Он боялся ночью выходить из дому. Ему случалось иногда допоздна задерживаться у дедушки, а иногда его вечером посылали к старику с каким-нибудь поручением. Старый Крафт жил на отлете, в крайнем доме на шоссе по дороге в Кельн. От последних освещенных окон города надо было пройти еще шагов триста; Кристофу это расстояние казалось втрое больше. В одном месте дорога делала поворот, тут даже городские огни пропадали из виду. Кругом были только пустынные поля; в сумерках земля становилась, черной, небо зловеще-бледным. Когда кончались кусты, росшие по краям дороги, и Кристоф поднимался на пригорок, впереди низко над горизонтом еще тлели желтые отблески заката. Но этот свет ничего не освещал: он давил на сердце хуже любого мрака, и темнота от него делалась гуще, — это был какой-то кладбищенский свет. Тучи нависали над самой землей. Кусты становились огромными; в них что-то шевелилось. Голые деревья походили на уродливых стариков. Белые придорожные столбики тускло отсвечивали, как саван на покойнике. Тьма оживала. В канавах, притаившись, сидели гномы, в траве вспыхивали искры, что-то проносилось в воздухе, что-то стрекотало, потрескивало то тут, то там, не поймешь где. Кристоф каждый миг ожидал увидеть что-то ужасное, противное всем законам естества. Он пускался бежать со всех ног, и сердце у него билось, как птица в клетке.
   Завидев свет в окнах у дедушки, он успокаивался. Но иногда оказывалось, что старый Крафт еще не вернулся. Это было хуже всего. В ветхом доме, затерянном среди полей, на Кристофа даже и днем иной раз находила жуть. Он не боялся, когда дедушка был дома, но иногда старик куда-нибудь отлучался, не сказавшись Кристофу. Мальчик не сразу это замечал. Комната выглядела так мирно! Всюду давно знакомые, привычные предметы. Широкая кровать из некрашеного дерева; на полочке у изголовья большая Библия; на камине букетики бумажных цветов и выстроившиеся в ряд фотографии обеих жен старого Крафта и его одиннадцати детей; под каждой старик записал даты рождения и смерти того, кто был на ней изображен. По стенам в рамках стихи из Священного писания и две плохие литографии — Моцарт и Бетховен. В одном углу кабинетный рояль, в другом виолончель; несколько полок — и на них книги, в большом беспорядке; развешанные на крючках трубки; на подоконнике горшки с геранью. Казалось, тебя со всех сторон окружают друзья. В комнате рядом слышались шаги дедушки; он что-нибудь строгал или приколачивал, а иногда разговаривал сам с собой, обзывал себя дураком, басистым голосом напевал вперемежку отрывки из хоралов, сентиментальные Lieder[5], воинственные марши и застольные песни. Кристоф чувствовал себя в безопасности. Он сидел в большом кресле у окна с книгой на коленях и рассматривал картинки. День угасал, становилось все темнее; под конец Кристоф уже не глядел в книгу: он грезил бог весть о чем с открытыми глазами. Издалека с дороги доносилось тарахтенье телеги; на лугу мычала корова. В городе устало и сонно начинали звонить к вечерне колокола. Неясные желания, смутные предчувствия вставали в сердце замечтавшегося ребенка.
   Вдруг Кристоф пробуждался от грез, охваченный беспокойством. Он поднимал глаза — темно! Он прислушивался — тишина! Значит, дедушка ушел. Давно или только сейчас? Дрожь пробегала по спине Кристофа. Он выглядывал в окно: может быть, дедушка не успел еще уйти далеко? Но дорога была пуста. И тотчас все знакомые предметы принимали угрожающий вид. Господи! А вдруг оно войдет! Что? Кристоф и сам не знал. Но что-то ужасное. Ни одна дверь в доме как следует не запиралась. А на лестнице уже скрипнула ступенька как будто под чьими-то шагами. Кристоф вскакивал одним прыжком, перетаскивал кресло, оба стула и стол в самый укромный угол комнаты. Он сооружал из них ограду — кресло к стене, слева один стул, справа другой, спереди стол. Посередине он ставил стремянку и забирался на самый верх, захватив книгу, которую читал, и еще несколько, как боеприпасы на случай осады. Тут он вздыхал свободнее, ибо у него был уговор с самим собой, правило, созданное его ребяческим воображением: он свято верил, что враг ни за что не посмеет ступить за ограду. Это ему не дозволено.
   Но враг иногда появлялся из книги, которую Кристоф держал в руках. Среди ветхих книжиц, без разбору накупленных старым Крафтом, попадались иллюстрированные; некоторые из этих иллюстраций производили неотразимое впечатление на Кристофа: они и притягивали его и страшили. Сюжеты были самые фантастические: какое-нибудь искушение святого Антония — одна из тех странных картин, на которых птичьи скелеты гадят в графины, в распоротых лягушечьих животах копошатся, как черви, мириады зародышей, отрезанные головы выступают на звериных лапах, толстые зады играют на трубе, а кухонная утварь и трупы животных шествуют торжественным шагом, драпируясь в простыни, и приседают в глубоком реверансе, словно старые дамы. Эти картинки внушали Кристофу отвращение, но его так и тянуло еще раз поглядеть — и отвращение только усиливало соблазн. Он подолгу их рассматривал и одновременно косился на занавеску: не шевелится ли она, не прячется ли что-то там, в складках? Но еще омерзительнее был рисунок в анатомическом атласе, изображавший ободранного человека. Кристоф не решался перевернуть страницу, когда подходил в книге к этому месту. Грубо раскрашенная схема приобретала для него необычайную живость; творческое воображение, присущее детям, дополняло недостатки рисунка. Кристоф не видел разницы между этой пачкотней и действительностью. Ночью, во сне, эти немудреные изображения вставали перед ним с большей яркостью, чем все увиденное за день.
   Он боялся заснуть. Несколько лет подряд страшные сны отравляли ему ночной отдых. Он блуждал по бесконечному, тесному подземелью; вдруг в слуховое окно просовывался ободранный человек и корчил ему отвратительные гримасы. Или же он сидел один в комнате; вдруг в коридоре раздавались шаги, — Кристоф бросался к двери, он успевал еще ухватиться за ручку, но кто-то стоял по ту сторону, кто-то тянул дверь к себе; Кристоф никак не мог повернуть ключ, руки у него слабели, он звал на помощь — ему хорошо было известно, кто стоит за дверью, кто хочет войти! Или он был дома среди своих; вдруг лица их искажались, они начинали проделывать самые невероятные вещи… Или же он спокойно сидел, читая; внезапно у него появлялось ощущение, что он не один — что-то копошилось вокруг… Он хотел бежать — руки и ноги у него были связаны; хотел закричать — рот у него был заткнут. Чья-то омерзительная рука сжимала ему горло. Он просыпался, задыхаясь, стуча зубами, и долго еще дрожал, как в лихорадке: даже пробуждение не освобождало его от страха.
   Он спал с братьями в тесном чуланчике без окон и двери; старая занавеска на железном пруте отделяла их угол от спальни родителей. В спертом воздухе было трудно дышать. Братья, спавшие в одной с ним постели, брыкались во сне. Голова у Кристофа горела; не сон, а какое-то лихорадочное полузабытье овладевало им: все дневные заботы и огорчения возвращались удесятеренные, чтобы снова его мучить. В этом напряженном состоянии, близком к кошмару, малейший звук причинял ему боль. Треск половицы пугал его до дрожи. Сонное дыхание отца становилось все громче, громче, раскатывалось по всей комнате — и Кристоф холодел от страха: это уже не человек дышал, нет, там в углу притаилось какое-то страшное животное. Ночная темнота давила Кристофа; казалось, этому не будет конца, утро никогда не наступит, он уже целые месяцы лежит во мраке. Задыхаясь он приподнимался в постели, садился, отирал рукавом рубашки мокрый от пота лоб. Иногда он толкал Рудольфа в надежде, что тот проснется, но братишка только что-то бурчал сквозь сон, стаскивал с Кристофа последний уголок одеяла и засыпал еще крепче.
