Свежнев, взглянув на меня сонно и сожалеюще, сказал:
   - Во Франции свобода, но ты, Мальцев, ее там не найдешь. Не для тебя она, не для нашего брата. Никуда ты не денешься...
   Свежнев сел рядом с сержантом на лавку и, навалившись грудью на стол, сладко уснул.
   Став к раскаленному боку печки, я набил "беломорину" анашой, с жадностью втянул в себя зелье. Спокойное одиночество стало раздвигать тиски суеты; пристальная злоба слепла и растека-лась в звенящей малиновым звоном пустоте мира. В дрёме увидел милое лицо счастья. Вечером смотрел в Доме офицеров французский фильм "Фантомас" и отчаянно скучал.
   Занималось еще одно утро. Меня вызвали в штаб. В кабинете сидел только Трусилов.
   - Вот что, Мальцев, вы сможете поехать поездом, но прежде должны принести справку из санчасти, что не можете по состоянию здоровья лететь самолетом.
   Я развел руками:
   - Вы шутите, товарищ подполковник, ведь для того, чтобы проверить вестибулярный аппарат, нужна центрифуга. В Покровке ее нет.
   Трусилов побагровел:
   - Меня это не касается! Я знаю, что вы полетите самолетом. Мне нужна справка. Я вообще считаю, что с вами, Мальцев, мы возимся уж слишком долго. Ну и времена пошли!
   - Да, - ответил я, - при Жукове вам легче было, товарищ подполковник. Разрешите идти?
   - Идите.
   Я шел к санчасти в надежде, что майор медслужбы Штириков не потребует у меня справки о том, что мне нужна справка. Санчасть, которую до сих пор любили называть ветеринар-трупар-ней, была раем для симулянтов и адом для больных, которых Штириков поголовно считал симулянтами. Если у человека болела голова или ноги, Штириков говорил: "выбирай, могу дать пирамидон, могу помазать зелёнкой". Единственное, что он лечил более или менее прилично, был триппер. В прошлом году парня, укушенного энцефалитным клещом, Штириков лечил от гриппа или другой простуды, пока парень не умер. Правда, уже полгода в санчасти работал молодой лейтенантик - врач из Ленинграда, знающий толк в тайнах Асклепия. Но он так пил вот уже три месяца, что часть с огорчением ожидала его смещения.
   Санчасть была белым домиком, и только плотно окружающие ее транспаранты с лозунгами и торчащие из земли стальные доски с намалеванными на них выдержками из уставов напомина-ли о ее принадлежности к миру военнослужащих. В двух палатах санчасти было коек двадцать, на них постоянно возлежало с десяток симулянтов - тех, кто при помощи доброго куска сливочного масла и искусных конвульсий добыл себе зарегистрированный в книге ветеринар-трупарни диагноз о воспалении слепой кишки и прохлаждался на койке в ожидании перевода в госпиталь для операции, и с мечтой об отпуске после нее; кто, отравив свои легкие курением особого вида пластмассы, продаваемой гражданскими лицами, - утверждавшими, что через годик вызванное этой пластмассой затемнение легких исчезает бесследно - ждал врачебной комиссии и досрочной демобилизации. Были ребята, которые тщетно в течение месяцев пытались доказать существова-ние язвы желудка или радикулита. Некоторых таких "симулянтов" в конце концов увозили в госпиталь кричащими от боли, скрученными до судорог. И всё же многие, громко называя санчасть ветеринар-трупарней, считали ее курортом.
   Я прошел палаты, здороваясь с ребятами, раздаривая налево и направо папиросы, прошел кафельный коридор, лишенный каких-либо сидений - за что его и прозвали "залом стоя-ожидания" или иногда - "бесполезно-ожидания" - и постучал в дверь кабинета Штирикова. Ответил мне голос лейтенанта Волошина. Он сидел за столом Штирикова пьяный, в расстегнутой гимнастерке без ремня. Увидев меня, вскинул по-римски руку, воскликнул:
   - Святослав, моритури тэ салутант!
