Месяцев шесть обтягивала плечи шинель, когда созвали это собрание. В караулы курсанты учебных рот ходили редко, в основном, по воскресеньям и по праздникам. Караул курсантам казался передышкой от муштры. Случались легкие нарушения: кто садился на посту, кто курил, кто прятался от мороза и ветра в машину или прислонялся к забору склада. Офицеры были недовольны. Что-то невидимо назревало и тревожило. Был конец ноября. На постах стояли курсанты, в караульном помещении образцово вылизанный пол блестел, бодрствующая смена зубрила уставы, подсчитывала оставшееся до сна время. Я старался забыть о часах, чтобы потом, случайно взглянув на них, блаженно удивиться быстро прошедшему времени.
   От двери потянуло сыростью - передернув плечами, поднял глаза. На пороге стоял помнач-кара Николай Красильников, на плече его висело два автомата, позади понурившись стоял Самуил Бронштейн с уставленными на мир кроличьими глазами. Лицо его морщилось, будто он давился. Красильников снял с плеча автомат Самуила и, повертев в руках, как бы желая отдать его хозяину, сказал:
   - Дрых на посту. Сон при выполнении боевого задания, - и обернувшись к Самуилу. - Иди в казарму.
   Говорил Красильников глухим, не своим голосом. Я знал, что Николай уважает меня за силу и за умение говорить. Подошел вплотную, зашептал:
   - Коля, загубишь парня. Ты же знаешь, кем и чем он выйдет из дисбата. Всю жизнь челове-ку исковеркаешь. Ты его и так до смерти напугал, пугни еще, но не докладывай, он уже вовек и одного глаза не прикроет на посту.
   Бешенство и отчаяние запрыгали по лицу Красильникова, он запнулся раз, и второй, и с глазами, в которых стояли слезы, завопил:
   - Не могу! Как вы не понимаете?! Не могу нарушить устав! - При последних словах голос его окреп. - Приказываю вернуться в казарму.
   Бронштейн механически отдал честь, по-уставному развернулся и вышел.
   Красильников, будто отрывая и медленно выплевывая слова, протянул:
   - Всю душу мне испоганил, сволочь.
   Через десять минут все забыли о случившемся. Наконец приплелся вечер, и сутки караула бесследно исчезли в ворохе однообразных дней.
   В нашей части, расположенной в двух километрах от села Сергеевка, губы не было. Вернув-шись из оружейки, я увидел в казарме Самуила. Видимо, решили повременить с арестом. Он в растерянности метался по спальному помещению казармы, ему было страшно от того, что никто ему ничего не приказывал, даже когда он сел на койку, проходивший мимо офицер только улыбнулся. Самуил повис в пустоте, чувствуя, что чем вокруг него тише, тем она глубже. Ожидание судило, неизвестность коверкала первые же слова самоутешения. Потом страх застыл, сжавшись в тупой комок.
   На следующий день после обычной двухчасовой трамбовки плаца вместо того, чтобы отправить в классы, нас повели в ленинскую комнату. Там были командир нашей роты майор Дорошенко и замполит. Самуила вывели и поставили перед сидящей за красными столами ротой, довольной случаю побездельничать: слушать слова для большинства легче, чем разбираться в схемах и искать глупую разницу между диодом и триодом.
