, а Готфрид, покашливая и не произнося ни слова. Но когда Кристоф о чем-то спросил дядю, тот снова назвал племянника Мельхиором. На этот раз Кристоф не выдержал:
   — Дядя, да почему ты меня зовешь Мельхиором? Ведь ты же отлично знаешь, что меня зовут Кристофом. Неужели ты забыл?
   Готфрид, не останавливаясь, вскинул на юношу глаза, отрицательно покачал головой и холодно отчеканил:
   — Нет, ты Мельхиор, я тебя сразу узнал.
   Кристофа словно хлыстом ударили, он застыл на месте. Готфрид семенил по шоссе, а Кристоф молча плелся за ним. Он сразу отрезвел. Проходя мимо дверей кафе, он подошел к замызганному окну, в котором отражался неяркий свет газовых рожков и пустынная улица, и внимательно посмотрел на себя: он тоже узнал Мельхиора. Домой он пришел потрясенный.
   Всю ночь — ночь тоски — он пытал себя, рылся в своей душе. Теперь он понял. Да, он узнавал теперь инстинкты и пороки, пробудившиеся в нем, и они ужасали его. Он вспомнил, как без сна сидел у ложа покойного Мельхиора, вспомнил свои обеты; он придирчиво проверял пройденный путь: каждый день был изменой его тогдашним клятвам. Чем занимался он целый год? Что сделал для своего бога, для своего искусства, для своей души? Что сделал для вечности? Он не обнаружил ни одного дня, который не был бы безвозвратно потерян, испорчен, осквернен. Ни одной ноты, ни одной мысли, ни часа усидчивого труда. Хаос взаимно уничтожающих желаний. Ветер, пыль, небытие… Да, воля была, и что же? Он не сделал ничего из того, что хотел сделать. Он делал то, чего не хотел делать. Он стал тем, кем не хотел быть. Таков итог его жизни.
   Кристоф так и не лег в постель. В шесть часов утра — на улице было еще темно — он услышал, как дядя Готфрид собирается в путь, — Готфрид не захотел больше оставаться у них. Проходя через их городок, он по привычке заглянул к Крафтам обнять сестру и племянника, но тут же объявил, что завтра чуть свет пойдет дальше.
   Кристоф спустился вниз, Готфрид увидел его бледное лицо, осунувшееся после мучительной ночи. Он ласково улыбнулся племяннику и попросил проводить его. Они вышли еще до зари. Им не хотелось, да и незачем было разговаривать — они понимали друг друга без слов. Когда они поравнялись с кладбищем, Готфрид предложил:
   — Хочешь, зайдем?
   Каждый раз, попав в родной городок, Готфрид навещал могилы Жан-Мишеля и Мельхиора. Кристоф не был на кладбище целый год. Дядя преклонил колени у могилы Мельхиора и сказал:
   — Давай помолимся, чтоб они покоились в мире и не мучили нас.
   Слова Готфрида обычно являли странную смесь предрассудков и здравого смысла; иной раз Кристоф дивился дядиным словам, но сейчас он понял его правильно. Они замолчали и так же молча пошли прочь.
   Когда за ними скрипнули железные ворота и они зашагали вдоль кладбищенской стены по узкой тропинке, рядом с которой расстилались зябко спавшие поля, а на плечи им падали с ветвей кипарисов холодные капли таявшей изморози, Кристоф вдруг заплакал.
   — Дядя, — воскликнул он, — если бы ты знал, как мне тяжело!
   Он не посмел признаться дяде в печальном опыте своей любви, боясь смутить или оскорбить Готфрида; он заговорил о своем позоре, о скудости своего дарования, о малодушии, о нарушенных обетах.
   — Дядя, скажи, что мне делать? Я ведь хотел, я ведь боролся, а прошел целый год, и я не сдвинулся ни на шаг. Куда там! Даже пошел назад. Я ни на что не гожусь, ни на что не способен. Я погубил свою жизнь. Я клятвопреступник.