   Перед ним была склянка со спиртом и несколько сморщенных огурцов. Я сел напротив Волошина и покачал головой. Вероятно, это кольнуло его пьяное самолюбие. Он спросил:
   - Знаешь, почему вливаю в себя этот яд?
   - Нил нови суб сол, ты хочешь, чтобы тебя выкинули из рядов наших славных вооружен-ных сил.
   Волошин заплакал и, колотя кулачками по столу, пискливо завопил:
   - Да хочу! Я что, семь лет зубрил, работал, как вол, тянул свое голодное пузо от стипендии к стипендии, чтоб лечить радикулит зелёнкой и вывихи - угрозами? Я всё отдал мечте стать хирургом, на последние копейки выписывал учебники, потому что в библиотеках было одно дерьмо. Просидел всю юность за столом, чтобы стать хорошим хирургом. И что? Выходит, я все эти годы учился срезать мозоли. И правда, на кой чёрт, если не могу доказать этому борову Штирикову, что воющий по ночам больной Высоцкий действительно поражен радикулитом. Ты ведь знаешь, его посадили на гауптвахту в одиночку, где он спал на цементном полу. Тут не только радикулитом, тут... Чёрт, дернуло же меня вступить в партию! На пятом курсе, понимаешь, подходит парторг курса и говорит, что, мол, отличник, давай, мол, в партию, достоин, мол. Диплом в руки, и по партийному набору сюда. Попробуй я отказаться, покачали бы они головами и отпустили бы на все четыре стороны, но места фельдшера я бы после долго искал днем с фона-рем. Ехал, всё же надеялся, что попаду в госпиталь, в операционную. И что? Говорю Штирикову, что у парня радикулит, а он мне отвечает, что таких во время войны ставили к стенке. Ну что будешь делать? Сунули меня в эту форму на двадцать пять лет, сунули в эту аптечку минимум на пять-семь лет. Если и доберусь до операционной, то разве что лет этак через десять, когда будет поздно, когда отстану безнадежно. А я с закрытыми глазами грыжу делал. Вот сопьюсь, они меня и выгонят. В любую деревню поеду, лишь бы операционную найти, и людей лечить. Лечить! Ты же знаешь этот гнилой климат лучше меня, Святослав. На первом году покрываются люди фурун-кулами, гной из них буквально течет, появляются инфекции. Сделать каждому переливание крови - и пойдет парень, как новорожденный. Да видите ли, не положено. Проклятая жизнь!
   Пока Волошин плакал и жаловался, я успел опрокинуть в глотку две стопки спирта. Воспо-льзовавшись паузой доктора, заговорил:
   - Я тебя, доктор, понимаю. Только плакать зачем? И пить тебе надо мудро. Никогда не пей в одиночку, только перед свидетелями. Выбирай их из болтливых, доносчиков, мерзавцев. Пусть несколько раз в месяц на тебя прут в дивизию кляузы. Гляди, сопьешься - не только скальпель, девушку в руках держать не сумеешь. Действовать надо. Сам на себя пиши доносы левой рукой. И учти, ты должен быть профессионально и политически чист, только пьяницей, пачкающим единой водкой честь мундира. И, возможно, тебе повезет. А главное, и себе не доверяй, не то что людям. А ты ко мне с такими разговорами. Как маленький!
   Волошин налил мне стопку и поднял глаза, полные дружеского умиления:
   - Ты настоящий человек. Ты говоришь трудно, но правильно. Но меня всему этому не учи-ли... и не хочу... пусть таким и останусь. У меня никогда не хватит сил стать, как ты советуешь, холодным ко всему, кроме поставленной цели... Да, послушай, мне сказали, что тебя отпускают. Я тебя от всей души поздравляю. Так что тебя привело ко мне?