   Замполит по кличке "Микадо", мирно погладив ежик на круглой голове, громко и сочно артикулируя, начал говорить:
   - Товарищи, общеротное собрание объявляю открытым. Я хочу рассказать вам один случай: когда, разгромив гитлеровскую военную махину и освободив Европу, победоносные советские войска вступили в войну против милитаристской Японии и вели бои на захваченной территории, то, товарищи, развернулись жестокие бои. Приходилось брать с боем каждую сопку, окруженную дотами-ансамблями, дзотами, артиллерийскими дотами. Я помню, брали три высоты: 15, 16, 17. Враг окопался и стоял насмерть, смертники бросались под гусеницы наших танков. Командование решило провести артподготовку одновременно с усиленной бомбежкой вражеских позиций, затем в атаку должна была идти прославившаяся в боях с фашистскими захватчиками пехотная дивизия. Аппаратная связи, передавшая приказ, то ли невнимательно выслушала, то ли просто перепутала, но когда пехота устремилась в атаку, на нее обрушился двойной шквал огня артиллерии и авиации. Своей артиллерии! Своей авиации! Почти вся дивизия была уничтожена. Тысячи советских солдат погибли под советскими снарядами и бомбами. Час спустя весь состав аппаратной связи был расстрелян... И эти связисты были не старше вас... Теперь взгляните на курсанта Бронштейна, он уснул при выполнении боевого задания вместо того, чтобы охранять ваш покой, он оставил своих товарищей на произвол судьбы. Ничего не произошло, но могло произой-ти. Рядом граница, ревизионистский Китай, свернув с марксистско-ленинского пути, угрожает напасть на нас и забрать Сибирь, Дальний Восток, Казахстан!!! Мы должны быть начеку каждую минуту, каждую секунду, каждый миг! В таких обстоятельствах простое разгильдяйство - преступление! Враг мог бы свободно проникнуть на территорию части и перерезать всю роту. Я предлагаю предать курсанта Самуила Давидовича Бронштейна суду военного трибунала. Но мы решили, что вы сами должны решить судьбу своего бывшего товарища. Слово имеет комсорг роты Шлемин.
   Рота дремала. Пока Шлемин более примитивным образом повторял слова и заключение замполита, сидевший рядом со мной Свежнев зашептал:
   - Терроризируют. Показательный суд, на Самуиле хотят отыграться. Гады! Рассказывает, как без суда расстреляли целую аппаратную, кто-то один же был виноват, и никто не удивляется.
   Я возразил ему:
   - Это закон. На этом стоит и должна стоять всякая армия. Солдат должен уметь выкручи-ваться, но раз попался, то устав есть устав. Ты же знаешь, я хорошо отношусь к Бронштейну, но устав сильнее. Он нужен. Я пальцем не шевельну, чтоб его спасти.
   - Я никогда тебя не пойму, - с яростью прошептал мне в ответ Коля, - не могу я спокойно смотреть, как бездушно и бездумно губят человека ни за понюшку табака.
   - Бездушно, но не бездумно.
   Лицо Свежнева раскраснелось; отвернувшись от меня, он стал ерзать, бормоча себе под нос.
   Бронштейн стоял понурившись. Я смотрел на спокойно дышавшую слабую грудь Самуила и не испытывал жалости. Не повезло. Он уже уходил в прошлое. А жалеть... кому нужно? Нет, я был искренен с Колей, это он словоблудствовал. Он соглашался с моим утверждением, что во всяком демократическом государстве должна быть железная армия с железным уставом и дисциплиной, чтобы именно своим догматизмом она могла защитить демократию. Теперь он словоблудствовал и собирался коснеть в словоблудстве. Рота дремала, только курсанты Сергейчук и Топорко скалили зубы: месяца полтора назад они хотели "пустить кровь жидюге Самуилу". Красильникова на собрании не было, он напросился пойти в наряд на кухню. Вспотевший Шлемин наконец сел (он сам говорил, что быть кандидатом в члены партии - это не из баб вытяжа делать).
   Майор одобрительно кивнул головой. Замполит поощряюще спросил:
   - Кто еще выступит? На общеротном собрании каждый имеет право высказаться.
   Высказался Свежнев.
