— Не слишком великое начало, — фыркнула она. — Архангел моих ног. Джибрил-джанаб, ты — порождение собственной головы, попомни мои слова. Ты слишком часто играл крылатых типчиков, чтобы самому быть хорошим. На твоем месте я бы не стала думать, что Божество может быть таким же, как ты, — добавила она более заговорщическим тоном, хотя Джибрил подозревал, что ее намерения остались сатирическими. — Он делал такие значительные намеки, уклоняясь, как обычно, от ответа на твой вопрос про Упар-Ничай. Понятие об этом разделении функций, свет против тьмы, зло против добра, кажется, достаточно ясно дается в исламе — О сыны Адама! Пусть Дьявол не искусит вас, как он извел ваших родителей из рая, совлекши с них одежду, чтобы показать им их мерзость,  — но оглянись назад, и ты увидишь, что это — довольно недавнее изобретение. Амос, восьмое столетие до Рождества Христова, вопрошает: «Бывает ли в городе бедствие, которое не Господь попустил бы?» Также и Яхве, о котором двумя столетиями позже говорит «второй Исаия», замечает: «Я образую свет и творю тьму, делаю мир и произвожу бедствия; Я, Господь, делаю все это». Только после Книги Паралипоменон, всего лишь в четвертом веке до нашей эры, слово шайтанстало использоваться для обозначения действительного понятия, а не просто атрибута Бога.

Это была одна из тех речей, на которую «настоящая» Рекха была явно неспособна, поскольку она воспитывалась в политеистической традиции и никогда не проявляла ни малейшего интереса к сравнительному религиоведению или, тем более, к Апокрифам. Но Рекха, преследующая его с тех пор, как он упал с Бостана, понимал Джибрил, не была реальной с какой-либо объективной, психологической или материальной, точки зрения. — Чем, в таком случае, она была? Было бы просто представить ее предметом его собственного творения — его личным сообщником-противником, его внутренним демоном. Это объясняло бы ее непринужденность в тайнах. — Но откуда он сам получил такие познания? Верно ли то, что во дни минувшие он обладал ими, а затем растерял, о чем сообщала ему теперь память? (У него было ноющее ощущение погрешности в этой версии, но, пытаясь восстановить свои мысли в «темные годы», то есть в период, когда он отказывался поверить в свою ангелосущность, он налетал на плотные рифы облаков, сквозь которые, озираясь и моргая, мог разглядеть немногим более чем неясные тени.) — Или, быть может, материя, заполняющая сейчас его мысли (как отголосок того единственного случая, когда его лейтенант-ангелы Итуриил и Зефон нашли врага прикорнувшим в жабьем видеу Евиного уха в Эдеме и использующим свою хитрость, дабы «к сокрытому проникнуть средоточью воображенья Евы, чтоб мечты обманные предательски разжечь, соблазны лживых снов и льстивых грез» ), в действительности размещена в его голове тем самым многоликим Существом, этой Высшей-Низшей Сущностью, что противостояла ему в будуаре Аллилуйи и пробудила его от долгого сна наяву? — Тогда Рекха тоже, вероятно, является эмиссаром этого Бога, внешним, божественным антагонистом, а не внутренним, порожденным тенью вины; посланным, чтобы бороться с ним и снова сделать его цельным.

Его нос, истекающий кровью, начал болезненно пульсировать. Он никогда не умел переносить боль.

— Вечный плакса, — смеялась Рекха ему в лицо, — Шайтан понял больше:

Ну кто же собственным страданьям рад?

Кому застенок люб? Кто б не бежал

Из Преисподней, ввергнутый в огонь,

Когда б возмог возвратный путь найти?