   Выслушав мои объяснения, Волошин зло рассмеялся:
   - Справка. Положено и не положено. Вот на чем держится здоровье, счастье человека. А ты знаешь, как я решил стать врачом? Так я тебе расскажу. Я тогда учился в классе седьмом. И обожал лыжи. Пошел однажды в парк покататься и вернулся с рукой, поломанной в двух местах. Побежал в ближайшую поликлинику. Бегу, реву, гляжу на кость, прорвавшую кожу на запястье, и опять реву. Прибежал в поликлинику, а мне там говорят, что я не из их района. Через весь город побежал в свою. Она оказалась на ремонте. Помчался к областной больнице. Стоял там в длинню-щей очереди часа четыре, пока перестали принимать. Одним словом, сломал я себе руку в десять утра, а гипс мне поставили в десять вечера, да и то знакомый отца - так сказать, по блату. Тогда я и решил стать врачом, чтобы лечить не только недуги, но и несправедливости. Может, я всё и наврал, а поступил в мединститут потому, что мать моего лучшего друга преподавала там химию. Но это неважно, главное, мне теперь кажется, что руководило мной тогда то, что называют фрей-довым комплексом, который я с тобой и открыл. Прости, что я тебя задерживаю, вот тебе справка; если хочешь, могу в ней добавить, что твой начальник штаба осёл? Не хочешь? Ну, твое дело. Желаю еще раз удачи.
   Глядя на Волошина, я чувствовал его тихое отчаяние. Отраженный в его пьяных глазах, я казался маленьким и кривеньким. Он китайским болванчиком кивал в мою сторону. Махнув рукой, держа комок в кадыке, я вышел с желанием никогда более не увидеть Волошина. Вновь пораздавав папиросы в палатах веселым симулянтам и грустным, несмотря на отдых, больным, пошел к штабу, держа в потном кулаке надежду.
   - Так. За документами и к начфину можете прийти вечером. И вот что, Мальцев, по прибы-тии из отпуска вы мне лично предъявите два железнодорожных билета - туда и обратно. И учтите, без фокусов, на этот раз губой не отделаетесь. Подпишите обязательство!
   - Никак нет, товарищ подполковник, к сожалению, подписание подобных обязательств не предусмотрено уставом. Разрешите идти?
   - Идите.
   По навыку, приобретенному в учебке связи, нашел у одного москвича в военном городке телеграмму, посланную ему родителями. Оторвав телеграфные ленточки, полные поздравлений и поцелуев ко дню рождения парня, оттарабанил на телеграфном аппарате станции связи полка текст новой телеграммы, гласящей:
   "Соня тяжело больна я в отчаянии необходимо твое немедленное присутствие Надя"
   В семь вечера документы оттопыривали карманы гимнастерки, в вещмешке лежали две фляги спирта, несколько банок китайской тушёнки. У меня не было желания, подобно многим, одалживать для отпуска у ребят сапоги, ушанку и прочее. Так в своей старой длиннополой шинелёнке, к которой относился с неприкрытой нежностью, и отправился на станцию.
   В полночь, к началу отпуска, был на владивостокском аэродроме. Патрули только покоси-лись на мою старую шинель, выражение лица служило лучшим доказательством присутствия в кармане отпускного листа. Билетов на ближайшие пять дней в кассах не было. Пошел к дежурно-му по аэропорту. Только завидев меня, утомленный однообразными криками ходатаев, толстяк-дежурный заворчал:
   - Чего ко мне все лезете? У вас свой комендант есть, к нему и топайте. Нет мест. Нет.
   - К вам иду, потому что комендант говорит, что много нас таких... Вы такого не скажете. Вот телеграмма. Я дочь свою хочу живой застать, а он не понимает.
   Толстый дежурный поуспокоился, потянулся к бланку.
   - Да, тут-таки не шутки. Ладно, хлопец, я поищу. Вылетишь в пять утра. Иди. Жди. В четыре приходи, и никому ни-ни, а то подумают, что я Дед Мороз.
   Я вышел из кабинета чудесного толстяка, шел и улыбался встречным патрулям. Не было в эти минуты плохого ни во мне, ни в мире.