   - Товарищи, существует пословица: "Чисто не там, где метут, а там, где не сорят". Мы же насорили, не воспитали в Бронштейне настоящего курсанта. Наш долг снять шелуху недисципли-нированности с курсанта Бронштейна и оставить, воспитать комсомольца Бронштейна настоящим солдатом, будущим командиром, а не перекладывать груз ответственности со своих плеч на плечи дисциплинарного батальона. Я не утверждаю, что с каждым из нас может случиться подобное, но благодаря случившемуся каждый еще глубже поймет необходимость перманентно заниматься самовоспитанием и самосовершенствованием. Предлагаю дело курсанта Бронштейна Самуила Давыдовича не передавать в суд военного трибунала, а наказать его здесь, у себя в части, дисцип-линарным порядком и учредить над ним шефство. Кто ЗА, прошу поднять руку.
   Слово "перманентно" никто не понял, остальное смутно доходило что, мол, предлагают не сажать. Но зато слова о том, что с каждым может подобное случиться, угодили прямо в цель. Почти все, кроме сержантов и кандидатов в члены партии, подняли руки. Я тоже поднял, почему нет... кому нужно... Лицо замполита не дрогнуло, майор раза два открыл и закрыл рот. Но наибо-лее удивленным казался Бронштейн: он засветился изнутри, улыбнулся, как улыбается женщина, млея в твердых руках.
   Свежнев вернулся на свое место, плакатом выставляя лицо, полное торжества. Не удержав-шись, я ехидно спросил:
   - Ты сам себе не противен?
   - Нет, я бил врага его же оружием. Совесть моя спокойна.
   Я кивнул в сторону замполита:
   - Они тебе этого не забудут. Ты же знаешь: нельзя безнаказанно делать добрые дела. Гляди, как бы не пожалел.
   - В отличие от тебя, в любом случае у меня будет спокойная совесть.
   Против воли эти слова обидели. Я промолчал.
   Майор Дорошенко резко объявил общеротное собрание закрытым, приказал выходить строиться и до обеда гонял нас по плацу, раздаривая за любую неуклюжесть наряды вне очереди. Многие в последующие дни спали по четыре часа в сутки. Самуилу влепили пятнадцать суток губы, для проформы провели машинкой по и так остриженной голове и, сняв с него ремень, под конвоем повели в деревню.
   А год спустя ему на посту всадили в спину штык. Спал ли он? Бодрствовал? Тот китаец, который убил его... забыл? ...Никому не нужно знать. А чего ему помнить?
   Уходило и это воспоминание, только прошлое ли оно? "Случай - есть неосознанная необходимость", - я это сегодня говорил Рубинчику. Судьба в таком случае есть вера в эту необходимость. Свежнев гордился и гордится до сих пор тем, что спас Самуила. Спас?! Не хочет ли он спасти Россию, построить новый, настоящий социализм, спасти народ так же, как спас Самуила? Так и хочет.
   Ребята, возвращающиеся из солдатского клуба, оборвали последние нити воспоминаний. Приближался отбой. Ночь нажиралась темнотой. Впереди было девять часов крепкого солдатского сна, короткую мысль о возможной тревоге гнали прочь. Едва только вошли последние, смотрев-шие фильм в Доме офицеров, как раздалась команда:
   - Строиться к вечерней поверке!
   Вдоль выстроившейся шеренги ходили командиры отделений, смотрели, чтобы сапоги были начищены, ремень туго подтянут, складки гимнастерки правильно уложены, чтобы подворотничок был чистый, ногти подрезаны, лицо выбрито. Проходя мимо Кырыгла, я оторвал висевшую "на соплях" пуговицу на его гимнастерке, сунул ее в удивленную руку салаги, ожидающего наказания, и пошел дальше, крутя ремни, отрывая грязные подворотнички. Старшина со списком личного состава роты стал отмечать присутствующих, губарей, медсанбатников, наряд кухни, затем тихо и важно произнес:
   - Вольно. Отбой.
   Салаги бросились к койкам, снимая одежду на ходу; фазаны быстро, но спокойно снимали, укладывали на табуретки обмундирование; старики, степенно беседуя, направились к своим койкам, сели, стали вяло стаскивать сапоги. Щелкнул выключатель. Только сторожевая лампочка, висевшая над дверью, блекло освещала фигуру дневального, стоящего у тумбочки, и отбрасывала в сторону длинную тень прохаживающегося дежурного по роте.