Ты на побег отважился бы сам,

Как можно дальше от Гееннских мук,

В места, где есть надежда заменить

Терзанья — безмятежностью, а скорбь —

Отрадой…

Он не смог бы выразить это лучше. Человек, оказавшийся в аду, сотворит что угодно: насилие, вымогательство, убийство, felo de se, — все, что потребуется от него, чтобы выйти… Он промокнул кровь носовым платком, когда Рекха, все еще летящая на ковре, предвосхитив его восхождение (нисхождение?) в царство метафизических спекуляций, предприняла попытку вернуться на более твердую почву.

— Ты должен был увлечься мною, — предположила она. — Ты мог полюбить меня, крепко и искренне. Я знала, как любить. Не каждый способен вместить это; я могу — то есть, могла. Не так, как эта самовлюбленная блондинистая бомба, тайно собирающаяся завести ребенка и даже не сообщившая тебе об этом. И не так, как твой Бог; все совсем не так, как в прежние времена, когда такие Личности проявляли надлежащее участие.

С этим можно было поспорить на нескольких основаниях.

— Ты была в браке, от начала до конца, — ответил Джибрил. — Шарикоподшипниковом. Я был твоим гарниром. Я, так долго ждавший, чтобы Он явил мне Себя, не стану постфактум злословить о Нем теперь, после Его самоличного появления. Наконец, к чему весь этот детский лепет? Ты перейдешь любые пределы, если тебе будет угодно.

— Ты не знаешь, каков ад, — парировала она, скинув маску невозмутимости. — Но, мерзавец, ты, несомненно, узнаешь это. Если бы ты сказал хоть слово, я бы вышвырнула этого шарикоподшипникового зануду в два счета, но ты помалкивал в трубочку. Теперь я увижу тебя там: в Отеле Ничайвалы.

— Ты никогда бы не оставила своих детей, — настаивал он. — Бедняжки, ты даже бросила их первыми вниз, когда прыгала.

Это вывело ее из себя.

— Как ты можешь! Не смей! Мистер, я зажарю тебя, как гуся! Я сварю твое сердце и съем его с тостом! — А что до твоей принцессы Белоснежки, так она считает, что ребенок принадлежит только матери, потому что мужики приходят и мужики уходят, а она остается навеки, не так ли? Ты — только семя, уж прости меня, а она — сад. Кого интересует позволение семени быть пророщенным? Да что ты знаешь, проклятый глупый бомбейский мальчишка, нахватавшийся современных идей!

— А ты, — настоятельно вернулся он к прерванной теме. — Ты, например, спрашивала позволения Паппиджи перед тем, как сбросить его деточек с крыши?

Она исчезла в ярости и желтом дыму, со взрывом, потрясшим его и сбросившим с его головы шляпу (та упала перевернутой на тротуар ему под ноги). Взрыв спустил с привязи также обонятельный эффект столь тошнотворной силы, что на Джибрила накатили спазмы и позывы к рвоте. Пусто: ибо желудок его, уже много дней не принимавший никакой пищи, был лишен всякой еды и жидкости. Ах, бессмертие, думал он: ах, благородное избавление от тирании тела. Он заметил двух индивидуумов, с любопытством наблюдавших за ним: первый — броско одетый юнец в коже и заклепках, с радужным ирокезом и нарисованной на лице молнией, зигзагом спускающейся к носу; вторая — добродушная женщина средних лет в косынке. Что же, прекрасно: время пришло.

— Покайтесь, — возопил он неистово. — Ибо я — Архангел Господень.

— Бедный ублюдок, — сказал Ирокез и кинул монету в упавшую шляпу Фаришты.

Он прошел мимо; добродушная, сияющая леди, однако, конфиденциально склонилась к Джибрилу и протянула ему листовку.

— Это Вас заинтересует.

Он быстро опознал в этом расистский текст, требующий «репатриации» черного населения страны. Она предлагает его белому ангелу, подумал Джибрил. Он с удивлением понял, что и ангелы не свободны от таких категорий.