   15
   Я видел в мигающих огнях взлетающих самолетов, в реве невидимых сопел слова, то прыгающие в хаотичном веселье, то выравнивающиеся в спокойную и громадную радость:
   - Свобода! Понимаешь? Свобода, говорю я тебе!
   Мистическое слово. Древние говорили, что в нем ад и рай. Я видел в нем мгновение счастья, затем просто привычку. Или борьбу с привычкой быть свободным.
   Я летел. Время тащилось, отставало и оставалось на востоке. Я блаженствовал в глубоком кресле "Туполева". Тысячи километров уходили назад, широкие, не подвластные никому, мощные. Благо? Зло? Не к чему было думать, знать...
   Во время окружных учений в конце 1966 года нас, курсантов связистов-дальников, обеспе-чивающих кабельную связь между штабами армий, бросили на места прорывов танковых колонн (зарытый на полметра в землю кабель был беззащитным перед гусеницами танков, разворачиваю-щими размякшую осеннюю жижу). Мы с товарищем, нарубив хвороста, погасили в одном месте болото-землю и легли выжидая, положив возле себя длинные рогатины. Дорога, где был проложен кабель, пустовала до вечера. Наконец донесся постепенно заполняющий всё пространство шум моторов. Жижа, покрывающая землю, затряслась холодцом. Озябшие, мелкие под монотонно падающим дождем среди однообразной кочковатой земли, мы бросились к дороге, подняли кабель на рогатины, укрепили их и встали. Стояли, поддерживая их, ночь, утро, день. Танки всё шли с нескончаемым лязгом стали. Изредка бесшумно проскальзывали ракетные установки. Я был покрыт грязью, отбрасываемой гусеницами, и почти уже бесчувственными руками обнимал рогатину, на конце которой вместе с порывами ветра свирепствовал, вырывая ее из рук, кабель. Ребята, высовываясь из люков, подбадривали:
   - Держись, паутина! Держись, всё ерунда по сравнению с мировой революцией!
   И сонные губы как бы поневоле лихо отвечали:
   - Давай, фанера, давай! Да смотри, столбы не ломай!
   Я чувствовал себя частью этой катившейся мощи. Один Мальцев во мне - со своими мелкими желаниями, злобой, жаждой обрести какую-то свободу, стушевывался перед другим - усталым и гордым своей силой солдатом, каким я был в тот день, каким я, быть может, бывал на каждом учении, не отдавая себе в этом отчета. Кем я был тогда - милитаристом? Защитником родины? Не нужные никому слова...
   Стюардесса улыбалась, подносила лимонад, потом бифштекс. Я крякал, запивая его спир-том. Угощал соседей. Расстегнутый мундир и небрежно брошенные на пол ноги создавали уют в мыслях, желаниях.
   Скоро Москва. Денек у Алексея, а там махну в Ярославль к матери. Мысли перекинулись на старшего брата Алексея. Он теперь обеими руками голосует за отъезд во Францию, на "землю обетованную". А не он ли шестнадцать лет назад, шестнадцати лет отроду был членом ФКП, что значит "левым", потом убежденным сталинцем, что значит "правым левым", а теперь стал "правым правым". В сущности игра слов, которую неизвестно почему называют великими колебаниями души ищущей, находящей. Был коммунистом, стал антикоммунистом, остался же "правым". Холодный интеллектуал, по-детски недоверчивый к людям, колкий человек, глубоко чувствующий уколы других; гражданин, попытавшийся подвести моральную базу под законы страны, где он живет, и только добившийся инстинктивной борьбы со своей моралью. Мужчина и муж, часто любящий свою жену за безраздельное доверие к ней, и изменяющий ей лишь, чтобы занять чем-то стоящим свое самолюбие.
   Внешне все это называлось "нервный лентяй" и "сексуальный маньяк". А в общем, мой брат - славный парень.