   На соседней койке посапывал Свежнев. Этот спит, а вот Быблев не спит, скоро тихонько встанет и будет молиться, неслышно бормоча никому до конца не понятные слова. Часто, когда дежурным по части назначался ретивый, обожавший внезапно появляться в казарме офицер, Быблев уходил молиться своему троичному Богу в ленинскую комнату, где в темноте с портретов на него смотрели глаза другой троицы: Маркса, Энгельса, Ленина. Смешно? Горько? Нет для человека вечности, есть лишь однообразие повторения. Страшна сила пустого слова, из которого ткется власть, поэтому упорно повторяемые слова учений сильнее человека. Но иногда слова сбрасывают шелуху своей банальности и становятся глубокими до тошноты. Я так думал. Думаю ли теперь? Не нужно знать... Мне часто бывает тошно, всё чаще. Нужно забыть об этом, забыть о прошлом и будущем, иначе потеряю себя. И не искать здесь счастья, а выждать время и пойти к Свете, забыться в презрении к ней, чтобы не презирать себя.
   5
   Зарубками на столах, банными днями подсчитывались дни и недели. Разводы, инструктажи, караулы - время не меняло обращенного ко мне тупого лица. Как-то после политинформации я сказал Рубинчику:
   - Товарищ подполковник, вы намекнули, что рядовой Свежнев идет не по прямой стезе. Он ведь не комсомолец, приняли бы его в славные ряды ВЛКСМ, он счастлив будет.
   Мой издевательский тон не ускользнул от парторга:
   - Что? Да я его на пушечный выстрел не... - Он с подозрением уставился на меня, затем заговорщицки усмехнулся. - А зачем вам... Да это неплохая идея, посмотрим. Только, товарищ младший сержант, с такими вопросами следует обращаться к комсоргу, не к парторгу.
   Наутро в часть привели из учебной артиллерийской части, расположенной в Уссурийске, сорок курсантов, в сапогах, в бушлатах12. Это был последний призыв 1968 года: восемнадцати-летние юнцы, кто с мышцами, кто без, но все со слабой костью. Мороз поднялся до тридцати, ветер рвал во все стороны ослабевший от холода воздух. Из штабной "секретки" поползли слухи об учениях. Старики, в отличие от салаг, мельтешивших при первых слухах, знали: все зависит от погоды. Прошлые зимние учения были бесснежными, значит, будет метель - будет и тревога. Курсантам устроили спальное помещение в спортзале, по ночам восемьдесят глаз с несбыточной мечтой смотрели на вешалку, где висели вздернутые воинским уставом бушлаты, затем закрыва-лись веками, поверх которых синеватая рука натягивала худое одеяло. Я украдкой проверял обмундирование своего расчета, рассматривал в каптерке валенок за валенком, на вешалке - шинель за шинелью. За себя я был спокоен: ватные штаны и фуфайка были в порядке, две запасные шинели лежали в тягаче, для снега были непрорезиненные валенки, в кармане лежал комок анаши и в противогазной сумке ждали три бутылки перцовки. Нефедов, мой заряжающий, нежился при любом морозе, закутавшись в две шинели, у моего наводчика Свежнева все зависело от настроения, но, как всякий старик, ко всему прошедший учебку, он мог выдержать всё. Быблев, водитель, молчал и делал, что нужно. Оставалось еще четверо салаг, в том числе Кырыгл и Мусамбегов, за ними нужно было следить, то гладить, то бить. И для полного расчета придадут троих курсантов, только что выброшенных из помазков13. Будут орудийными номерами.
   12 Бушлат - здесь: ватная солдатская куртка.
   13 Помазок - солдат до присяги, еще не подвластный военному трибуналу.