— Взгляните на это с такой стороны, — продолжала женщина, прерывая тишину его замешательства — и демонстрируя вскользь, предельно ясной формулировкой, громогласным провозглашением, что она считала его не первосортным левантийским ангелом, а, быть может, греческим или киприотским, нуждающимся в ее прекрасно-огорченных-комментариях. — Если они придут и заполонят все, куда бы Вы ни сунулись, что ж! Вам же не хочется этого.

* * *

Получивший кулаком в нос, осмеянный фантомами, заслуживший милостыню вместо почтения и, всевозможными способами окунаясь в глубины, в которые погрузились жители города, обнаруживший там непримиримость зла, Джибрил лишь креп в своей решимости начинать вершение добра, проводить великую работу теснения границ вражеских владений. Атлас в кармане был его генеральным планом. Он должен искупить грехи города квадрат за квадратом, от Фермы Хокли в северо-западном углу обозначенной области до Ченсвуда на юго-востоке; после чего, вероятно, ему следует отпраздновать завершение своих трудов партией в гольф в метко названном местечке, лежащем на самом краю карты: Уайлдернис, Глушь.

И где-нибудь по дороге будет ожидать враг собственной персоной. Шайтан, Иблис, или какое бы имя он ни принял — и, говоря по правде, имя это крутилось у Джибрила на кончике языка — так же, как и лицо соперника, рогатого и злорадного, было все еще немного не в фокусе… Ладно, скоро он обретет форму, и имя вернется, Джибрил был уверен в этом, ибо разве сила его не растет день ото дня, и разве он не тот, кто, дабы вернуть себе свою былую славу, снова низвергнет противника вниз, в Темнейшую Бездну?

Это имя: какое оно? Ч-как-то-там-дальше? Чу Че Чин Чоу. Как бы там ни было. Всему свое время.

* * *

Но город в своей искаженности отказался подчиняться власти картографов, меняя форму по желанию и без предупреждения, делая невозможным для Джибрила приблизиться к своим поискам в предпочитаемой им систематичной манере. Как-то раз он повернул за угол в конце грандиозной колоннады, выстроенной из человеческой плоти и покрытой кожей, кровоточащей, если ее поцарапать, и оказался на ненанесенной на карту пустоши, где за отдаленной оградой можно было увидеть знакомые высотные здания, купол Рена, высокий металлический шпиль Телекоммуникационной Башни, распадающейся на ветру, словно песочный замок. Он продирался сквозь изумительные безымянные парки и появлялся на переполненных улицах Вест-Энда, где, к ужасу автомобилистов, с небес начинала капать кислота, выжигающая огромные дыры в дорожном покрытии. В этом столпотворении миражей он часто слышал смех: город насмехался над его бессилием, ожидая его капитуляции, его признания того, что выше его сил постигнуть, а тем более изменить творящееся здесь. Он бросал проклятия в адрес своего все еще безликого противника, умоляя Бога о новом знаке и опасаясь, что его энергия, говоря по правде, могла оказаться несоизмеримой с поставленной задачей. В общем, он становился самым несчастным и потрепанным из архангелов: его грязные одеяния, его волосы, длинные и сальные, его подбородок, поросший беспорядочными пучками щетины. Именно в этом жалком состоянии достиг он Ангельской Подземки.

По всей видимости, было раннее утро, поскольку, как заметил Джибрил, персонал станции курсировал, отпирая и затем откатывая в сторону ночные металлические решетки. Он последовал за рабочими, двигаясь рядом: голова опущена, руки глубоко в карманах (атлас улиц давно уже был отвергнут); и, наконец, подняв взгляд, изучил лицо, готовое растаять от слез.

— Доброе утро, — осмелился заговорить он, и молодая кассирша горько ответила:

— Что же в нем доброго, хотела бы я знать, — а затем хлынули слезы: сочные, шаровидные и обильные.

— Так-так, дитя, — молвил Джибрил, и она одарила его недоверчивым взором.

