Кому незнакома эта мечта — стать королем на день? — Но Имам мечтает более чем об одном дне; эманации, исходящие с кончиков его пальцев, натягиваются паутинкой, с помощью которой он будет управлять ходом истории.

Нет: не истории.

Мечты его куда более странные.

* * *

Его сын, водонос Халид, склонившись пред отцом, словно паломник пред святыней, докладывает, что службу по охране за пределами убежища несет Салман Фарси. Билаль находится в радиотрансляторной, передавая сегодняшние сообщения на согласованной частоте в Деш.

Имам — массивная неподвижность, иммобильность. Он живет камнем. Его большие сучковатые руки серым гранитом тяжело покоятся на подлокотниках высокого кресла. Его голова, выглядящая слишком большой в сравнении с телом под нею, тяжеловесно громоздится на поразительно тонкой шее, с трудом различимой под черно-седыми пучками бороды. Глаза Имама омрачены; губы его неподвижны. Он — чистая сила, сущий элементаль; он движется в неподвижности, действует в недеянии, говорит, не произнося ни звука. Он — фокусник, а история — его трюк.

Нет, не история: нечто куда более странное.

Разгадку этого ребуса можно услышать сейчас на некоторых тайных радиоволнах, по которым голос обращенного американца Билаля поет священную песнь Имама. Билаль — муэдзин: его голос ныряет в свински короткие радиоволны Кенсингтона и появляется в спящем Деше, превратившись в грозовую речь самого Имама. Начиная с ритуального поношения Императрицы, со списков ее преступлений, убийств, взяток, сексуальных сношений с ящерицами и так далее, он приступает, в конечном итоге, к перезвону на все голоса всенощного воззвания Имама к людям восстать против зла ее Государства.

— Мы свершим революцию, — вещает через него Имам, — это — восстание не только против тирана, но и против истории.

У него есть противник помимо Аиши, и это — сама История. История — кровавое вино, которое более не должно пьянить. История — интоксикант, творение и обитель Дьявола, великого Шайтана, величайшая из лжей — прогресс, наука, право, — с которыми лицом к лицу сошелся Имам. История есть отклонение от Пути, знание есть заблуждение, ибо итог знанию был подведен в тот день, когда Ал-Лах завершил свое откровение Махаунду.

— Мы разрушим завесу истории, — декларирует Билаль сквозь обратившуюся в слух ночь, — и когда она сгинет, мы увидим вместо нее Рай, возвышающийся во всем своем сиянии и славе.

Имам выбрал Билаля для этой задачи за красоту его голоса, возносившего своего обладателя в его прошлой, преуспевающей инкарнации на Эверест хит-парада, не однажды, но дюжины раз, к самой вершине. Голос был богат и авторитетен: голос, привыкший быть услышанным; бережно взлелеянный, прекрасно поставленный, голос американского доверия, оружие Запада, обращенное против своих изготовителей, готовых поддерживать Императрицу и ее тиранию. Сперва Билаль X возражал против такого описания своего голоса. Принадлежа, ко всему прочему, к людям угнетенным, он настаивал, что было несправедливо приравнивать его к империалистам-янки. Имам ответил, не без мягкости: Билаль, Ваше страдание — также и наше. Но чтобы возвести дом власти, надо учиться их способам, впитывать их той самой шкурой, которая является причиной Вашего притеснения. Привычку к власти, ее тембр, ее положение, ее путь отношений с другими. Это болезнь, Билаль, заражающая всех, кто подходит к ней слишком близко. Если властвующий топчется по Вам, Вы заражаетесь через его подошвы.

Билаль продолжает вещать в темноту.

— Смерть тирании Императрицы Аиши, календарей, Америки, времени! Мы ищем вечности, безвременья, Бога. Его неподвижные воды, не ее текущие вина.

— Жгите книги и верьте Книге; рвите газеты и внимайте Слову, как было явлено это Ангелом Джибрилом Посланнику Махаунду и объяснено вашим истолкователем и Имамом.

— Аминь, — произносит Билаль, закрывая ночные чтения.

Пока, в святая святых, Имам шлет свое собственное сообщение: и зовет, призывает архангела, Джибрила.

* * *

Он видит себя в грезах: никакой не ангел с виду, простой мужчина в обычной уличной одежде, посмертно донашиваемой за Генри Диамантом: габардин и фетровая шляпа над подтяжками, придерживающими брюки не по размеру, шерстяным рыбацким пуловером, мятой белой рубашкой. Этот Джибрил-сновидец, столь подобный себе пробужденному, стоит, дрожа, в убежище Имама, чьи глаза белы как облака.