   "Туполев" пошел на посадку. В такси я глядел прежними глазами на московскую толпу и сказал себе, что уровень жизни трудящихся неуклонно растет. Я скороговоркой мысленно произнес эту стандартную фразу, вошедшую в меня неизвестно как. "Не ведают враги наши об истинной силе пропаганды, не встречающей на своем пути ничего, кроме шкуры человека", - сказал мне один пьяный парторг.
   Дверь открыла жена брата, Нина, любившая меня за то, что я брат ее мужа и ненавидевшая за то, что был знаком и даже дружен с его любовницами. Обняла и, радостно улыбаясь, повела в комнату. Алексей поднялся с дивана, насмешливо произнес:
   - Ба, а я уж думал, что ты стал жертвой случайной необходимости.
   - Ошибаешься, братец, борьба двух азиатских способов производства меня еще не съела. Как мать?
   - Она уехала. Она в Париже. Можешь не дуться, ждать тебя она не могла, срок подходил к концу. Да и встреча ваша ничего б не изменила.
   Во мне медленно всходило раздражение:
   - Наверное. Просто забавно: в сущности то, что я здесь, - ваша работа: матери, твоя да папеньки нашего. Тот удрал через три года после приезда, мать - теперь, ты ждешь в тепле разрешения, и только я набиваю себе шишки, расхлебывая вашу бывшую мозговую путаницу.
   Нина, ладная женщина с монгольскими глазами, звонко рассмеялась:
   - Вот олухи! Будет вам лаяться! После двух годков свиделись и все туда же! Я вам сейчас водки подам.
   Алексей сидел за столом развалисто. Разбавляя спирт водой, широколобый, ширококост-ный, - он с любопытством разглядывал зеленую солдатскую флягу. Его глаза с привычной печатью презрительного превосходства щурились.
   - Надеюсь, ты хорошо служишь? Терпеть не могу хулиганства, политического в том числе. Нужно быть лояльным и ненавидя. У меня сегодня встреча с одним таким политхулиганом в "Минске" - ты, наверное, помнишь, ресторан возле площади Пушкина. С Федором Сагадаевым. Из лагеря не так давно вышел, хороший филолог, только тщеславный буян. И вообще знай, что в Москве и в Ленинграде настоящих интеллектуалов нет или почти нет, у них здесь нет времени стать настоящими: много ходят, много говорят, много буянят, думают же мало. Во Владимире, в Ярославле - там, в тихом омуте, черти сидят, тихо копят, по крупинке знание собирают, тяжелое русское знание, когда в одном рту необходимо для холодной истины жевать Запад и Восток. Там для них настоящая опасность. А буяны легки на подъем; мелкие перевоспитываются в лагерях, крупных уничтожают. Они мотыльки-однодневки, пауки же в тишине подбираются к шмелю. Это иносказание для тебя, младшей, чтобы поняли твои трепещущие под черепной коробкой жилки.
   Мне вспомнился Свежнев:
   - Сволочь ты, Алексашка, сволочь! Тебя-то что ждет на этом Западе?
   - Правильно, сволочь! Сволочь, потому что ты прав. Ты можешь окрестить меня хамелео-ном, но поверь брату на слово, - гораздо важнее сейчас бороться против просоветского француз-ского коммунизма, чем против его учителя. Только настоящий русский интеллектуал-националист умеет ждать и видеть, как глыба власти себя разрушает, обливаясь то кипящей, то ледяной водой. Только он знает, что Знание и есть Время в политическом и преобразовательном понимании этого слова. Не понимаешь? Подрастешь - поймешь.
   Последние слова он произнес как-то непонятно. Не сразу дошло, что они были сказаны по-французски.
   16
   Брат был выше меня ростом, пришлось пойти в ресторан, как был, в форме, - было всё же проще пренебречь столичными патрулями, чем ходить по штанинам братниных брюк. Пока шли, говорили по-французски. Басурманские слова с легкостью шли из горла, было только удивление, что произнося, я их понимаю. Когда входили в вестибюль, Алексей рассмеялся:
   - Признаться, впервые встречаю советского солдата, говорящего с парижским произноше-нием. Знаешь, у тебя настоящее "париго".