— Вы не священник, — догадалась она.

Он ответил, слегка экспериментируя:

— Я Ангел, Джибрил.

Она рассмеялась, так же резко, как заплакала.

— Есть только те ангелы, которых вешают здесь под Рождество на уличных фонарях. Иллюминация. Только те, которых вздергивает за шею Совет.

Он не сдавался.

— Я — Джибрил, — повторил он, вперив в нее взгляд. — Расскажи мне.

И, к собственному полному и решительному недоумению, Мне кажется, мое сердце — пустое, как у бродяги, но я не такая, Вы же знаете, заговорила билетерша с карибским акцентом.

Ее зовут Орфия Филлипс, ей двадцать лет, родители живы и полностью зависят от нее: особенно теперь, когда ее глупая сестрица Гиацинта потеряла работу физиотерапевта «из-за какой-то ерунды». Молодого человека (конечно же, там был еще молодой человек) зовут Урия Моусли. Станция недавно установила два новых сверкающих подъемника, и Орфия с Урией были их операторами. В часы пик, когда оба лифта работали, у них было мало времени для бесед; но в остальное время дня использовался только один подъемник. Орфия принимала смену на пункте проверки билетов прямо возле шахты лифта, и Ури мог проводить там с нею много времени, прислонившись к дверному косяку своего сверкающего подъемника и ковыряясь в зубах серебряной зубочисткой, которую его прадед получил в давние времена у некоего плантатора.

Это была настоящая любовь.

— Но я стала уговаривать его тикать отсюда, — плакалась Орфия Джибрилу. — Я всегда была слишком поспешна в чувствах.

Однажды в полдень, во время затишья, она покинула свой пост и встала прямо перед ним, когда он наклонялся и ковырялся в зубах, и, заметив выражение ее глаз, он прекратил свое занятие. После этого он вернулся к работе с весной в каждом шаге; она тоже была на седьмом небе, потому что каждый день спускалась в нутро земли. Их поцелуи стали более длинными и более страстными. Порой она не отрывалась даже после звонка подъемника; Урии приходилось подталкивать ее в спину со словами: «Остынь, девочка, люди». Урия относился к работе профессионально. В разговорах с нею он гордился своей униформой, ему нравилось заниматься в сфере обслуживания, отдавать свою жизнь обществу. Ей казалось, что его слова звучат с оттенком напыщенности, и хотелось сказать: «Ури, мужчина, ты хочешь остаться здесь лифтовым мальчиком», — но, чувствуя, что такой реализм не будет должным образом оценен, она придерживала свой предательский язык — или, предпочтительнее, заталкивала его ему в рот.

Их объятия в туннеле превратились в войну. Затем он пытался уйти, поправляя накидку, когда она кусала его за ухо, а ее рука скользила по внутренней стороне его брюк. «Ты сумасшедшая», — сказал он, но она, не прерываясь, спросила: «Правда? Тебя это беспокоит?»

Несомненно, их застукали с поличным: жалобу написала добродушная леди в косынке и твиде. Им повезло, что они не вылетели с работы. Орфия была «заземлена», лишена подъемника и заперта в билетную кабинку. Хуже того, ее место было передано станционной красотке, Рошель Уоткинс.

— Я знаю, куда она ходит, — сердито всхлипывала девушка. — Я вижу выражение Рошель, когда она подходит, ее уложенные волосы, все такое.

Урия же теперь старался не попадаться Орфии на глаза.

— Не могу понять, как Вы заставили меня рассказать Вам о своих делах, — закончила она неуверенно. — Вы никакой не ангел. Это точно.

Но, сколько она ни пыталась, ей так и не удалось избегнуть его пристального, пронзающего взгляда.

— Мне ведомо, — сказал он ей, — что таится в твоем сердце.

Он протиснулся сквозь окно кабинки и взял ее податливую руку.