   Через день из болтливых красок наступающей темноты завихрились поначалу нежно, несмотря на сильный ветер, снежинки будущей метели. Шли на ужин, раздирали рот, ловя игриво-равнодушный дождь зимы. Деля пищу, взглянул на маленькое тело Кырыгла, сказал:
   - Ешь. Снег пошел, это не шутки, крепко ешь.
   Я с удивлением почувствовал нежность в своем голосе. Свежнев криво
   улыбнулся:
   - Знаешь историю, вот и думаешь, что путь к душе солдата лежит через его желудок.
   - Брось свои настроения, Колька, брось. Надо бросать. Другого выхода нет.
   Свежнев кивнул.
   Теплота окутывала человеческие чувства, готовящиеся к испытаниям, к твердости и беспо-щадности. Старшина так мягко произнес слово "отбой", что некоторые салаги сели, снимая обму-ндирование, на койки. Висели, капая, минуты над головами дремлющих. Вой сирен освободил тела от ожидания, тишина мгновенно отошла в небытие. Дневальные бегали по казарме:
   - Подъём! Тревога!
   Салаги толпились у дверей каптерки, кромсали руками воздух, не дотягиваясь через плечи других до валенок, и, еще не дотянувшись, мысленно переносились, бешено вертя глазами, в оружейную. С некоторых спадали галифе; не обращая на это внимания, натягивали сверху ватные штаны, не зная, что придется после, поправляя, выпускать драгоценный теплый воздух.
   Старики делали привычное, не суетясь. Орудийный парк, освещенный перекрестным огнем прожекторов, сжался в муравейник, копошившийся у ног вездесущей ночи. Быблев уже выводил тягач, наша матушка-пушка, гаубица 151-я, всё еще стояла, разбросав станины в раскорячку. Нефедов нагружал тягач инвентарем. Метель сердито шелестела, залепляла лицо, таяла, затем леденела на лице тонкой коркой. Натолкнувшись на троих, стоявших в шеренгу в сапогах и бушлатах, я спросил:
   - В чем дело?
   - Приданы вашему орудию, товарищ младший сержант.
   - Растирайте лица, кретины. Почему без ватников, валенок?
   - Не выдали нам.
   Они произнесли слова хмуро, спокойно. Зима цвела вокруг них белым ветром, но только прикоснулась к ним и не успела изгнать из тел гордость и инстинктивную веру в горячую их молодость.
   - Сами виноваты. Помогайте ефрейтору Нефедову.
   Управились за двадцать минут и, опередив положенное время, засекаемое суетившимся командиром взвода лейтенантом Чичко, тягач, легко волоча по хрящеватой земле восьмитонное орудие, вопя дизелем, помчался на склад за боеприпасами. Два других орудия взвода опаздывали, это радовало; придется командиру батареи капитану Голубову отметить, что орудие младшего сержанта Мальцева прибыло первым - еще один плюс в пользу самосохранения. Но плюс этот уходил, стиснутый простым желанием совершить свою солдатскую работу.
   Я сидел рядом с Быблевым, его пухлое тело удобно заполняло сидение, лицо было обычно сосредоточенным, тягач ли, трактор - он передвигал рычаги. В деревне близ Львова ждала его невеста. Отец писал, что начал строить им дом. Быблев любил рассказывать о свадьбах, о церкви. И мечтал стать сержантом, прийти из армии, как он выражался, человеком. С русскими он редко дружил, они не любили хохлов, более хитрых, выбивающихся в сержанты, и, став ими, любой ценой цепляющихся за лыки. Почти все сержанты были украинцами и с удовольствием показыва-ли свою власть младших командиров, но и умели останавливаться вовремя. Как мне говорил один казах: "Они знают, что украинская злоба не устоит перед русской яростью". Я поверил этому казаху, он не любил ни русских, ни украинцев. Но странно: все те, кто знал о вере Быблева в троичного Бога, уважали его, быть может, так, как уважают всякого, кто, рискуя дисбатом, уходит в самоволку...
   Тягач, едва не уткнувшись в черную дыру ворот склада, развернулся и стал. В густоте снега молчаливо бродили псы охраны. У порога конторки склада стоял командир батареи.