Джибрил говорит ворчливо, скрывая свой страх.

— Зачем тебе понадобились архангелы? Те времена, тебе следовало бы знать, давно прошли.

Имам закрывает глаза, вздыхая. Из ковра выползают длинные ворсистые усики, быстро обвивающиеся вокруг Джибрила, удерживая его на месте.

— Ты не нуждаешься во мне, — подчеркивает Джибрил. — Откровение завершено. Позволь мне уйти.

Собеседник трясет головой и говорит, разве что губы его не двигаются, и это — голос Билаля, наполняющий уши Джибрила, несмотря на то, что радиоведущего нигде не видно, ныне же ночью,сообщает голос, ты должен отнести меня к Иерусалиму.

Затем квартира растворяется, и вот они стоят на крыше возле цистерны с водой, поскольку Имам, когда желает двигаться, может оставаться на месте и перемещать мир вокруг себя. Его борода развевается на ветру. Теперь она стала длиннее; если бы не ветер, ухватившийся за нее, словно за развевающийся шифоновый шарф, она коснулась бы земли под его ногами; у него красные глаза, и голос его висит в небе вокруг него. Возьми меня. Джибрил спорит: Кажется, ты и сам с легкостью можешь сделать это; но Имам, одним стремительным движением закинув бороду на плечо, поднимает подолы своих одеяний, чтобы явить архангелу пару тщедушных ножек, почти монструозно поросших волосами, и, высоко подпрыгнув в ночной воздух, кружит в нем, а затем устраивается на плече Джибрила, вцепившись в него ногтями, превратившимися в длинные, изогнутые когти. Джибрил чувствует себя поднимающимся в небо, несущим Старика из Моря, Имама, чьи волосы с каждой минутой становятся все длиннее, струятся во все стороны, а брови подобны вымпелам на ветру.

Иерусалим, удивляется он, как добраться до него? — И потом, это скользкое слово, Иерусалим, оно может выражать идею точно так же, как место: цель, экзальтация. Где находится Иерусалим Имама?

— Падение блудницы, — отдается в его ушах отдаленный голос. — Ее крах, Вавилонской шлюхи.

Они проносятся сквозь ночь. Луна нагревается, начиная пузыриться, подобно сыру под грилем; он, Джибрил, видит осколки, отрывающиеся время от времени от нее: лунные капли, скворчащие и пузырящиеся на шипящей сковородке неба. Земля появляется под ними. Жар становится сильнее.

Ландшафт, раскинувшийся пред ними — красноватый, с плосковерхими деревьями. Они пролетают над горами, такими же плосковерхими; даже камни выровнены здесь жарой. Затем они возносятся на высокую гору почти идеально конических формы, — на гору, приютившуюся также в открытке на далекой отсюда каминной полке; и в тени горы — город, распластавшийся в ее ногах подобно просителю, и на нижних горных откосах дворец, замок, где на замок запирается она: Императрица, истерзанная радиосообщениями. Это — революция коротких радиоволн.

Джибрил с Имамом, летящим на нем, как на ковре-самолете, спускается ниже, и в колыханиях ночи им кажется, что улицы живые, что они извиваются, словно змеи; тогда как перед дворцом поражения Императрицы как будто растет новый холм, пока мы смотрим, любезный, что здесь происходит?Голос Имама висит в небе:

— Снижайся. Я покажу тебе Любовь.

Они находятся на уровне крыш, когда Джибрил понимает, что на улицах роятся люди. Человечки, так плотно втиснутые в эти змеящиеся дорожки, что смешиваются в большую, сложную сущность, неустанную, змееподобную. Люди движутся медленно, в ровном темпе, из аллей в переулки, из переулков на боковые улочки, с улочек на широкие проезды, которые сходятся на огромном проспекте — двенадцать полос, широких и ровных, с гигантскими эвкалиптами, — ведущем к воротам дворца. Проспект кишит народом; это — центральный орган новой многоголовой твари. Семьдесят в ряд, тяжкой поступью направляются люди к воротам Императрицы. Пред которыми ее семейная гвардия ожидает в трех позициях, лежа, на колене и стоя, с пулеметами наготове. Люди приближаются к оружию по наклонной; семьдесят одновременно, они входят в зону обстрела; стрекот оружия — и они умирают, и затем следующие семьдесят поднимаются по телам погибших, снова смех пулеметов — и гора мертвецов становится выше. Следующие за ними начинают подниматься в свою очередь. В темных дверных проемах города стоят матери с покрытыми головами, посылающие своих возлюбленных сыновей на этот парад: идите, станьте мучениками, делайте свое дело, умирайте.