Да, это была она — сила ее желаний, переполняющая его, дающая ему возможность ответить ей взаимностью, делающая происходящее возможным, позволяющая ей говорить и делать то, в чем она нуждалась наиболее глубоко; это было то, о чем он не забывал ни на миг: возможность объединять, ряди которой он и явился, дабы стать объединяющим началом. Наконец, подумал он, архангельские способности возвращаются.

Внутри билетного киоска служащая Орфия Филлипс прикрыла глаза, ее тело неожиданно повалилось со стула, став медленным и тяжелым, и ее губы зашевелились.

И его собственные, в унисон с ее.

Так. Свершилось.

В этот момент управляющий станцией, маленький сердитый человечек с девятью длинными волосинами, зачесанными за ухо, с пластырем поперек лысины, выскочил, словно кукушка, из своей крохотной дверцы.

— Это что еще за игры? — прикрикнул он на Джибрила. — Уходите отсюда, пока я не вызвал полицию!

Джибрил остался на месте. Управляющий заметил Орфию, выходящую из транса, и принялся вопить:

— Вы, Филлипс! Не видел ничего подобного! Ладно бы в штаны, но это смешно! Каждый день что-то новое! И спать на работе, подумать только! — Орфия поднялась, накинула плащ, подняла свой сложенный зонтик, вышла из киоска. — Самовольное оставление общественной собственности. Ты вернешься сюда сию минуту, или эта твоя работа, ей конец, большой и толстый!

Орфия подошла к спиральной лестнице и направилась на нижний уровень. Лишившись своей сотрудницы, менеджер метался вокруг киоска, пока не столкнулся лицом к лицу с Джибрилом.

— Убирайся, — сказал он. — Пшол вон. Возвращайся ползать под своими камнями.

— Я ожидаю лифта, — с достоинством ответил Джибрил.

Достигнув основания лестницы, Орфия Филлипс повернула за угол и увидела Урию Моусли, в своей обычной манере прислонившегося к кабинке билетного контроля, и Рошель Уоткинс, восторженно жеманничающую с ним. Но Орфия знала, что делать.

— Позволь — Шель потрогает твою зубочистку, Ури? — пропела она. — Ей, конечно, нравится держать их.

Оба подскочили, как ужаленные. Урия вскипел:

— Не будь теперь такой банальной, Орфия, — но ее взгляд остановил его на полпути.

Теперь он завороженно направился к ней, решительно оставляя Рошель одну.

— Ты прав, Ури, — мягко произнесла Орфия, не отрывая от него взгляда ни на мгновение. — Пойдем теперь. Пойдем к мамочке. — Теперь пятимся к лифту, и просто отсоси у него прямо там, а потом вверх — и прочь отсюда.

Но что-то пошло не так. Он больше не двигался. Чертова Рошель Уоткинс встала возле него, преграждая путь, и он остановился.

— Скажи ей, Урия, — молвила Рошель. — Ее дурацкое обеа здесь бессильно.

Урия обвил Рошель Уоткинс руками. Все шло совсем не так, как ожидала Орфия: совсем не тем путем, в котором она внезапно и несомненно уверилась, когда Джибрил взял ее ладонь, словно уготавливая их друг для друга; проклятье, думала она; что же случилось с нею?

Она подошла ближе.

— Убери ее от меня, Урия, — вскричала Рошель. — Она помнет мне всю форму.

Затем Урия, держа сопротивляющуюся билетершу за оба запястья, сообщил новость:

— Я предложил ей выйти за меня замуж!

После этого силы сопротивляться оставили Орфию. Бисерные косы перестали кружиться и щелкать.

— Ты ненормальная, Орфия Филлипс, — продолжил Урия с легкой одышкой. — И, как уже сказала леди, никакое колдовство ничего не изменит.

Орфия, тоже тяжело дыша, в растрепанной одежде, осела на пол, прислонившись спиной к изогнутой стене туннеля. Раздался грохот приближающегося состава; помолвленная пара поспешила к своим постам, неотвратимо удаляясь, оставляя Орфию там, где она сидела.

— Девочка, — на прощание сказал Урия Моусли, — ты чертовски вульгарна для меня.

Рошель Уоткинс послала Урии воздушный поцелуй из своей контролерской кабинки; он, прохлаждаясь возле своего подъемника, ковырялся в зубах.

— Домашняя кухня, — обещала ему Рошель. — И никаких неожиданностей.

— Ты грязная задница, — крикнула Орфия Филлипс Джибрилу, пройдя двести сорок семь ступеней по спиральной лестнице своего поражения. — Ты негодная дьявольская задница. Кто просил тебя, чтобы ты так испоганил мою жизнь?

* * *

Даже ореол погас, как разбитая лампочка, и я не знаю, где купить запасной. На скамейке в маленьком парке возле станции Джибрил размышлял о тщетности своих недавних усилий. И найденные богохульства всплывали снова: если дабба была неверно промаркирована и потому доставлялась не тому получателю, виноват ли даббавалла? Если перед тобой особый эффект — странствующий ковер или что-то в этом роде — замри, и ты увидишь синий контур, мерцающий вокруг твоего летящего товарища, — виноват ли актер? И таким же образом: если бы его ангельство было недостаточно доказанным, чья это, скажите на милость, ошибка? Лично его — или же некой другой Личности?

В саду его сомнений играли дети, среди облаков мошкары, розовых кустов и отчаяния. Бабушкины шаги, призрачные враги, кому водить? Элёэн дэоэн, Лондон. Низвержение ангелов, размышлял Джибрил, совсем не того замеса, что Грехопадение Женщины и Мужчины. В случае с людьми проблема была этической. Они не должны были есть от плода древа познания добра и зла, но ели. Женщина — первой; и, предложив его мужчине, она приобрела избыточные этические стандарты, приправленные яблочным привкусом: змей преподнес им систему ценностей. Предоставившую, помимо прочего, возможность судить Самого Бога, сделавшую возможным вовремя задавать все эти неуклюжие вопросы: почему зло? Почему страдания? Почему смерть?

Потом они ушли. Ему не нужны были Его прекрасные творения, возвысившиеся над своим положением.

Дети смеются ему в лицо: что-то страаанное в нашем районе. Вооруженные деревянными пистолетиками, они пытаются отогнать его, словно какое-то спустившееся невесть откуда привидение. Уходите оттуда, велит женщина — плотная, ухоженная женщина, белокожая, рыжеволосая, с густой россыпью веснушек посреди лица; ее голос полон отвращения. Вы слышите меня? Немедленно!

Поскольку сокрушение ангелов было всего лишь вопросом власти: простая составляющая небесной полицейской работы, наказание за восстание, добродетельное и жесткое «pour en courager les autres », — насколько же неуверенным в Себе было это Божество, Которое не желало, чтобы Его самые дивные создания могли отличить правильное от неправильного; и Которое правило при помощи террора, настаивая на дисквалифицирующей покорности даже самых Своих ближайших соратников, отправляя всех диссидентов в Свою пылающую Сибирь, в свой адский гулаг Преисподней… Он сдержался. Это были сатанинские мысли, внедренные в его голову Иблисом-Вельзевулом-Шайтаном. Если Всесущий до сих пор наказывал его за прежние ошибки веры, это был не лучший способ заработать прощение. Он просто должен ждать до тех пор, пока, очищенный, он не обретет свою полностью восстановленную мощь. Освобождая свой разум, он сидел в сгущающейся темноте и смотрел на играющих (теперь в некотором отдалении) детей. В-небесно-голубой нырнешь-ты-с-головой не-потому-что-грязен а-потому-что-чист, и здесь, был он уверен, один из мальчишек с серьезными, одиннадцатилетними, необыкновенными глазами глядит прямо на него: мать-скажет-про-тебя-эгей ведь-это-королева-фей.

Рекха Меркантиль материализовалась рядом, при всех драгоценностях и нарядах.

— Баччас сочиняют теперь о тебе грязные стишки, Ангел Господень, — глумилась она. — Даже это маленькая билетная девочка там, позади, она так и не впечатлилась. Твои дела все еще плохи, Джибрил-баба, прямо как у меня.

* * *

На сей раз, однако, суицидальный дух Рекхи Меркантиль явился не только за тем, чтобы насмехаться. К его удивлению, она утверждала, что многие его несчастья порождены ею:

— Ты вообразил, что за все отвечает твой Единосущий? — кричала она. — Ладно, любовничек, позволь поучить тебя уму-разуму. — Ее безупречный бомбейский английский пронзил его внезапной ностальгией по потерянному городу, но она не стала ждать, пока самообладание вернется к нему. — Вспомни, что я умерла из-за любви к тебе, ты, червяк; это дает мне определенные права. Например, право мстить тебе, полностью разрушить твою жизнь. Мужчина должен страдать, чтобы искупить роковой прыжок своей любовницы; ты не находишь? Во всяком случае, таково правило. Поэтому я так долго выворачивала тебя наизнанку; теперь я сыта по горло. Не забывай, как хороша я была в прощении! Ты любил это тоже, так? Поэтому я пришла, чтобы сказать тебе, что компромисс всегда возможен. Ты хочешь обсудить это — или ты предпочитаешь продолжать вязнуть в этом безумии, превращаясь не в ангела, а в опустившегося бродягу, глупого шута?

Джибрил поинтересовался:

— Какой компромисс?

— Какой еще? — спросила она в своей преобразившейся манере, со всей мягкостью, с блеском в глазах. — Мой фаришта, совсем немного.

Если бы он только сказал, что любит ее;

Если бы он только сказал это и, раз в неделю, когда она придет возлечь с ним, показал бы свою любовь;

Если бы в ночь, которую он выберет, могло случиться то, что происходило, когда ее шарикоподшипниковый мужчина отсутствовал по делам:

— Тогда я остановлю безумие города, которым преследую тебя; тобою не будет больше овладевать и эта сумасшедшая идея изменения, искуплениягорода, словно вещи, оставленной в ломбарде; все будет легко-легко; ты сможешь даже жить со своей бледнолицей мэм и стать величайшей в мире кинозвездой; как я могу ревновать, Джибрил, если я уже мертва, мне не нужно, чтобы ты говорил, что я так же дорога тебе, как она; нет, подари мне хотя бы второсортную любовь, любовь на гарнир; нога в чужом ботинке. Как насчет этого, Джибрил, всего лишь три-маленьких-слова, которые ты скажешь?

Дай мне время.

— Я даже не требую от тебя чего-то нового, чего-то, на что бы ты никогда не соглашался, чего бы ни делал, чем бы ни баловался. Полежать с призраком — не такое уж страшное-страшное дело. Как там насчет этой старой госпожи Диамант — в лодочном домике, той ночью? Настоящий тамаша, ты не находишь? Итак: как ты на это смотришь? Послушай: я могу принять для тебя любую форму, какая тебе нравится; одно из преимуществ моего состояния. Ты еще хочешь ее, эту лодочную мэм из каменного века? Presto! Ты хочешь зеркальное отражение своей альпинисточки, своей потной, непоседливой ледышки? К тому же, аллаказу, аллаказам. Как ты думаешь, кто ждал тебя после того, как старая леди умерла?

Всю эту ночь он блуждал по улицам города, которые оставались неизменными, банальными, будто бы восстановившими гегемонию естественных законов; пока Рекха — гарцуя перед ним на своем ковре, словно актриса на сцене, невысоко над головой — пела ему сладчайшие серенады любви, аккомпанируя себе на старой фисгармонии