   Нас уже ждали. Один, вероятно Сагадаев, помахал призывно рукой. Второй был французом - достаточно было взглянуть на его лицо, лишенное скованности, на его тело, ловко, не развалис-то вложенное в кресло. Его звали Франсуа Рокар, он был представителем какой-то мудреной французской фирмы в Москве. По-видимому, он чувствовал себя в Московии радостно-необычно. Водку пил по-кошачьи, лакал из маленьких рюмочек, не закусывал. Говорил свободно, громко и много. Распрашивал меня о службе, щупал глазами мундир. Передо мной сидел человек, могущий делать то, что хотел, говорить спокойно всё, что приходит в голову, не оглядываясь по сторонам. Он не был ни глупым, ни несимпатичным, но естественное для него обладание свободой раздра-жало. Отвечая ему, я против воли приукрашивал, не жалел светлых тонов, описывая быт армии. В моем рассказе незаметно для меня самого проскальзывали слова: сурово, но справедливо..., да нет, хорошо, чего же... наша сила, мощь нашей армии... вооруженные силы готовы... трудно, но нужно...
   Алексей слушал равнодушно, Сагадаев беспокойно шевелился. Рокар сказал:
   - Говорят о таинственной русской душе. Мне же часто думается, что есть особый вид русского геройства, хотя бы потому, что оно ненаграждаемое...
   Сагадаев злорадно расхохотался:
   - Это уж точно, глубины геройства нашего искать за рубежом нечего. А не черта ли русско-го геройства - не выносить сора из избы, как это и делает на наших глазах Мальцев-младший? Я могу рассказать вам интересную историйку, свидетелем которой был лично ваш покорный слуга. Это случилось в начале шестидесятых годов. Я был в те времена еще сравнительно молод, увлекался листовками, за что и попал в лагерь. Лагерь как лагерь, работали, ругались, болтали и, разумеется, терпели. Меня тогда цынга хорошо потрепала, так я, представьте себе, беззубым ртом развивал теорию Маркса относительно победы диктатуры пролетариата в странах с высокоразви-тым рабочим классом и утверждал, что нужно ждать, пока советский рабочий класс приобретет хотя бы на восемьдесят процентов среднетехнический уровень... и тогда, мол, и т. д. И говорил, что это возможно в стране, где существует индивидуум, где герой остается всё же героем. Вы, наверное, помните фильм "ЧП" ("Чрезвычайное происшествие"), поведавший о захвате чанкай-шистами советского танкера. Тайваньские власти обещаниями, угрозами, пытками заставили моряков танкера подписать документ, подтверждающий их нежелание возвращаться на родину. Некоторые, по фильму, согласились и остались, но большинство героически держалось и добилось своей отправки в СССР. Нам этот фильм, вероятно, в виде агитации и пропаганды прокрутили в лагере. Когда слова "конец фильма" закрыли от наших зэковских глаз лица героев, спускавшихся с трапа самолета к толпе, утыканной цветами, во мне невольно шевельнулась зависть. Люди, цветы, счастливые лица - было от чего! Через десять дней узнал, что эти герои обитают непода-леку от меня, в десятом бараке. Их действительно встретили с цветами, развезли на правительст-венных машинах по домам, а через десять дней взяли по одному и отправили в лагерь вспоминать свое геройство или разведку, на которую они согласились работать. Все герои: одни марксисты душат, другие марксисты дохнут, третьи марксисты наблюдают, а четвертые марксисты трех первых марксистами не считают. И все герои. И никто не хочет вытаскивать грязь из избы на свет Божий, все героически сожительствуют с идеей. Да, геройства у нас до отвала - заворот кишок враз получить можно.