   - Товарищ капитан, орудие младшего сержанта Мальцева прибыло за боеприпасами.
   Как и положено по неписаному закону, действующему во время учений, наверное, и во время войны, - капитан ответил не по-уставному:
   - Молодцы! Так ты, сержант, снова первый, - он почти незаметно осмотрелся. - Не пойму я тебя, служишь по-настоящему, хороший командир, а всё лезешь куда-то. Послушай меня, я ведь уже десять лет в армии, не лезь в бутылку. Ну, родился ты в этой Франции, ну, хочешь назад уехать - хоти, только дослужи хорошо, мне солдат нужен, а ты еще и парень хороший. Вернешься на гражданку, хоть в Австралию езжай. И Свежневу скажи. Что за расчет: первые приходите, всегда пятерку получаете, - а бредите всякими глупостями, не в университете же тебя этому научили. Ты понял? Загружайтесь.
   Пока девяностокилограммовые снаряды, уютно ждущие своего часа в ящиках, ложились на плечи, мысли и загадки вспыхивали в моем черепе: почему он так заговорил? и про университет откуда он узнал? неужто дело мое из Уссурийска пришло? почему сейчас? или он решил только теперь сказать? почему?
   Нефедов брал по два ящика под мышки и словно прогуливался от склада к тягачу. С этим весом и я мог довольно спокойно работать, но остальные сгибались в три погибели или тащили ящики вдвоем. Радовала собственная сила, заставляла выплескивать из глаз легкое презрение к иному, более слабому.
   Рев опоздавших тягачей, пробуравив метель, уже буран, подгонял нас: осколочные, кумуля-тивные снаряды клались вповалку. Капитан, отметив на карте место сбора, сказал на прощанье:
   - Желаю боевой удачи. Не валяйте дурака.
   Мороз лениво отползал к тридцати; распарившись от работы, салаги расстегнули шинели и жадно ели густо залетающий в рот снег. Отыскав среди тряпья на складе три сжеванные временем фуфайки, кинул их салагам:
   - Хватайте, зелень чёртова, да застегнитесь и перестаньте рожи строить, скоро целовать будете эту вонь.
   И завопил в буран уже сидящему в кабине Быблеву:
   - Давай! На восток! К границе! Остановишься на пятом километре!
   Орудие мячиком прыгало, вертясь в белой мгле позади тягача, подминающего под себя овраги и мелкие сопки. На этот раз я сел в кузов к расчету. Все молчали, передо мной на откидной скамье сидел, поджав ноги, Нефедов, его большое ладное тело находилось в беспрерывном спокойном напряжении, светлые глаза смотрели ласково.
   Я любил Нефедова за спокойствие. Таежник, сын и внук таежника, он иногда намекал о своей тоске по тишине и шуму тайги. Он рассказывал в карауле, в часы бодрствующей смены, о своем деде, охотнике за жень-шенем, корнем жизни и долголетия. Сотни и сотни верст по нечеловеческому краю деревьев в поисках цветка, мимо которого можно проскользнуть, на который можно наступить. Только неведомый самому охотнику инстинкт пульсацией крови или другим внезапным знанием подсказывал: здесь где-то, около... И проходили в поисках дни, недели, иногда месяцы, пока, если повезет, раздирая счастьем глаза, появлялся на месте, уже исхоженном и истоптанном, простой на вид цветок жень-шеня. Многосантиметровый, скрываю-щийся под цветком корень глубоко извивается в земле. Подобно осторожнейшим археологическим раскопкам, начиналась кропотливая работа. Добыть корень, не поранив его - искусство, дающе-еся твердой руке и отсутствию нервов. При этом беречь корень, как зеницу ока, защищать себя от рыси, медведя-шатуна, а главное - от человека, от охотников за охотниками корня, выслеживаю-щих и, подождав, пока работа завершится, убивающих счастливчика.