— Видишь, как они любят меня, — говорит отдаленный голос. — Никакая тирания на земле не может противостоять мощи этой медленной, текущей любви.

— Это не любовь, — отвечает, рыдая, Джибрил. — Это ненависть. Она отдает их в твои руки.

Звуки ответа тонки, поверхностны.

— Они любят меня, — продолжает голос Имама, — ибо я есть вода. Я — изобилие, а она — распад. Они любят меня за мое стремление разрушить часы. Люди, отвернувшиеся от Бога, теряют любовь, и уверенность, и смысл Его безграничного времени, охватывающего прошлое, настоящее и будущее — тоже; вневременного времени, которому не нужно никуда течь. Мы жаждем вечного, а я есть вечность. Императрица — ничто: тик или так. Она смотрит в зеркало каждый день, и ее тиранят мысли о возрасте, о ходе времени. Поэтому она — узница своей природы; она тоже скована цепями Времени. После революции не будет никаких часов; мы разобьем их во множестве. Слово времябудет исключено из наших словарей. После революции не будет никаких дней рождения. Мы все станем рожденными вновь, у всех нас один неизменный возраст пред очами Всесильного Бога.

Затем он умолкает, ибо под ними наступает великий момент: люди добираются до оружия. Которое тут же умолкает, ибо бесконечная змея людей, гигантский питон поднявшихся масс обнимает охрану, душа ее, и заглушает смертельный смех оружия. Имам тяжело вздыхает:

— Свершилось.

Огни во дворце гаснут, когда народ подбирается к нему, в том же размеренном темпе, что и прежде. Затем из погрузившегося во тьму замка вырывается отвратительный звук, начинающийся как высокий, тонкий, пронзительный вопль, потом превращающийся в вой, улюлюканье достаточно громкое, чтобы заполнить своим гневом каждую трещинку в городе. Затем золотой купол дворца лопается, словно яйцо, и из него поднимается, пылающая с чернотой, сказочная тварь с широкими черными крыльями, ее волосы свободно струятся, столь же длинные и черные, как у Имама — длинные и белые: Ал-Лат, понимает Джибрил, вырвавшаяся из скорлупы Аиши.

— Убей ее, — командует Имам.

Джибрил опускается на церемониальный балкон дворца; его руки протянуты, чтобы охватить народную радость — звук, поднимающийся, словно песня, в которой тонут даже завывания богини. А затем он поднимается в воздух: у него нет выбора, он — марионетка, идущая на войну; и она, видя его появление, поворачивается, напружинясь, в воздухе и с ужасным стоном всей силой обрушивается на него. Джибрил понимает, что Имам, ведущий войну чужими руками, пожертвует им с такой же готовностью, с какой возводил горы трупов у дворцовых ворот; что он — солдат-камикадзе, служащий целям клерикала. Я слаб, думает он, я никакой соперник для нее, но она тоже ослаблена своим поражением. Силы Имама управляют Джибрилом, вкладывают молнии в его ладони, и сражение сплетает их воедино; он швыряет копья молний ей в ноги, а она вонзает кометы ему в пах, мы убиваем друг друга,думает он, мы умрем, и в космосе появятся два новых созвездия: Ал-Лат и Джибрил.Как истощенные воины на заваленном трупами поле, они шатаются и наносят удары. Оба стремительно теряют силы.

Она падает.

Она кувыркается вниз, Ал-Лат, королева ночи; опрокидывается вверх тормашками на землю, разбивая голову вдребезги; и лежит, безголовый черный ангел с ободранными крыльями, бесформенной кучей у маленькой калитки в дворцовые сады. — И Джибрил, в ужасе отвернувшись от нее, видит чудовищно выросшего Имама, лежащего на передней площади дворца с разинутым за распахнутыми воротами ртом; едва марширующие толпы проходят сквозь ворота, он поглощает их целиком.

Тело Ал-Лат сморщивается на траве, вокруг него расползается темное пятно; и теперь все часы в столице Деша начинают бить, и продолжают нескончаемо, больше двенадцати, больше двадцати четырех, больше тысячи и одного, объявляя конец Времени, час, превысивший меру, час возвращения из изгнания, победы воды над вином, начала Невремени Имама.