   Они взошли на холм, откуда был виден весь городок. Готфрид мягко произнес:
   — И это не в последний раз, сынок. Человек не всегда делает то, что хочет. Одно дело жить, а другое хотеть. Не надо огорчаться. Главное, видишь ли, не уставать желать и жить. А все остальное от нас не зависит.
   Кристоф повторил с отчаянием в голосе:
   — Я отрекся от всего.
   — Слышишь? — спросил Готфрид.
   (В деревне перекликались петухи.)
   — Когда-то давно петухи пели тому, кто отрекся. Они поют каждому из нас каждое утро.
   — Придет день, — горько сказал Кристоф, — и они не будут петь для меня… День без завтрашнего дня. На что уйдет моя жизнь?
   — Завтра всегда есть, — возразил Готфрид.
   — Но что же делать, раз хотеть бессмысленно?
   — Бодрствуй и молись.
   — Я не верю больше.
   Готфрид улыбнулся.
   — Если бы ты не верил, ты бы не жил. Все верят. Молись.
   — А кому молиться, о чем?
   Готфрид показал на ярко-красное холодное солнце, поднимавшееся над горизонтом.
   — Почитай каждый встающий день. Не думай о том, что будет через год, через десять лет. Думай о сегодняшнем дне. Брось все свои теории. Видишь ли, все теории — даже теории добра — все одинаково скверные и глупые, потому что причиняют зло. Не насилуй живую жизнь. Живи сегодняшним днем. Почитай каждый новый день. Люби его, уважай, не губи его зря, а главное, не мешай ему расцвести. Люби его, если даже он сер и печален, как нынче. Не тревожься. Взгляни-ка. Сейчас зима. Все спит. Но добрая земля проснется. А значит, будь, как эта земля, добрым и терпеливым. Верь. Жди. Если ты сам добр, все пойдет хорошо. Если же ты не добр, если слаб, если тебе не повезло, ничего не поделаешь, все равно будь счастлив. Значит, большего сделать ты не можешь. Так зачем желать большего? Зачем убиваться, что не можешь большего? Надо делать то, что можешь… Als ich kann.
   — Это слишком мало, — поморщился Кристоф.
   Готфрид ласково рассмеялся.
   — Это больше, чем под силу человеку. Ты, я вижу, гордец. Хочешь быть героем, потому-то и делаешь глупости… Герой!.. Я не знаю, что такое герой. Но, видишь ли, я считаю так: герой — это тот, кто делает то, что может. А другие не делают.
   — Ах, — вздохнул Кристоф, — к чему же тогда жить? Не стоит жить. Ведь говорят же люди: хотеть — это мочь.
   Готфрид снова тихонько засмеялся.
   — Разве? Значит, сынок, это лгуны, да еще какие! Или хотят они не очень многого.
   Они взошли на вершину холма и горячо обнялись. Скоро скрылась из виду фигура дяди, устало шагавшего под тяжестью короба. А Кристоф стоял неподвижно, глядя вслед Готфриду, и повторял про себя:
   «Als ich kann». («Так, как я могу».)
   И, улыбнувшись, подумал:
   «Да, ничего не поделаешь. И это уже немало».
   Он повернул обратно. Слежавшийся снег хрустел под ногами. Пронзительный зимний ветер трепал обнаженные ветви корявых дубков, росших на вершине холма. От этого ветра разгорались щеки, он жег кожу, взбадривал кровь. Там, внизу, под ногами Кристофа, красные черепичные крыши весело блестели в ярком холодном солнце. Воздух был свежий и крепкий. Скованная морозом земля, казалось, ликовала суровым ликованием. Сердце Кристофа вторило ей. Он думал:
   «Я тоже проснусь».
   На глазах его еще стояли слезы. Он вытер их обшлагом рукава и, смеясь, посмотрел на солнце, которое пряталось в завесу тумана. Тяжелые тучи, набухшие снегом, шли над городом, подгоняемые порывами бури. Кристоф показал им нос. Ледяной ветер свистел в ушах…
   — Дуй, дуй!.. Делай со мной все, что хочешь! Уноси меня!.. Я знаю, куда идти.