   В конце двадцатых годов после шести месяцев поисков отец Нефедова нашел скелет своего отца с разрубленным черепом. Он не поверил, что кто-то, отцу неизвестный, мог подойти со спины и ударить, это было немыслимо. Он спустился по реке Бире, спрашивая жителей поселков, не видели ли песцовую шапку такую-то, охотничий нож такой-то. Через год ему повезло, он узнал, что это был их сосед, сорок километров разделяло их избы, - Степан Блакушин. Не было тогда никакой власти в тайге, был только закон справедливости: Степан Блакушин ушел в землю с разрубленной головой.
   Сына своего, только успел младенец пискнуть в белый свет, Нефедов отнес и сунул в сугроб: либо помрет, либо человеком будет. Вышел человек: зоркие спокойные глаза, и казался стройным при 140 килограммов костей и мышц. Бил белку, уважал девушек. Политический учебник "На страже Родины" читал, не как следы тайги, чтобы думать, - только чтобы знать. На любой вопрос отвечал по-таежному: справедливость? Справедливость, как тайга, непостоянна, трудно угадать, что выкинет, трудно понять ее бормотание.
   Иногда Нефедов тайком от отца ездил в Биробиджан на базар продать несколько шкур. Ему было интересно, любопытно вышагивать по тротуарам вдоль домов, но города он не любил: вонь и дышать трудно. Несколько раз в день из громкоговорителей, висевших вместо ламп над голова-ми прохожих, шли передачи на еврейском языке, в киосках продавалась газетенка, наполненная не понятными никому знаками. Передачи никто не слушал, газету никто не покупал. С ним, когда он рассматривал витрину книжного магазина, познакомилась чернявая девушка (полторы бабы на одного мужика в тех краях, это еще хорошая цифра).
   Лидия Израилевна Снобина была странным чудом в глазах Нефедова: ее детские кости покрывало зрелое женское мясо, характер был таинственным, поведение неестественным. Она могла осыпать его ругательствами, о которых он понятия не имел, за то, о чем он и догадаться не мог, могла молчать с яркой оскорбительностью, нервы ее были выкованы из недоброкачественной стали: они, казалось, могли выдержать всё, затем вдруг ломко лопались. Часто Лидино высокоме-рие и внутреннее самолюбование (не любила выставлять его напоказ) коробили Нефедова, но она была так переменчива, что все ее выкрутасы приходили и уходили, не оставляя большого следа - примерно так, как гроза в тайге: пришла, ушла, о ней забыть надо и нюхать воздух, не оставила ли пожар; если не оставила, то найти муравейник и взглянуть, не вернется ли.
   Но Лида была не грозой, а бабой, и то, что она не взвешивала слова, которые произносила в дурном настроении, обрисовывая свое отношение к Нефедову, было хуже ругательств и криков. На койке - как баба - была ни то, ни сё, но Нефедова тянуло к ней, то ли он ее любил, то ли просто хотел непонятного, желал прикасаться к нему. Нефедов-старший добродушно посмеивался над увлечением сына. Однажды поведал ему рассказ матери, умершей несколько лет назад от боли в поселковой больнице (во время операции то ли перепутали с чем-то обезболивающее, то ли вечно пьяный врач вообще забыл его дать).
   - В поселке Крупном, что за Байкалом, жила когда-то моя старуха, твоя мать. И вот однаж-ды, - это было, когда много народу поперли с запада к нам, кажись, в сорок первом, - так вот в ту пору и пошли подметать улицу поселка слухи: движется к нам эшелон евреев и у этих евреев на макушке растут рога. Пошел переполох, никто ведь там и в глаза не видел еврея, - а вдруг и в самом деле антихрист или еще чего. Железнодорожная ветка была недалече, вот и бегали смот-реть, кто и с ножом за пазухой. Поезд тогда редко останавливался возле Крупного. Но однажды стал. Вышли оттуда люди, к ним боязливо подошли мужики, бабы.