* * *

Когда ночная история изменяется, когда — неожиданно — череда событий в Джахилии и Иасрибе уступает место борьбе Имама и Императрицы, Джибрил некоторое время надеется, что проклятие закончилось, что его сны вернулись к случайной эксцентричности обычной жизни; но потом, когда новая история опять входит в старое русло, продолжаясь всякий раз, когда он ложится, с того же места, на котором прервалась, и когда его собственный образ, трансформированный в воплощение архангела, возвращается в прежние рамки, его надежда умирает, и он снова сдается неизбежному. События достигли точки, в которой некоторые из его ночных саг кажутся терпимее других, и после апокалипсиса Имама он чувствует себя почти довольным, когда начинается следующее повествование, расширяя его внутренний набор, потому что, по крайней мере, предполагает, что божество, которое он, Джибрил, безуспешно пытался уничтожить, может являться Богом любви, как и таковым мести, власти, обязанности, правил и ненависти; и это, к тому же, своего рода ностальгическая повесть о потерянной родине; она походит на возвращение в прошлое… Что это за история? Все по порядку. Начнем с начала: утром своего сорокового дня рождения, в комнате, полной бабочками, Мирза Саид Ахтар смотрел на свою спящую жену…

* * *

Роковым утром своего сорокового дня рождения, в комнате, полной бабочками, заминдар Мирза Саид Ахтар смотрел на свою спящую жену и чувствовал, что сердце его разрывается от любви. В этот раз он проснулся рано, поднятый перед рассветом дурным сном, оставляющим гадкий привкус во рту: своим возвращающимся сном о конце мира, в котором катастрофа неизменно была его ошибкой. Он читал Ницше накануне ночью — «безжалостен конец этого маленького, чванливого вида по имени Человек» — и заснул с книгой, склонив голову на грудь. Пробудившись под шелест бабочкиных крылышек в прохладной, темной спальне, он рассердился на себя за такой дурацкий выбор материала для чтения на сон грядущий. Однако теперь он был бодр. Спокойно поднявшись, он скользнул ногами в шлепанцы и принялся праздно прогуливаться по верандам большого особняка, все еще погруженного во тьму из-за опущенных штор, и бабочки свитой кружили за его спиной. Вдали кто-то играл на флейте. Мирза Саид поднял желтые шторы и закрепил их на шнур. Сады утопали в тумане, в котором кружили облака бабочек: один туман, пересекающийся с другим. Эта отдаленная область всегда славилась своими lepidoptera, чудесные эскадры которых день и ночь наполняли воздух: бабочками с талантом хамелеона, чьи крылья изменяли свой окрас, когда они выбирали красные венчики цветов, охровые шторы, обсидиановые кубки или янтарные перстни. В доме заминдара, как и в близлежащей деревне, чудо бабочек стало столь знакомым, что казалось обыденным, но в действительности они вернулись только девятнадцать лет назад, как вспоминали старые служанки. Они были семейными духами (или, во всяком случае, так гласила молва) местной святой, благочестивой женщины, известной просто как Бибиджи и дожившей до двухсот сорока двух лет, чья могила, пока ее местоположение не было забыто, могла исцелять от импотенции и бородавок. Когда сто двадцать лет назад Бибиджи умерла, бабочки ушли в то же легендарное царство, куда и сама святая, так что когда они вернулись ровно сто один год спустя после своего исчезновения, это рассматривали сперва как предзнаменование чего-то неизбежного и замечательного. После смерти Бибиджи — следует вкратце сказать — деревня продолжила процветать, урожай картофеля оставался обильным, но во многих сердцах появилась брешь, даже несмотря на то, что нынешние селяне совершенно не помнили времен старой святой. Поэтому с возвращением бабочек многие воспрянули духом, но когда ожидаемые чудеса так и не случились, местные жители мало-помалу погрузились обратно в незначительность повседневности. Название особняка заминдара, Перистан, могло появиться благодаря волшебным крыльям магических существ, и имя деревни, Титлипур, несомненно, тоже. Но имена, будучи во всеобщем использовании, быстро становятся пустым звуком; их этимология, подобно столь многим чудесам земли, погребается под пылью привычки. Людское население Титлипура и орды его бабочек двигались друг среди друга с некоторым взаимным пренебрежением. Сельские жители и семейство заминдара давно отказались от попытки прогнать бабочек из своих домов, поэтому всякий раз теперь, когда открывались сундуки, сотни крыльев вылетали из них, как несчастья из ящика Пандоры, меняя цвет по мере того, как взмывали вверх; бабочки находились под закрытыми крышками сливных бачков в туалетах Перистана, и внутри каждого платяного шкафа, и между страницами книг. Когда вы просыпаетесь, вы обнаруживаете бабочек, дремлющих у вас на щеках.

Банальность в конечном счете становится невидимой, и Мирза Саид действительно не замечал бабочек много лет. Утром своего сорокового дня рождения, однако, поскольку первые лучи рассвета коснулись дома и бабочки тут же засверкали в них, красота момента лишила его дыхания. Вскоре он достиг той четверти зенаны, где располагалась спальня его жены Мишалы, спавшей под москитной сеткой. Волшебные бабочки отдыхали на выставленных пальчиках ее ножки, и москит, очевидно, пробрался в эту лазейку, потому что на выступающем крае ключицы виднелась линия небольших укусов. Ему захотелось поднять сетку, заползти внутрь и поцеловать укусы, пока они не исчезли. Какими горящими они выглядели! Какой зуд будет испытывать она, когда проснется! Но он сдержал себя, предпочитая наслаждаться невинностью ее спящего тела. У нее были мягкие каштановые волосы, белая-белая кожа, а глаза ее, скрытые веками, были шелковисто-серыми. Ее отец был директором госбанка, так что это было непреодолимое состязание, брак по расчету, восстановивший благосостояние древнего, распадающегося семейства Мирзы и созревший затем, спустя некоторое время и несмотря на бездетность, в союз истинной любви. Исполненный волнения, Мирза Саид наблюдал сон Мишалы и изгонял из своего разума последние клочки кошмара. «Как мир может быть создан для такого, — рассуждал он, довольный собой, — если в нем есть такие примеры совершенства, как этот прекрасный рассвет?»

Следуя за линией этих счастливых мыслей, он сочинил безмолвный спич для своей отдыхающей жены.

— Мишала, мне сорок лет от роду, а я доволен, как сорокадневный малыш. Теперь я вижу, что за эти годы погружался в нашу любовь все глубже и глубже, и теперь я плаваю, словно какая-то рыба, в этом теплом море.

Как же много она дала ему, подивился он; как же она нужна ему! Их брак превзошел простую чувственность: они сблизились настолько, что разрыв был немыслим.

— Стареть рядом с тобой, — говорил он ей, пока она спала, — привилегия для меня, Мишала.

Он позволил себе сентиментальность воздушного поцелуя в ее сторону и на цыпочках покинул комнату. Проходя снова по главной веранде своей четверти на верхнем ярусе особняка, он бросил взгляд в сторону садов, ставших теперь видимыми, поскольку рассвет разогнал пелену тумана, и увидел то, что навсегда уничтожит его душевный покой, разбив его без надежды на восстановление в тот самый миг, когда он окончательно уверился в своей неуязвимости перед разрушительной силой судьбы.

Молодая женщина сидела на корточках на лужайке, выставив левую ладонь. Бабочки садились на эту поверхность, тогда как правой рукой она собирала их и клала себе в рот. Медленно, методично она завтракала покорными крылышками.

Ее губы, щеки, подбородок были обильно усыпаны разноцветными чешуйками, облетевшими с умирающих бабочек.

Когда Мирза Саид Ахтар увидел девушку, поедающую свой тонколапый завтрак на его лужайке, он испытал волну желания столь сильного, что тут же почувствовал себя виноватым. «Это невозможно, — ругал он себя, — я ведь не животное, в конце концов». Девушка носила желтое шафранное сари, прикрывающее ее наготу в манере бедных женщин этой местности, и когда она склонилась над бабочками, сари, свободно свисающее спереди, обнажило ее маленькие груди для пристального взгляда пораженного заминдара. Мирза Саид протянул руки, чтобы схватиться за ограду балкона, и, видимо, ее глаз уловил легкое движение его белой курта, ибо она быстро подняла голову и взглянула ему прямо в лицо.

И не опустила взора. Не встала и не убежала, как он был готов ожидать.

Вот что она сделала: подождала несколько секунд, как бы желая увидеть, намерен ли он говорить. Когда он не сделал этого, она просто возобновила свою дивную трапезу, не отводя взгляда от его лица. Самое странное тут было в том, что бабочки, казалось, спускались из проясняющегося воздуха, охотно направляясь к ее протянутым ладоням и своей собственной смерти. Она брала их за краешки крыльев, откидывала голову и, похрустывая, отправляла их в рот кончиком узкого языка. Когда рот ее открылся, темные губы вызывающе раздвинулись, и Мирза Саид задрожал при виде бабочки, трепещущей в темной пещере своей смерти, но все же не пытающейся освободиться. Удостоверившись, что он видит это, она сомкнула губы и принялась жевать. Они оставались так, крестьянка внизу, землевладелец наверху, пока глаза ее внезапно не закатились и она не рухнула тяжело на левый бок, содрогаясь в конвульсиях.

После нескольких секунд панического ступора Мирза закричал:

— Эгей, дома! Эгей, просыпайтесь, тревога!

Одновременно он побежал к величественной лестнице красного дерева, доставленной сюда из Англии, из некоего невообразимого Уорикшира, некоего фантастического места, где, в монастырской влажности и полумраке, король Карл I поднимался по тем же самым ступеням перед тем, как лишиться головы, в семнадцатом веке другой системы летоисчисления. Вниз по этой лестнице помчался Мирза Саид Ахтар, последний из рода, устремившись к лужайке и втаптывая в ступени призрачные отголоски казни.

У девочки были судороги; ее бьющееся, перекатывающееся тело сокрушало оказавшихся под нею бабочек. Мирза Саид оказался возле нее первым, хотя Мишала и слуги, разбуженные его криком, были уже рядом. Он схватил челюсть девушки и заставил ее открыться, вставив подвернувшийся прутик, который она тут же перекусила пополам. Кровь сочилась из ее поврежденного рта, и он испугался за ее язык, но недуг тотчас покинул ее, она успокоилась и уснула. Мишала отнесла ее в собственную спальню, и теперь Мирзе Саиду пришлось созерцать вторую спящую красавицу в этой постели, и он был вторично поражен тем, что казалось слишком богатым и глубоким переживанием, чтобы называться грубым словом желание. Он обнаружил в себе отвращение, вызванное собственными нечистыми помыслами, но и сочащиеся в нем ликующие чувства, струящиеся внутри него: свежие чувства, чья новизна весьма возбудила его.

Появилась Мишала и встала рядом с мужем.

— Ты знаешь ее? — спросил Саид, и она кивнула:

— Девочка-сирота. Она делает маленьких покрытых глазурью зверушек и продает их на главной дороге. У нее падучая с тех пор, когда она была еще совсем маленькой.

Мирза Саид был напуган — не впервые — талантом своей жены быть вовлеченной в жизнь окружающих. Сам он едва смог бы признать более чем горстку селян, но она знала уменьшительные имена каждого, семейные предания и уровень доходов. Они даже рассказывали ей свои мечты, хотя немногие из них мечтали чаще, чем раз в месяц, будучи слишком бедными, чтобы позволять себе такую роскошь. К нему вернулась безграничная нежность, которую он испытал на рассвете, и он обнял Мишалу за плечи. Она склонила к нему голову и сказала мягко:

— Счастливого дня рождения.

Он поцеловал ее в макушку. Они стояли, обнявшись, глядя на спящую девочку. Аиша: такое имя назвала ему жена.

* * *

После того, как сиротка Аиша созрела и стала, благодаря своей неземной красоте и эфирному взгляду, направленному в иной мир, объектом желания множества молодых мужчин, начали поговаривать, что она ждет возлюбленного с небес, потому что полагает, будто слишком хороша для смертных. Ее отверженные воздыхатели жаловались, что с практической точки зрения у нее не было никаких оснований быть такой привередой, ибо, во-первых, она сирота, а во-вторых, одержима демоном эпилепсии, что, разумеется, отобьет охоту у любых небесных духов, которые иначе могли бы на нее позариться. Некоторые озлобившиеся юнцы приходили с предложениями: мол, раз уж дефекты ни за что не позволят Аише найти себе мужа, ей следовало бы обзавестись любовниками, чтобы не тратить понапрасну ту красоту, которая по всей справедливости должна была бы достаться менее проблемной личности. Несмотря на эти попытки молодых людей Титлипура сделать ее своей шлюхой, Аиша оставалась целомудренной: ее хранил взгляд горячей концентрации на пространстве непосредственно за левым плечом вышеозначенных субъектов,