И, никуда не спеша, он долго скитался в прозрачном синем мерцании. Он был восхитительно одинок. Уже не в старой вселенной и еще не в новой — отстегнут от всего, счастлив. Пуст, но чреват всем. Черное зеркало Невы без плеска шло под мост. Рыжие вымпелы фонарей горели в воздухе и в воде на равных. Он долго стоял над бездной, потом пошел дальше, прошел мимо дома Аси и подумал с мирным превосходством, как не о себе: спать с нелюбимой женщиной — все равно что писать, как Сашенька Роткин. В душе протаивала крупная повесть. Широкое, темное и спокойное чувство собственной реальности переполняло его, затопляло, как весенний паводок, — оно было сродни чувству парения.
   Он вновь пошел через четыре дня и, чуть войдя, понял, что она не преображена.
   Не было восхитительного дуновения, когда женщина начинает тянуться сама, уже понимая, уже отдавая; когда физическая близость служит лишь подтверждением, предельным выражением возникшего сопереживания. Мир затрясся, обваливаясь и крошась, потом запылал. Вербицкий держался почти сорок минут; оборвав какой-то пустяк едва ли не на на полуслове, спросил прямо. «Да, некогда, было много всего, простите, Валерий. Не сосредоточиться. Андрей вот начал один рассказ, тот, что побольше, а мне пока никак». Он хотел закричать. Он хотел отобрать страницы — но не смог решиться, это было бы слишком страшно. Непоправимо. Тек дальше разговор. Симагин и мальчик вертелись рядом. Он ушел. Уснул со снотворным. Через пять дней поплелся опять, она выглядела приветливо. Но была за стеной. Была приветлива лишь оттого, что он — друг мужа. Сам по себе он не существовал. Вербицкий выкладывался, уже не обращая внимания на то, что, вероятно, выглядит смешным и ничтожным, домогаясь любви, как прыщавый шпендрик, — да что там любви, хоть интереса, привязанности, влечения! Он дошел до того, что попытался подружиться с ее сыном! Не помогало. Она была с Вербицким, как с прохожим. Ее огонь оставался за семью печатями, отданный на откуп одному лишь — и кому! Кому!! Он ведь даже не понимает, что за сокровище, что за волшебный талисман выиграл в лотерею у жизни — случайно, незаслуженно выиграл просто потому, что прошел рядом и протянул руку в должную секунду. О, если б это был я! И она не понимает, что произошло, она любит и слепа! Какое страшное надругательство над нею! Какая чудовищная эксплуатация! Тратить на быт, на мертвый вой циркульной пилы ту, для которой каждый взгляд любимого — праздник, которая все поймет и простит, даст силы на любой поступок и проступок, в любую геенну без колебании шагнет рядом; а может, даже забежит вперед, потому что любит. Любит. Симагина любит! Вкладывает и вбирает. Она же должна любить меня! Меня, меня, меня, меня, меня!!!
   Она, наверное, все понимала — но не подавала виду. Он не знал, что она рассказывает этому недоумку. Может быть, все. Может быть, они хохочут над ним, когда остаются вдвоем. Он читал ей Бодлера:
   «Навеки проклят будь, мечтатель, одержимый бесплодной мыслью первым разрешить — о, глупый человек! — вопрос неразрешимый, как с честностью любовь соединить!» Она смеялась ему в лицо: «Ну и гниют они там на Западе!» Он читал ей Ионеско, моляще, как побитый верный пес, заглядывая снизу ей в глаза: «Писать в России — это героизм. Писать — это почти приближаться к святости». Она лукаво щурилась, присматриваясь: «Да, уже нимбик светится!» Он давился смехом от ее остроумия, заходился до слез. Он слушал, когда начинала рассказывать она, — но ему плевать было, какие места в Ленинграде ей дороги, какое мороженое она предпочитает, во что играла в детстве, как была влюблена в девятом классе… Пришел Симагин, однообразно заулюлюкал при виде старого друга:
   — Слушай, Валер, я прочитал. Запоем. А-а-атличные рассказы! Вот талант ты все-таки, черт, аж завидно. Как-то я даже по-новому на тебя глянул… У тебя что, полный стол гениальных рукописей? Принеси еще что-нибудь такое, пожалуйста…
   Ему понравилось, боже мой, ему!! Да кто ты такой, чтобы тебе нравилось?! Полный стол, кретин! А знаешь ты, чего стоит это?
   — Валер, ты Аську прости, она хотела прочесть, честно — не успела просто. Мы тут в Токсово ездили, и Тошка перекупался — подкашливал, температурил…
   — Да что вы, ребята, в самом деле, какое еще «извини», пес с ними, с рассказами, таких писателей двенадцать на дюжину, не Достоевский же… Я просто думал, вам интересно.
   — Да, нам интересно! Ася, ну скажи ему что-нибудь, видишь, обиделся же человек!
   — Андрей, прекрати, не мучай жену. Да и обо мне ты говоришь, как о больном ребенке, — ты меня, часом, не перепутал с Асиным сыном?
   Ее лицо окаменело, когда он сказал именно «с Асиным» — и ему стало чуть легче.
   — Единственно, почему мне действительно жаль, — потому, что я не могу дольше держать у вас первый экземпляр. Для дела нужен.
   — Да, — согласилась она уже снова с улыбкой, — жаль, ну, ничего, я прочту, когда опубликуют. Вас ведь, наверное, быстро публикуют.
   — Конечно, — смеялся он, — и обязательно с золотым обрезом. Он шел по улице, шатаясь от горя. Слепые глаза сухо кипели от невозможных слез — как забытый на ненужном огне чайник, из которого давно выжгло воду. Меня нет, захлебываясь, кричал Вербицкий. Меня нет! И подошел милиционер. Гражданин, вы пьяны. Нет, товарищ сержант, я не пьян. Вы пьяны, пройдемте. Я не пьян, клянусь, просто репетирую роль. Репетируйте в отведенных для этой цели местах. Как называется ваш спектакль? «До новых встречь». Хм, не слыхал. Ладно, идите, но кричать так страшно не следует. Зрители с вашего спектакля разбегутся. Спасибо, я буду тихо-тихо, все тише, с каждым шагом тише. Гражданин, по-моему, вы все-таки пьяны. Нет, сержант, я трезв. Как никогда трезв. Раз и навсегда трезв. Позвольте на всякий случай документик. Извольте на всякий случай документик. Вербицкий? Вербицкий. Валерий Аркадьевич? Валерий Аркадьевич. Ну, до новых встреч, Валерий Аркадьич. Творческих успехов. До новых встречь, товарищ сержант, вам того же.
   — Уснул, — сказала Ася. — И сегодня не закашлял ни разу, слава богу. К субботе будет в полной форме, тьфу-тьфу-тьфу.
   — Вовремя захватили, — сказал Симагин. — Все-таки против простуды лучше дедовских способов наука так ничего и не придумала. Молоко да мед…
   — Хороший мед у вас в Лешаках.
   — Э-э! Вот до химкомбината был мед — это да…
   — Ну, что ж поделаешь… Это мой чай? — спросила она.
   — Угу.
   — Спасибо, — она отхлебнула. — Слушай, открой секрет. Почему у тебя всегда заваривается вкуснее, чем у меня? И не крепче даже, а именно вкуснее.
   — Потому, — польщенно ответил Симагин, — что я по кухне больше ничего не умею. Но зато уж чаю отдаю всю душу.
   — Наверное, — вздохнула Ася. — Вот что значит настоящий талант. Все, на что хватает времени, делаешь лучше простых смертных. И если чего не делаешь — значит, просто не хватает времени.
   — У таланта должно хватать времени на все, — грустно сказал Симагин.
   — Три ха-ха. Тогда ему будет никто не нужен.
   — Ох, Ась, ты с этими афоризмами… Валерка-то ведь обиделся. Тебе не показалось?
   Ася пожала плечами:
   — Понимаешь, Андрей, — проговорила она нехотя, — я на этих легкоранимых сволочей насмотрелась досыта. В ранней молодости.
   Симагин перестал жевать.
   — Опять. Ась!
   — Ну что — опять? — спросила она устало.
   — Ты же сама сказала: ничто так не отгораживает от людей, как твердить себе: они плохие.
   Она запнулась, припоминая, где и когда могла это сказать, а потом весело рассмеялась:
   — Ущучил! Ущучил! С поличным поймал!
   — Я очень боюсь, Ася, — сказал Симагин серьезно, — что твой богатый негативный опыт сыграл с тобой дурную шутку.
   — А я очень боюсь, — ответила она, тоже посерьезнев, — что благодаря твоему Вербицкому твой небогатый негативный опыт значительно обогатится.
   Симагин покачал головой.
   — Упрямая ты…
   — Упрямая, ленивая и тупая, — ответила она.
   — Он что, — осторожно спросил Симагин, — за тобой… ухаживает, что ли?
   Она досадливо поджала губы и ответила не сразу.
   — Да черт его разберет… Завидует он тебе зверски, это точно, — решительно добавила она. — И из-за меня — в том числе.
   — Он хороший, — сказал Симагин. — И рассказы хорошие. Я хоть и не шибкий знаток, но когда сердце щемит — это понимаю.
   — Андрей, я женщина. Мне нужно только то, что мне нужно.
   — Ч-черт! — Симагин опять мотнул головой. — А мне… мне очень неловко. Рукопись — это ж такое доверие…
   Ася опять смотрела на него восхищенно и печально.
   — Ну попросим у него потом, — сказала она.
 
   После водки комната заколыхалась и поплыла. Из глаз хлынули наконец слезы. Некоторое время корчился в кресле. Встал и, время от времени размазывая жидкую соль и горечь по лицу, по обиженно открытым губам, развязал тесемки на папке, вытащил оба рассказа и начал рвать — каждую страницу отдельно. Когда страницы кончились, с ворохом норовящих спорхнуть на пол клочков, натыкаясь то левым, то правым плечом на стены короткого коридора, проковылял в свой совмещенный санузел и запихнул, безжалостно уминая кулаком, весь ворох в ящичек для туалетной бумаги. Долго стоял, пошатываясь и пытливо глядя в унитаз. Белое керамическое сверкание клубилось перед глазами, разлеталось бликами. Неловко повернулся спиной. Путаясь дрожащими, потерявшими чувствительность пальцами, расстегнул джинсы и взгромоздился, едва не повалившись носом вперед. Пыхтя и плача в мертвой тишине маленькой ночной квартиры, мучился минут десять, но все-таки добился своего, как добивался всегда, если дело зависело только от него самого. Тщательно размял побольше хрустких неповторимых клочков и употребил по назначению, а остальные спустил им вслед.
   Было очень больно.

2

   Бачок еще шипел, а Вербицкий уже выгреб из глубины письменного стола тяжкую кассету.
   Она выглядела как-то инопланетно. Пугающе — как все абсолютно чужое. Полированный металл был прохладным и приятным на ощупь. По вороненому верху шли маленькие, изящные буковки и цифирки, означавшие невесть что: «Тип 18Фх». Ниже: «Считывание унифицировано для всех эндовалентных адаптеров».
   Вербицкому стало страшно. Он вышел на кухню, в назойливо зудящей кофемолке намолол себе кофе, засыпал в кофейник, залил водой. Оставил. И потянулся к телефону.
   — Привет, Леха, — сказал он внятно и безмятежно. — Узнал? Вербицкий это, Валера. Ну, конечно! Прости… да, сто лет. Некоторое время они говорили о том о сем.
   — Да, черт, чуть не забыл, — спохватился Вербицкий. — Знаешь, мне одна штука нужна. Мог бы помочь?
   — Какая штука? Опять импортный видик сломался?
   — Смотри-ка, даже это помнишь! — засмеялся Вербицкий. — Только он был не мой… Нет, поднимай выше. Потребности масс неуклонно растут. Нужен небольшой излучатель… с эндовалентным адаптером для считывания с кассеты восемнадцать эф икс.
   — Ты что, с ума сошел? — спросили там после долгой паузы. — Это же не игрушки, не бытовая электроника…
   — Потому и прошу, что не бытовая, — нагло ответил Вербицкий. Он едва не запрыгал по комнате от восторга — там поняли! Что его могли понять не так, и дать не то, и это «не то» оказалось бы опасным, ему не пришло в голову — для этого он недостаточно разбирался в технике.
   — Да нет, Валерка, — на том конце нерешительно мямлили, не отказывая, впрочем, сразу. — Такого даже нет, это не серийка. Нет, не могу. Имей совесть…
   — Альбомы Босха и Дали тебя дожидаются, — быстро сказал Вербицкий. Там опять долго дышали.
   — Полиграфия чья? — спросили затем.
   — Милан.
   — Милан… — прозвучало сквозь шорохи мечтательное эхо. — Валер, но ведь, помимо прочего, техника будет стоить денег, даже если… Как ты сказал? Адаптер эндовалентный?
   — Угу. Собственно, у меня есть кассета, которую надо прокрутить. Можешь посмотреть сам.
   — Да знаю я эти типы, их сейчас широко вводят… Если считывание унифицировано…
   — Во-во, тут так и сказано.
   — Позвони через недельку. Пока ничего не обещаю… Слушай, но зачем тебе? Подался с вольных харчей в ихтиологи? На этих системах изучают поведение высших рыб в полях.
   — Угу, — сказал Вербицкий. — Рыб, ага. Высших.
   — А что на кассете? — для очистки совести спросили там.
   — Да не бойся ты, шутка одна. Сюрприз хочу другу сделать, именно ихтиологу.
   — Ну, черт с тобой. Через недельку позвони.
   Он нажал на рычаг и затем сразу набрал номер Инны.
   Она ответила сразу, будто сидела у телефона и ждала.
   — Здравствуй, — сказал он просто. — Это я. Узнала?
   — Узнала, — после заминки, совсем спокойно ответила она.
   — Прости, что побеспокоил в такую поздноту.
   — Ничего. Ты же знаешь, мне можно звонить очень поздно.
   — Никогда не посмел бы тебя затруднять лишний раз. Но мне больше не к кому обратиться. Не сердись.
   — Я никогда на тебя не сержусь.
   — Мне нужны Босх и Дали.
   — Опять кого-то очаровываешь?
   Я зачахну и умру, любимый, если ты не будешь купаться в выгребной яме. Я умою тебя своими слезами, вытру насухо гидро-пиритной гривой и, постоянно зажимая двумя пальчиками свой нос, вслух не скажу ни разу, как от тебя разит, — но, умоляю, купайся…
   — Это подарок для мужчины, — честно сказал Вербицкий. Она помолчала. Затем произнесла тем же бесцветным голосом:
   — Будут тебе Босх и Дали. Через три дня. Устроит?
   — Разумеется! Можно даже через три с половиной!
   — Я позвоню тебе, когда сделаю. Можно?
   — Конечно, Инна.
   — Все? Ты ничего мне больше не хочешь сказать?
   — Не-ет, — с досадой поморщившись, ответил Вербицкий. — А что-то нужно? Ты мне скажи, что, и я тут же скажу, — пошутил он.
   — А… — проговорила она, и он по голосу почувствовал, что она улыбнулась своей слабой, беззащитной и беспомощной улыбкой, которую он так ненавидел. — Хорошо, забудь. Только, пожалуйста, Валерик, не пей больше. Я слышу, ты пил.
   Пошли гудки. Он глубоко вздохнул и положил трубку на рычаги. И выпил еще.
   А в воскресенье уже шагал с огромным, тяжелым портфелем.
 
   Симагин с утра пораньше отправился в химчистку, и Антон увязался за ним. Химчистка назревала давно, а с приближением конгресса и отпуска стала неизбежной. Симагина покачивало от хронического недосыпа. Каждое утро, с трудом раздирая глаза, он клялся и божился, что ляжет сегодня пораньше, и каждый вечер не получалось. Ну, все, думал он, слушая Антошку. Никаких сегодня чаепитий. Антона уложим — и завалюсь. Он представил, как сладко будет завалиться часов этак не позже десяти… одиннадца… та… Всегда что-нибудь мешает. Вчера, например, Ася ускакала на какой-то день рождения, а к Симагину пришел Карамышев — вечеров в институте им уже не хватало. Часов шесть кряду, сделав перерыв лишь для перекуса и для того, чтобы загнать в постель Антона, который весь вечер напролет рвался им помогать, они думали, спорили, и черкали, кроша карандаши. Ничего у них не получилось, спорь не спорь, и в начале двенадцатого им стало невмоготу. На их головах, по Асиному выражению, можно было кофе варить — так раскалились. Выражение есть, а кофе нет. Дефицит. Симагин разлил чаю, они пошабашили, и разговор пошел, к вящему симагинскому удовлетворению, про рыбалку. Как теперь было видно, своим приглашением Симагин пробил брешь в скорлупе математика, и тот раскрылся. Это было черт знает как приятно. Они протрепались бы, наверное, до утра, но тут заявилась веселая Ася, Карамышев оробел опять и удрал. Тогда Симагин сразу почувствовал, как вымотался, — он был точь-в-точь, по Валериному выражению, выжатый лимон со слабым чувством исполненного долга — и поспешно начал стелиться. Ася размашисто громыхала на кухне, недовольно бормоча: «Раз в жизни не могу прийти на все готовенькое…» Вернувшись в комнату за сервизной чашкой — вот сегодня ей вдруг не захотелось пить чай из ежедневной, — она заметила, что сервиз был задействован, и возмутилась: «Это называется, он остался, чтобы работать! Это называется, ради науки я сидела, как холостая! Это как же называется?!» Симагин, таская простыни и подушки, сонно отшучивался. "Знаю я теперь вашу работу, — брюзжала Ася, с чашкой в руке разгуливая, как привязанная, за Симагиным по квартире и время от времени прихлебывая. — Работать он остался. Там такие девочки, а он тут — с лысым мужиком… Симагин, ты мне лучше скажи сразу честно ты кого больше любишь — нежных девочек или лысых мальчиков? Симагин подхихикивал, глаза у него слипались. Ася поняла, что он отключается, и сразу сменила тон, поспешно допила чай и, как Антошку, стала Симагина укладывать. Симагин уложился мгновенно, а она, вспомнив про хозяйство, даже зашипела и уселась спарывать пуговицы с подлежащей чистке одежды. Симагин засыпал и опять просыпался, слушал, как она дудит и бубнит себе под нос. «Чтоб тебя», — урчала она, пиля какую-то особенно неподатливую нитку; улыбался от чувства уюта и опять задремывал. Потом он проснулся от взгляда — Ася светлой статуэткой стояла у постели и ждала, когда он почувствует и проснется. Увидев, что он открыл глаза, она робко попросила разрешения полежать с ним рядышком. Я буду тихонько-тихонько. Можно? Симагин разрешил. С полминуты она действительно вела себя обещанно — только с бесконечной осторожностью, едва касаясь, рисовала что-то у него на груди подушечками пальцев, — а потом не выдержала, разумеется: уселась, подтянув колени к подбородку, и начала. А у них бельчонок дома живет, представляешь? И не в клетке, не в колесе, а по квартире скачет, веселый такой, рыжий! Провода погрыз. К людям сам пристает — на спинку опрокидывается и требует, чтобы пузень щекотали. Пушистый, ушастенький такой, хвостатенький! И она принялась руками показывать, какой он ушастенький, а всем остальным — какой он хвостатенький. Глаза у нее сверкали звездами. Валентина такую пеньюрашку отхватила — я сразу подумала: вот бы тебе понравилось! Совершенно безнравственный: прозрачный-прозрачный, и две пуговки всего, одна на груди, другая вот тут, чуть шагнешь, и он вразлет. По твоей милости, между прочим, меня за одинокую приняли! Один хмырь все танцевал со мной… Ну-ну, и что дальше, подозрительно спросил Симагин, слегка просыпаясь. А ничего, посмеивалась она. Целоваться хотел. До дому меня подвез. Такой интеллигентный, непьющий, с машиной… Ты что, с ума сошла? Конечно, сошла. Знаешь, как торопилась? Думала, ты волнуешься, почему не иду, от окошка к окошку скачешь. Нет, погоди, Аська, — он что, тебе понравился? Здра-асьте! С каких это пор мне кто-то нравится? Я тебе русским языком говорю — к тебе торопилась. А тут человек предлагается. Думаешь, мне интересно одной в первом часу трамвай искать? Авантюристка ты, Аська… А ты не знал? В детстве я всегда была миледи. Черта лысого меня Д'Артаньян догонял!
   Еще минут пять Ася тараторила, а потом вдруг осеклась, растерялась и сказала удивленно: «Вот и все». Симагин засмеялся, счастливо глядя на нее, и спать ему совершенно уже не хотелось — спать ему хотелось, когда, покидав барахлишко в чемодан, он шел с Антошкой по улице, до краев залитой солнцем. Антон старательно помогал ему нести, так держась за ручку чемодана, что приходилось тащить и чемодан, и Антона. Ничего, тешил себя Симагин, скоро отдых. Конгресс, вдвойне приятный оттого, что мы наверняка впереди, а потом отдых. Воздух, напоенный душистым сиянием луга… и узенькая Боярынька, укутанная зарослями орешника, ивняка, благоуханной крапивы — с нею так любит воевать Антон, лихо прорубая ходы к речке, где вековые ветлы, увитые хмелем, роняют ветви к таинственной сумеречной воде… и сияющий туман Млечного пути, призывно распахнутые созвездия, оранжевый факел громадной луны над серебрящимися яблонями, неистовый стрекот ночных кузнечиков, сеновал… и Ася, Ася — в телогрейке, которая ей велика; в купальнике, покрытая искрами капель!.. И — покой. Можно спать вволю, никуда не торопясь, безмятежно чинить что-то, стругать, пилить, и опять Антон мельтешит под ногами, тискает пахучую желтую стружку, делится соображениями, что она живая, только спит, оттого и свернулась колечком, и сам смеется и не вполне верит себе, и просит дать ему задание… и Ася кричит из оконца: «Мужики-и-и!» И мужики идут обедать, с сожалением оставив неторопливую работу, и маленькая мама оспаривает с Асей право разливать томленые в русской печке щи, и Ася, конечно, побеждает. А потом — степенные послеобеденные беседы, отец курит, присев на ступени крыльца и держа папиросы как-то по особенному, по-деревенски — в городе он держит совсем иначе, а Ася в Лешаках не курит никогда, а Антон грызет морковку… В подполе перегородки подгнили, но в этот год подновить уж не успеем; белые-то отходят, надо сходить, сходим-ка завтра за Мшаники, помнишь, там еще Гришки-то Меньшова кобель ногу подвихнул в то лето, как ты диссертацию к защите подал… ну, на Купавино через бор, от развилки налево, сосна там молнией побита… А у сосны, — Симагин помнил с детства — просторная поляна: трава по пояс, цветы, цветы. Воздух горячий, смоляной, медовый, обстоятельные шмели с гулом плавают в мареве…
   — Ты чего молчишь? — спросил Антон. — Ты засыпаешь? Или ты не рад, что меня взял?
   — Да нет, — возмутился Симагин. — Просто подумал: мама проснется одна, кто ее покормит?
   — Нас она кормит, а себя что, что ли, не сможет?
   — Да ведь это другое дело. Других кормить приятно, а себя — скучно. Детеныш ты, Антон.
   — Нет, — возразил Антошка, — я взрослый.
   — Это почему?
   — А все говорят. Совсем большой и не по годам развитый.
   — Ты им не верь, — твердо сказал Симагин. — Ты сам подумай: разве настоящему взрослому так скажут?
   Антон призадумался. Потом нерешительно проговорил:
   — Нет, наверное…
   — У тебя есть еще время взрослеть, и я тебе в этом даже завидую, Тошка. Тяжело работать, как взрослый, когда еще не вполне взрослый. Взрослость измеряется силой человека, а сила измеряется тем, скольким людям человек может помочь.
   — Да-а? — удивился Антон. — А я думал — сила это когда… ну… и драться тоже…
   — Это совсем другая сила. Она измеряется в лошадиных силах — помнишь, я рассказывал? Она тоже нужна, правильно. Но сейчас я не про лошадиную силу, а про человеческую. Чем человек слабее, тем меньше умеет помогать. Он хороший, не злой — но не умеет. Например, друг ногу сломал, а тот стоит рядом и: говорит:
   «Ах, как я тебе сочувствую, ах, как тебе больно, ах, да кто же нам теперь поможет?..»
   — Это только старые бабушки так говорят, — обиделся Антон. — Надо не болтать, а наложить шину.
   — Ну, и как ее накладывать?
   Антон насупился, а после паузы сказал с просветлением:
   — А хорошо быть врачом. Приходит больной, мучается — а ты что-то такое сделал, и он уже здоровый. Засмеялся и побежал на работу. Здорово, правда?
   — Правда, — сказал Симагин.
   — Я буду врач, — сообщил Антошка. — А ты почему не врач?
   — А я врач. Я самое лучшее лекарство изобретаю.
   — А когда ты его изобретешь?
   — Не знаю, Антон. Это трудно.
   — Ты его изобретай скорей. Девочка Лиза из нашего класса очень часто простуживает гланды и заднюю стенку, а когда ее нет, мне скучно и даже уроки хуже учатся.
   — Извини, Антон, но ко второму классу я не поспею, — улыбаясь, сказал Симагин. — Однако ты не думай, я стараюсь.
   — Да уж я знаю, — важно поверил ему Антон. — Уж ты работаешь. Вовка меня и то спрашивает: твой папа всегда с вами живет или не всегда? — ехидновато-приторным голоском Виктории передразнил он. — Его папа всегда приходит с работы в семь, садится к телевизору и больше никуда уже не девается до следующей работы, — Антон подпрыгнул, меняя шаг, чтобы пристроиться с Симагиным в ногу, — А мама почему не врач?
   — Она тоже врач, — не задумываясь, сказал Симагин. — Помнишь, я часто прихожу усталый, грустный… А она меня сразу вылечивает.
   — А еще помню, как мы с мамой пошли в кино без тебя, и она только и смотрела кругом, и у нее все время делалось такое лицо, как когда ты приходишь. И сразу пропадало. А ты был дома грустный, а когда мы пришли, сразу вылечился.
   У Симагина стало горячо в горле.
   — Ну, вот, — проговорил он мягко. — Ты же все понимаешь. Плохое настроение — это болезнь. Опасная и заразная.
   — Да-а? — Антон задрал голову, заглядывая Симагину в лицо пытаясь сообразить, не шутит ли он. Сразу споткнулся, конечно.
   — Да-а! — в тон ему ответил Симагин, и Антон заулыбался. — Мама и на работе всех вылечивает, кто грустный и нервный, я видел. Только меня ей лечить приятнее, поэтому она всегда со мной.
   — А тебе ее лечить приятнее, поэтому ты всегда с ней, — заключил Антошка.
   Интересно, что он думает сейчас, прикидывал Симагин, глядя сверху на темную Антонову макушку. Сколько из того, что сейчас сказано, отложится там? И даже не сколько, а — как? Совершенно не могу представить. Он думал так, а разговор катился: как лечат друг друга мама и папа, как лечат друг друга знакомые, как лечит друга друг… и что это — друг…
   — Представь, что вы где-то делаете революцию. И министр обороны старого правительства вроде бы человек хороший и прогрессивный. Может, даже вас поддержит. А может, и нет. Может, он специально притворяется, чтобы войти к вам в доверие, все выяснить и предать. И вот ты ему веришь и считаешь, что надо все рассказать, — тогда он вас поддержит армией. А твой лучший друг не верит, он считает, что министр вас обманывает.