   Так продолжалось, пока на пол из-под края занавески не ложилась тусклая, чуть светлеющая во мгле полоска. Это первое, робкое предвестие далекой еще зари проливало мир в душу Кристофа. Он улавливал эту смутную белизну, когда еще ничей глаз не смог бы отличить ее от тени. И тотчас лихорадка начинала спадать, биение крови утихало, как будто вышедшая из берегов река мирно возвращалась в свое русло. По всему телу разливалось ровное тепло, воспаленные от бессонницы веки смыкались сами собой.
   Но вечером он опять со страхом ждал часа, когда надо будет ложиться спать. Он решал про себя, что ни за что не поддастся сну, будет бодрствовать всю ночь — что угодно, только не переживать опять эти ужасы! Но усталость брала свое, и, как раз когда он меньше всего ожидал, на него вновь набрасывались чудовища.
   О грозная ночь! Столь мирная для большинства детей, но для иных столь мучительная! Кристоф боялся заснуть. И боялся не засыпать. Во сне ли, наяву ли под покровом ночи его обступали безобразные видения, призраки, порожденные его собственным мозгом, таинственные страшилища, населяющие предрассветный сумрак детства, так же как населяют они мрачную полутьму болезни.
   Но вскоре пришел для Кристофа час, когда все эти воображаемые страхи отступили перед страхом величайшим, тем, который грызет всех людей и который мудрость тщетно силится отрицать или забыть, — перед страхом Смерти.
 
 
   Однажды, когда Кристоф зачем-то рылся в шкафу, под руку ему попались две вещицы, которых он еще не видал, — детское платьице и полосатая шапочка. Он с торжеством принес свою находку матери, но Луиза, вместо того чтобы улыбнуться, строго приказала ему положить все обратно. Кристоф не сразу послушался: он стал спрашивать, почему эти вещи нельзя трогать; мать, не отвечая, вырвала их у него из рук и спрятала на самую верхнюю полку, куда он не мог дотянуться; Это разожгло его любопытство, и он до тех пор приставал к матери, пока она наконец не объяснила, что платьице и шапочка принадлежали маленькому братцу, который умер еще до того, как Кристоф родился. Кристоф был очень удивлен: он никогда не слыхал об этом маленьком братце. Помолчав с минуту, он опять принялся за расспросы. Мама отвечала как-то рассеянно, но рассказала все-таки, что маленького братца тоже звали Кристофом, только он был куда умнее и послушнее. Кристоф спрашивал еще и еще, но маме, видно, не хотелось говорить: она ответила только, что сейчас братик на небе и молится за всех родных. Больше Кристоф от нее ничего не добился. Под конец она даже прикрикнула на него: замолчи и не мешай работать! И склонилась над шитьем; вид у нее был озабоченный, она не поднимала глаз. Но немного погодя она посмотрела на Кристофа, — тот, надувшись, сидел в углу, — улыбнулась и сказала: «Иди на улицу, играй…»
   Этот случайный разговор глубоко взволновал Кристофа. Значит, у мамы был еще ребенок, еще один маленький мальчик, совсем как он, и звали его тоже Кристофом — и он умер! Что такое «умер», Кристоф ясно себе не представлял; он знал лишь, что это что-то страшное. И подумать только, что об этом другом Кристофе в семье никогда не говорили: он был совершенно забыт. Значит, и с ним так будет, если он умрет? Эта мысль еще грызла Кристофа, когда вечером все сели за стол и он вместе со всеми; он смотрел на них и видел, что они смеются, он слышал, как весело они разговаривают о всяких пустяках. Вот так же они будут болтать и смеяться, когда и он умрет. Кто бы подумал, что мама может быть такой бессердечной! Смеяться после того, как у нее умер маленький сыночек! В эту минуту Кристоф ненавидел всех своих родных; ему до слез было жаль себя: он заранее оплакивал свою смерть. Вместе с тем ему о стольком хотелось расспросить маму! Но он не осмеливался: он помнил, как сердито она велела ему замолчать. Под конец он не выдержал. Когда он уже лег и Луиза пришла поцеловать его на ночь, он вдруг сказал:
   — Мама! Он тоже спал в этой кроватке?
   Луиза вздрогнула.
   — Кто? — спросила она с деланным безразличием.
   — Маленький мальчик… тот, что умер, — продолжал Кристоф, понизив голос.
   Мать вдруг стиснула его в объятиях.
   — Молчи, молчи! — вскрикнула она.
   Голос Луизы дрожал. Кристоф, припав к груди матери, слышал, как сильно забилось у нее сердце. Мгновение оба молчали; потом мама сказала:
   — Не надо об этом говорить, мой маленький… Никогда не говори. Спи спокойно… Нет, он не спал в этой кроватке.
   Она поцеловала Кристофа, и ему показалось, что щека у нее мокрая. Ах, если бы знать наверное!.. Ему стало немного легче: значит, мама все-таки горюет об умершем мальчике. Но минуту спустя он опять усомнился: из соседней комнаты донесся к нему голос матери — совсем спокойный, такой, как всегда. Что же правда: то, что сейчас, или то, что было за минуту до этого?.. Он долго ворочался в постели, не находя ответа. Ему хотелось, чтобы мать страдала, — жалкое конечно, маму, но это так бы его утешило! Он бы не чувствовал себя таким одиноким. Наконец он заснул, а на другой день уже не вспоминал о вчерашнем.
   Неделю или две спустя один из мальчиков, с которыми Кристоф играл, не пришел в обычное время на улицу. Другой мальчик сказал, что он болен, и дети скоро привыкли к его отсутствию: оно имело объяснение, все было очень просто. Но однажды вечером Кристоф лежал в постели; было еще не поздно; из закоулка, где стояла кровать, Кристоф видел свет в спальне. В дверь постучали — пришла соседка. Кристоф вполуха слушал ее разговор с родителями — он, по обыкновению, рассказывал себе какую-то историю; слова доходили до него урывками. Вдруг он услышал, как соседка сказала: «Он умер». Сердце у Кристофа остановилось: он сразу понял, о ком идет речь. Затаив дыхание, он стал прислушиваться. Отец и мать что-то говорили, изумлялись, жалели. Потом отец громко крикнул:
   — Кристоф! Слышишь? Бедняжка Фриц умер.
   Кристоф сделал над собой усилие и спокойно ответил:
   — Да, папа.
   Грудь его сжимало, как тисками.
   Мельхиор рассердился.
   — «Да, папа!» Больше тебе нечего сказать? Тебя это не огорчает?
   Луиза, лучше понимавшая сына, шикнула на Мельхиора:
   — Тес! Не мешай ему спать!
   Они заговорили тише. Но Кристоф все слышал — он был весь внимание, и ни одна подробность от него не ускользнула: как мальчик захворал — его болезнь называлась тифом, — как ему делали холодные ванны, как он бредил, как горевали родители. Кристоф едва дышал, какой-то комок застрял у него в горле; он дрожал, точно в лихорадке; эти страшные подробности неизгладимо запечатлелись в его сознании. Больше всего он был потрясен тем, что эта болезнь заразная, — значит, и он, Кристоф, может ее схватить и тоже умереть, как тот! Он похолодел от ужаса: ведь он брал Фрица за руку, когда они виделись в последний раз; и не дальше как сегодня он проходил перед самым их домом! Но он молчал, притворяясь спящим, чтобы не надо было говорить, и когда отец, проводив соседку, окликнул его: «Кристоф! Ты спишь?» — он не ответил. Он слышал, как Мельхиор сказал Луизе:
   — Какой бессердечный ребенок!
   Луиза ничего не ответила, но минуту спустя тихонько отдернула занавеску и поглядела на Кристофа. Он едва успел закрыть глаза и задышать ровно — он по» мнил, что так дышали во сне его братья. Луиза отошла на цыпочках. А как ему хотелось ее позвать! Сказать, что ему страшно! Умолять, чтобы она его спасла или хоть успокоила! Но он боялся, что над ним станут смеяться, что его назовут трусом; к тому же он понимал, что никакие успокоения не помогут. И долго еще, час за часом, он лежал без сна, в невыносимой тревоге; он чувствовал, что болезнь уже заползает в него — вот заболела голова, вот уже давит сердце, и он твердил про себя в отчаянии: «Кончено, все кончено, я захворал, я умру! Умру!..» Раз он даже привстал в постели, тихонько позвал маму. Но мать и отец спали, и он не посмел их будить.
   С этого дня все его существование было отравлено мыслью о смерти. Его мучили беспричинные нервные боли — стеснение в груди, колотье, удушье. В самом ничтожном симптоме его расстроенное воображение видело предвестие конца, подкрадывающиеся шаги страшного зверя, который отнимет у него жизнь. Сколько раз он переживал предсмертные муки, сидя в двух шагах от матери, а она и не догадывалась! При всем своем малодушии Кристоф имел достаточно мужества, чтобы скрывать страх; его побуждали к тому самые разные чувства: гордость — он не желал ни у кого просить помощи; стыд — он не хотел признать себя трусом; любовь — ему жаль было беспокоить маму. Но про себя он думал: «Я болен, болен, на этот раз уж наверно, я тяжело заболел. У меня начинается ангина…» Где-то он услыхал это название, и оно засело у него в памяти. «Господи! Только бы на этот раз не умереть!»
   Кристоф был верующий мальчик. Он с готовностью принимал все, что ему внушала мать: что душа после смерти возносится к богу и, если она была праведной, идет в рай. Но эта перспектива скорее пугала его, чем привлекала. Ему не казалась завидной участь добрых детей, которых, по словам матери, бог в награду за хорошее поведение призывает к себе во время сна и без страданий берет на небо. Засыпая, он всякий раз дрожал от страха: а что, если богу придет в голову призвать его, Кристофа! Как это, должно быть, страшно — вдруг вырвут тебя из теплой постельки и потащат через необозримые пространства, а потом поставят перед лицом божьим! Бога он представлял себе в виде огромного солнца с громовым голосом; стоять перед ним, наверно, очень больно! От него, наверно, пышет огнем — и глаза тебе спалит, и уши, и самое сердце. А кроме того, бог ведь может и наказать; разве наперед угадаешь!.. К тому же это вознесение на небо не исключало всех прочих ужасов, которых Кристоф подробно не знал, но о которых догадывался по разговорам взрослых: тело твое положат в ящик и опустят в яму, и будешь там лежать в тесноте, среди других могил, на этом противном кладбище, куда Кристофа иногда водили молиться… Господи! Господи! Как это грустно — умирать!..
   Правда, и жить было невесело: вечно ходить голодным, видеть пьяного отца, терпеть побои, мучиться — от злых шуток других детей, от оскорбительной жалости взрослых — и не находить ни в ком понимания и сочувствия, даже у родной матери. Каждый старается тебя унизить, никто тебя не любит, ты всегда один, один, тебя ни во что не ставят! Да, но именно это и пробуждало в нем жажду жизни. Гнев закипал в нем, и в гневе он черпал силу. Странная это была сила! Она еще ничего не могла, она казалась какой-то далекой, связанной, скованной, оцепенелой: Кристоф не знал, чего она хочет, чем станет в будущем. Но она была в нем — это он знал; он чувствовал, как она бурлит и клокочет. Завтра, завтра она всем им покажет! Он бешено хотел жить, чтобы отомстить за все свои страдания, за все несправедливости — покарать злых, совершить великие подвиги. «Ах, только бы дожить до… — тут он на мгновение задумывался, — до восемнадцати лет!» Иногда он увеличивал срок: «До двадцати одного года!» Это уже был предел. Кристоф считал, что этого ему хватит, чтобы покорить мир. Он вспоминал своих любимых героев — Наполеона и другого, более отдаленного во времени, но более близкого его сердцу, Александра Великого. Он тоже станет таким, как они, только бы прожить еще двенадцать лет… пусть даже десять! Тех, кто умирал в тридцатилетнем возрасте, Кристоф нисколько не жалел. Это уже старики; вон им сколько было отпущено жизни! Если она им не удалась, значит, сами виноваты. Но умереть сейчас — какая обида! Исчезнуть, когда ты еще совсем маленький, навсегда остаться в людской памяти несчастным мальчишкой, которого всякий мог бранить и попрекать! Кристоф плакал от ярости, как будто жизнь его уже была кончена.
   Этот ужас перед смертью преследовал его долгие годы — большую часть детства, и только отвращение к жизни, мысль о беспросветном ее унынии умеряла по временам терзавший его страх.
 
 
   Но среди этого гнетущего мрака, как раз тогда, когда с каждым часом все теснее смыкалась вокруг угрюмая тень, перед Кристофом, как звезда, затерянная в ночи, впервые забрезжил свет, который должен был озарить всю его жизнь: божественная музыка…
   Дедушка подарил своим внукам рояль. Это была старая рухлядь, которую ему даром отдали в каком-то богатом доме, только бы сбыть с рук; но старый Крафт, затратив уйму терпения и изобретательности, ухитрился кое-как подлечить калеку. Подарок деда не вызвал больших восторгов. Луиза жаловалась, что в комнате и без того тесно, а теперь уж и вовсе не повернешься; Мельхиор заметил, что папенька любит дарить так, чтобы себе не в убыток. Разве это рояль? Дрова! Один только Кристоф, сам не зная почему, обрадовался новому пришельцу. Рояль представлялся ему волшебной шкатулкой, битком набитой чудесными историями, вроде той книги сказок — томика «Тысячи и одной ночи», — из которой Жан-Мишель иногда читал ему вслух две-три странички, равно восхищавшие и дедушку и внука. Еще в первый день, как только рояль привезли, Мельхиор присел к нему, чтобы попробовать звук, — и Кристоф услышал, как из-под пальцев отца пролился вдруг мелкий дождь арпеджий, словно те блестящие капли, что осыпаются с мокрых после ливня ветвей, когда их встряхнет порывом теплого ветра. Кристоф забил в ладоши и крикнул: «Еще!» — но Мельхиор с презрением захлопнул крышку и объявил, что рояль никуда не годится. Кристоф не посмел настаивать — только с этого дня он бродил, словно привороженный, вокруг рояля и, стоило взрослым отвернуться, тихонько поднимал крышку и осторожно нажимал клавишу — так, бывало, он тыкал пальцем в зеленый кокон какого-нибудь крупного насекомого, чтобы посмотреть, что оттуда выползет. Иногда второпях он ударял слишком сильно; тогда мать кричала на него:
   — Да посиди ты, наконец, спокойно! Все тебе надо руками трогать!
   А случалось, что, захлопывая крышку, он больно прищемлял себе палец и корчил жалобные гримасы, посасывая ушибленное место…
   Теперь он радовался, когда мать уходила из дому — в город ли за покупками или на работу: она по-прежнему нанималась иногда кухарить. Кристоф чутко прислушивался к ее шагам: вот они на лестнице, вот уже на улице… Вот их уже не слышно. Он один. Он открывает рояль, подтаскивает стул, взбирается на сиденье; подбородок его приходится чуть повыше клавиш — ничего, хорошо и так. Зачем ему нужно быть одному? Ему не запретили бы играть, лишь бы не очень громко; но ему стыдно перед другими, при них он не смеет. И потом, когда кто-нибудь дома, в комнате ходят, разговаривают — это портит все удовольствие. Совсем другое дело, когда ты один, — как тогда хорошо!.. Кристоф даже старается не дышать, чтобы стало еще тише, да и к тому же ему немножко теснит грудь от волнения, как будто он готовится выстрелить из пушки. С бьющимся сердцем он кладет палец на клавишу, отнимает его, не нажав до конца, кладет на другую… Какую выбрать? Что скрыто в этой? А что вон в той?.. Внезапно рождается звук — иногда низкий, иногда высокий, иногда звенящий, как стекло, иногда раскатистый, как гром. Кристоф подолгу вслушивается в каждый, он следит за тем, как постепенно затихают и гаснут звуки… При этом они словно бы колеблются, становятся то громче, то слабее, как колокольный звон, когда его слышишь где-нибудь в поле и ветром его то наносит прямо на тебя, то относит в сторону. А если хорошенько прислушаться, то там, в глубине, можно различить еще и другие голоса — они переплетаются, порхают, вьются, как рой мотыльков, они словно зовут, увлекают тебя куда-то… все дальше, дальше… в таинственную даль, где они тонут и замирают… Исчезли… Нет! Еще слышен их лепет… Биение крыльев… Как все это странно! Они — точно духи. А вместе с тем они повинуются тебе: сидят запертые в этой старой коробке! Нет, это просто удивительно!
   Но лучше всего получается, когда положишь один палец на одну клавишу, а другой на другую и нажмешь обе сразу. Никогда нельзя наперед сказать, что из этого выйдет. Иногда эти два вызванных духа оказываются врагами: они сердятся, дерутся, ненавидят друг друга, они обиженно ворчат; их голос превращается в крик, порою гневный, порою жалобный. Кристофу это страшно нравится: ему чудится, что это два скованных чудовища грызут свои цепи и бьют в стены своей тюрьмы — вот сейчас они сбросят путы и вырвутся на свободу, как джинны, о которых говорится в арабских сказках, — могучие духи, запертые в ларец и запечатанные печатью Соломона. А другие как будто хотят подольститься к тебе, они ласкаются, заигрывают, но чувствуешь, что они вот-вот укусят — какие-то они беспокойные… Кристоф не понимает, чего они хотят, но они и привлекают его и тревожат — он даже слегка краснеет от смущения. А есть звуки, которые любят друг друга: они обнимаются и целуются, как люди; они ласковые и прелестные. Это добрые духи; у них нежные, смеющиеся лица, без единой морщинки; они любят маленького Кристофа, и Кристоф их любит; он слушает их со слезами на глазах и готов вызывать их снова и снова. Это его друзья, дорогие, любимые друзья…
   Так бродит ребенок в чаще звуков, ощущая вокруг себя тысячи неведомых сил, которые манят его и подстерегают, — то ли чтобы приласкать, то ли чтобы поглотить…
   Однажды Мельхиор застиг его за этим занятием. Кристоф даже подскочил на стуле, услыхав вдруг над собой громкий голос отца, и поспешно закрыл руками уши, — его ведь всегда драли за уши, когда ему случалось в чем-нибудь провиниться. Но, против ожидания, его не разбранили; наоборот, отец смотрел на него с любопытством, добродушно посмеиваясь.
   — Ишь ты! — сказал Мельхиор и ласково потрепал сына по голове. — Значит, это тебе интересно, а, малыш? Хочешь, я поучу тебя играть?