   Алексей громко рассмеялся. Меня ирония Сагадаева взяла за живое. Пустели графинчики с водкой, расстегивались одна за другой пуговицы кителя, вертелась на свободе шея. Обратился к Рокару:
   - Сагадаев не охватывает проблему, а судит с точки зрения политики и гражданской морали. Проблема же относится к высшей социологии, и нечего тут говорить о гениальной болтовне Маркса с Прудоном. Государство есть и не собирается исчезать. Государство защищает армия. В стране, где осуществлен государственный монополизм и политический тоталитаризм, армия в основном служит капризам внешней политики, и без нее достаточно органов, занимаю-щихся наблюдением над подданными. В демократических странах другое. Чем демократичнее страна, тем тоталитарнее должна быть ее армия. Только тоталитарность армии может защитить демократию государства от менее демократичной, и поэтому могущей стать более сильной, оппозиции. Нам показывали учения французских солдат. У балерин тверже шаг. Армия не только военная, но и экономическая сила, и ею определяется экономическая и политическая независи-мость страны. И защищая тоталитаризм и присягу в нашей армии, я защищаю тем самым то же в странах, где их не существует, где исчезающие их остатки разлагаются в ставшей гнилой демо-кратии. Китайцы наши враги, но мы уважаем их. Солдат не может быть хорошим солдатом, если ему на учениях спускают с вертолетов жареных кур. Он не может быть хорошим солдатом, если ему внушают, что он должен требовать в армии свободы политических организаций. Он не может быть хорошим солдатом, если ему внушают, что атомная война не нуждается в хороших солдатах. Защищая армию вообще - защищаю, как это ни парадоксально, свободу, демократию.
   Рокар похлопал в ладоши.
   - Расскажите нам что-нибудь эффектное.
   Я откинулся в кресле. У Рокара от хмельненького любопытства шевелились уши. Алексей пил с неясной улыбкой на искривленных водкой губах. Сагадаев никак не мог зацепить скользя-щий по тарелке маринованный гриб. Взглянул я на себя: сидит бордовая потная морда в расстег-нутом мундире среди блеска стали и стекла, окружен белыми скатертями. Пробирающиеся к столикам офицеры недовольно оглядывались, увидев в зале солдатский мундир. Один направился к нашему столику. Я, пересилив ринувшийся на меня страх, громко заговорил по-французски. Офицер остановился, смутился и, видимо, плюнув в сердцах, ушел, не желая связываться с наглым, сидящим не по форме да еще в недозволенном для него месте солдатом, говорящим по-западному. Чёрт его знает, кто его папенька при такой наглости!
   Всё казалось мелким, цепляющимся за мелкое. Желание перепачкать хрусткие скатерти ресторана выплеснулось в почти радостно воспоминание:
   - Тогда (а это было недавно, товарищи-господа) я только что попал по велению неблаго-склонного военкомата в места не столь отдаленные от страны восходящего солнца. Неподалеку от места, где лежат в неподвижности дохлые воды, именуемые озером Хасан, раскинулась в узком пространстве бытия учебка. И вот на втором месяце непонятной жизни, где, кроме приказа, дозволенного нет, меня назначили в патруль. Шли мы по Сергеевке, охотились за ловкачами, самовольщиками. Бывало, начальничек патруля, капитан, завопит, что, мол, лови! держи! - Ну, ты бежишь, а как догонишь, так жалость берет, и понимание мешает исполнению обязанностей. Догонишь потерявшегося от страха самовольщика, поглядишь на его измученно-изогнутый хребет, да и свистнешь ему на ухо: "Беги, козел, беги же, сволочь!" - и вновь с радостью на душе уда-ришь его носком в копчик, да и впрямь возрадуешься его прыти, а заодно и гавканию капитана. Под вечер видение гастронома, мягко изогнутая линия его очереди, нежность продавцов утопи-чески слепили воображение. Капитан устал и лег поспать в развалинах недостроенного дома. И понесли ноги, пошлепала фантазия к гастроному, где продается водка для всех и всегда. Мое счастливое лицо столкнулось в дверях гастронома с физиономией майора-танкиста, патрулиро-вавшего по добровольной партийной инициативе. Он утомленно взглянул на бутылку в моих нелепых, недодумавших ее прикрыть руках, после на мое лицо, и произнес больше губами, чем голосом: