— Какого черта, — пробормотал Симагин и поднялся. Обогнул столик и вдруг ногой сшиб модную сумку на пол.
   — Вот так надо, — пояснил он парню. Сидящая онемела.
   — Тебя мне пинать не придется?! — с бешенством, побелев, спросил Симагин. — Нет?! Вижу, что нет, — одобрил он, когда та с разинутым ртом выползла из-за стола.
   — Банда!! — завизжала она. — Тут их банда! Ва-а-а-ась!! Пельменная заинтересованно затихла. Перемахнув через перильца, из середины очереди вылетел дюжий смуглый Вася в расстегнутой до волосатого пупа рубахе и джинсах, украшенных верхолазным поясом. Парень поставил поднос, пригладил волосы и встал с Симагиным плечом к плечу. Вася остановился, морщась и озираясь.
   — Что ж ты, дура, — сказал он и вернулся в очередь. Симагин поднял с пола сумку и подал женщине. Та, не глядя, вырвала ее, открыла и, всхлипывая, принялась перебирать содержимое.
   — Доедайте быстрее, Андрей, — брезгливо пробормотал Вайсброд. Парень смущенно сказал Симагину:
   — Спасибо, друг.
   Симагин чуть улыбнулся белыми губами:
   — Не за что, друг.

Дети гибнут

1

   Ну, вот, это и пришло, думала Ася. Она сидела у окна троллейбуса, с окна текло, и Ася время от времени пыталась отодвинуться, но сидевший рядом толстяк, уткнувшийся в газету, не пускал ее своим мягко-тугим мокрым боком и только подозрительно косился, сопя, — кажется, подозревал, что Ася к нему жмется. Что они все за дураки, с тоской думала Ася. Было зябко и как-то пусто. Странно — в этом состоянии женщина всегда одна.
   Она вспомнила, как тот растерянно лепетал: «Надо убрать немедленно, все только начинается… куда спешить… мы друг к другу-то еще не притерлись…» И, вдруг все поняв по ее окаменевшему лицу, резко сказал, загасив сигарету о стену возле двери деканата:
   «Если пойдешь на авантюру, на меня и мое имя не рассчитывай. Я ни за что не отвечаю». Она крутнулась на каблуках, бросив язвительно: «А ты и так ни за что не отвечаешь! Это мое!» А может, зря? Надо было как-то… Как? Ведь я ему нравилась… И пошла прочь, исступленно ожидая, когда окликнет. И ревела в три ручья, колотила мокрую подушку, кричала. И назвала сына именем отца — единственное, чего Симагину не сказала. И вечерами моталась туда, еще на девятом месяце моталась, тяжело переваливаясь, опасно оскальзываясь на вечном гололеде, стояла, мерзла, ждала чего-то, глядела на пронзительное окно, которое по весне весело и преданно мыла, чтоб он не тратил время; к которому, казалось, только вчера подходила с той стороны, как хозяйка: голая, гордая, взрослая, с сигаретой в руке. «Родопи». Как сейчас помню — «Родопи». Сто лет не вспоминала, надо же, думала — стерлось. Ну и что? Хочу и вспоминаю. Наверное, по-настоящему я и любила-то только того. Потом одна дрянь. Ну, и Симагин, конечно, с ним светло. Тепло, светло и мухи не кусают. Не одна. Все равно как будто одна. Интересно, тот по мне скучает? Много женщин у него было с тех пор?
   Странно, ничего не болит, не тошнит почти. Но что-то неуловимо меняется, и главным становится другое, и мужчина уже чужой, и только легкое отвращение испытываешь к тому, чего раньше ждала с погибельно сладкой дрожью. Интересно, с тем было бы так же? Только б Симагин не догадался. Или сказать? Мы же все друг Дружке говорим. Он заботливый. Как он грел меня позавчера. Что же все-таки со мной было?
   Как резко, как жутко началось. Правильно он меня к врачу гонит. Надо сходить. Завтра. Сегодня некогда, сегодня великий День. Идем выкупать штаны. Она улыбнулась, попытавшись представить Симагина в новых модных брюках. Но неожиданно поняла, что не испытывает ни нежности, ни умиления. Да, тоскливо подумала она, надо привыкать. Приходить в дом, ставший чуточку чужим. Симагин, подумала она с раскаянием. Не сердись. Я сама не ожидала. Все равно ты самый заботливый, самый мой. Смешной. Даже не притронулся ночью. Маялся, вертелся рядом — берег. Надо сегодня что-то изобрести, чтобы он ушел в комнату родителей спать. Странно. Еще позавчера смотрела, как на бога. Ждала, как растрескавшаяся земля ждет дождя. И все-таки одной хуже. Надо притвориться, может, это не слишком противно. Заставить себя пару раз, и все пойдет само собой, станет привычным — терпеть, старательно стонать, и ждать, когда он кончит, и смывать липкую грязь не благоговейно, а брезгливо. Она вдруг поймала себя, что так и подумала: грязь. Надо же, все переменилось. Неужели не смогу? Ох, противно. И кого — Симагина! Его же ребенок обманет! Но ведь ради него. Все ради него. А ради меня? Только то, что я сама выгрызу. Она едва не пропустила остановку. С трудом выбралась из-за толстяка, который, пропуская ее, пыхтел, неуклюже поджимал короткие ноги, не желая встать, и все берег свою газету, чтоб Ася не намочила ее и не помяла. С первой страницы «Правды» из середины страшного пятна траурной рамки улыбался Виктор.
   Вода покрывала асфальт сплошной струйчатой пленкой, блестящей, как стекло. Ася шагала по холодному стеклу и думала: немножко доверия, немножко привычки, немножко притворства — вот и любовь. Нет. Не надо так. Все нормально ведь. Она стала вспоминать лучшие их дни. Хотя бы вечер, когда прикинулась Таней. Но поняла, что лишь тоскует по той себе, по солнечной яркости собственных ощущений. Она даже испугалась. Поправила капюшон. За шиворотом холодило, словно туда затекла вода. Но просто плащ настыл от беспросветного дождя и перестал быть защитой. Даже собственный организм. Она вспомнила вечер в декабре, когда впервые отдалась Симагину. Весь день назавтра ходила потерянная, умиротворенная. Несла на себе горячую печать его долгожданной власти… Ее передернуло от гадливости. Отдалась. Четыре месяца отдавалась, да он взять не мог. Едва слезу не пускал. Гнал ее — тебе противно. А она, измученная жутким ощущением своего, именно своего бессилия, льнула к великовозрастному мальчишке и шептала, задыхаясь: «Что ты, милый, это я виновата, я так долго мучила тебя, ты теперь мне не веришь, вот и все — а ведь я твоя, смотри… у тебя такие руки, я не могу жить без них, обними меня просто — и я уже счастлива…» Сейчас ее буквально корчило от запоздалого унижения. Просто я человек очень хороший, подумала она. Ради него даже на притворство шла, хотя ложь ненавижу. Школьница — притворство, терпение — притворство… Все лучшее происходило после того, как я притворялась Симагину в угоду. Тоска…
   После работы они встретились на Горьковской. Ася издали заметила Симагина. Среди блестящих суетливых зонтов он стоял каким-то марсианином — расстегнутый, открытый. Мокрые волосы на лбу. На улыбке — капли.
   — Здравствуй, — сказал он нежно и озабоченно. — А ты чего так опаздываешь?
   — Разве? — она глянула на часики, привычно взяла его под руку и хозяйски поволокла из щелкающей зонтами толчеи. — Не заметила. С Таткой заболтались…
   — Ты не ври, — сказал он строго и прижал ее руку к себе. — Нездоровится, да? Может, домой?
   — Господи, Симагин, — с досадой сказала она. — Когда я тебе врала? Слушай, ты мне вот что скажи. Неужели ты дождь любишь больше солнышка?
   — Ась, — проговорил он виновато и будто сам себе удивляясь. — Я как-то все люблю. Когда солнышко, я думаю: ух, здорово — солнышко. А когда дождик, я думаю: ух, здорово — дождик…
   — Вот будет у тебя замечательный новый костюм: Ты в нем под дождиком пробежишься, и все превратится в тряпку.
   — Нет! Я его не стану надевать, когда дождик.
   — А что станешь? Это? Ведь стыдно!
   — Ну есть же у меня выходной!
   — Которому тоже сто лет!
   На автобус он сесть отказался. Что ты, Асенька, из-за одной остановки! Да они же битком, посмотри! Если ты правда в порядке, давай лучше погуляем. Воздух какой хороший, пыль всю прибило… До самой улицы Рентгена, где ателье, они волоклись под дождем, по пузырящимся, мутным лужам. Симагин благостно дышал, напоминая какое-то отвратительное земноводное, и все ласкал Асину ладонь, все нудил, не холодно ли. Она почти не отвечала, и он наконец замолчал, поскучнев. Некоторое время шли молча. Видимо, он ждал, когда она спохватится и начнет болтать, хихикать — веселить его. Притворяться. Ему в угоду.
   — Ася, — не выдержал он, поняв, что не дождется, — случилось что? Или тебе нездоровится все же? Ты что таишься-то, как не родная?
   — Симагин, — ответила она, внутренне кипя, но сдерживаясь. — Привыкай, что мне все время будет нездоровиться, понимаешь? И не спрашивай по сто раз, не раздражай меня попусту. Жилы не тяни!
   Он наклонился к ней под капюшон и чмокнул в щеку. Естественно, намочил. И ресницы задел — дай бог, чтоб не потекли. Губы были холодные, мокрые. Нечеловеческие. Чужие губы.
   — И не требуй, чтоб я хихикала и придуривалась, как всегда!
   — Да я и не требую… — растерянно ответил он. Она почувствовала, что говорит резковато. Ох, Симагин, горе луковое… Надо было произнести что-нибудь ласковое, но ничего не приходило в голову. Тогда она плотнее просунула руку под его локтем, устраиваясь поуютнее, как бы ластясь, и спросила, стараясь говорить прежним, влюбленным голосом:
   — Лучше ты расскажи что-нибудь. Как дела у вас сегодня? Как твоя телепатия?
   Он недоверчиво покосился на нее. Она поджала губы. Он же еще и недоволен. Даже сейчас стараться, чтобы не было ссоры, должна я!
   — Ну, как, — он пожал плечами. — Знаешь, ничего нового… А частности, наверное, неинтересны.
   — С каких это пор? — осведомилась она ледяным тоном. — Я твоей гениальной работой интересуюсь всегда.
   И вдруг поняла, что действительно неинтересно. Надоело. Все так неважно по сравнению с тем, что происходит с ней…
 
   Брюки не были готовы. Ася взбеленилась. Все шло наперекосяк в этот мерзкий день — и вот последний аккорд. Крещендо. Позвоните через несколько дней, виновато говорила приемщица, мастер прихворнул… Несколько дней! Вы понимаете, что говорите?! Муж едет на конгресс! Международный!! На нее глядели все, кто был в ателье. Симагин, перепуганный и красный от стыда, за локоть выволок Асю под дождь. Она бешено вырывалась, но он держал крепко, и выпустил лишь на улице. Она едва не ударила его.
   Асенька, — тихо спросил он под заунывный плеск падающей серой воды, — что с тобой? Даже губки побелели…
   Губки!! — злобно закричала она. — О губках позаботился! Ты на себя посмотри!
   — Ася… — потрясение пробормотал он. — Да побойся бога. Из-за тряпки… Пожалей ты себя!
   — Пожалел!! — кричала Ася. — Если бы ты меня жалел, ты бы сам разнес всю эту лавочку! Как мужчина! Нет, тебе стыдно! А им не стыдно! Прихворнул! Запил он, а не прихворнул! И не стыдно! А тебе ходить, как гопник, не стыдно? Мне с тобой под руку идти стыдно! Ведь я о тебе забочусь, тебя ведь даже в ателье нельзя отпустить одного, вечно что-нибудь сделаешь не так!
   По дороге домой они враждебно молчали, не обменялись ни словом. Время от времени Симагин настороженно, словно бы чего-то ожидая, взглядывал на нее и опять уставлялся себе под ноги. Ася не взглянула на него ни разу.
   Антошка встретил их радостным визгом, но тут же стушевался, ощутив разлад. Ася сразу принялась за стряпню. Симагин, тщась облегчить ей жизнь в ее положении, поел, как и обещал, в столовой. Позаботился. То, что мы с Антоном тоже есть хотим, ему и в голову не пришло. Как будто я для него одного готовлю. Пуп Земли. С ненавистью возясь над душной плитой, Ася краем уха слушала, как в комнате Антошка шепчется с Симагиным. Открытие сделал. Не отстает от приемного папы. Яблочный огрызок, оказывается, потому коричневеет, что в яблоках ведь, мама сказала, много железа. Кожура — это покрытие, а стоит ее прогрызть, железо ржавеет. Логично, одобрял Симагин. Теория очень стройная. Но самые стройные теории должны подкрепляться экспериментом. Давай-ка знаешь что сделаем? Ты пойди, попроси у мамы яблоко и слопай, а огрызок положим в стакан. Рядом в другой стакан положим что-нибудь железное, это будет контрольный объект. А завтра сравним. Сам чушь выдумывает, и из парня делает блаженного фантазера, неприязненно думала Ася. По своему образу. В ее сердце раскаленным буравом крутилась ревность. Нет. Это не только хандра. Это пришла трезвость. Неужели я была так глупа?
   Она вдруг как бы очнулась. Да что это со мной? Ведь это же мой самый близкий, самый любимый… Муж!
   Ее обожгло стыдом и страхом. Не муж, вспомнила она и едва не выронила сковородник от унижения. Любовник! Томка вон до сих пор похихикивает, а остальные, хоть и привыкли, — все равно проскользнет иногда ироничное: «Неужели все еще так и живете? И рожать так будешь?» Дескать, склеила, да не доклеила. Что я отвечала? Смеялась, кажется. Кажется, бесшабашно говорила, что все равно. Мне действительно было все равно. А в самые сумасшедшие минуты, например, когда выпендривалась перед ним в банте и гольфах, казалось даже, что так лучше: никакой формы, одна сущность… Кретинка. А он у меня за это сына отнял.
   Перестань, снова осадила она себя, и закричала:
   — Эге-гей! Лопать подано!
   И передернулась, почувствовав, как фальшиво прозвучал этот веселый зов.
   Но Симагин ничего не заметил — все-таки лопух он — и, таща Антошку, влетел на кухню с удивленно-радостной миной.
   — Есть будем я и Антон, — весело сказала Ася. — А ты так сиди. В столовке ведь вкуснее, правда? — она засмеялась, тщась выглядеть лукавой и обычной, но в голове свербило: опять мирюсь я, а он только пользуется. Опять я строю вид, будто он меня не обидел. Вдруг на границе сознания мелькнуло сомнение — а чем, собственно, обидел? Да всем, тут же поняла она.
   Симагин честно не притронулся, хотя Ася потом и предложила. Антон непонимающе ел, поглядывая то на Асю, то на Симагина.
   Мирный ужин не унял тоски. Ну, я расклеилась всерьез, подумала Ася почти с испугом. Симагин, взмолилась она, ну сделай что-нибудь! Верни все. Неужели не видишь, как мне плохо? Он видел, конечно, не настолько уж он был лопух. Но, уже получив за расспросы, только старательно делал вид, что все чудесно. Пока они ели, он с неестественным оживлением описал вчерашнюю стычку в пельменной, и Ася опять, помимо воли, стала его корить: сорвал хандру и неприятности на женщине. Не такие уж крепкие у тебя кулаки, чтоб размахивать ими направо и налево, только людей смешить… Симагин снова поскучнел, Ася мысленно выбранила себя — она права, конечно, но хватит на сегодня правильных упреков. Симагин вдруг встал и произнес задумчиво: «Пойду-ка я погуляю». Антошка вскочил, не допив чай: «Я с тобой!» — «И не вздумай! — крикнула Ася. — По аспирину соскучился? А ты, — она повернулась к Симагину, — иди, поплавай. Выходной костюм у тебя еще остался». Симагин глубоко вздохнул и попытался улыбнуться — якобы, это просто шутку он услышал. С деланной пристальностью он вгляделся за окно, оценивая силу дождя, и сообщил: «Пожалуй, ты опять права. Что-то он разошелся…» — «Нет-нет-нет, — поспешно возразила она, — ты иди. А то потом опять выяснится, какие жертвы ты мне приносишь». И снова ужаснулась. После каждой реплики она давала себе слово больше не язвить. Но не могла остановиться. Антошка, втянув голову в плечи, сидел на своем месте и глядел в стол. Ася вдруг изумленно поняла, что не хочет мириться. Не хочет. То, что последует — притворство, игра во влюбленных детей, сюсюканье, — опротивело ей. Симагин поднялся выйти из кухни, но, зайдя Асе за спину, как-то на редкость мерзко ухватил ее за плечи. Спасибо, не за грудь, с него бы сталось. Он любил хватать ее сзади. И стал целовать ее в затылок. Так мог целовать любой прохожий. В Симагине что-то пропало — то ли нежность, то ли страсть, то ли доверие. Доверие? Ко мне? Да я все ему отдала! Даже сына! А стоило мне чуть расклеиться — опять ведь из-за него, из-за того, что во мне новый Симагин, — он же перестает мне доверять? Это пройдет, Асенька, сказал он тихо. Ты только не убивайся. Так и должно быть. Она чувствовала лишь неприязнь. Пытается что-то сделать, подумала презрительно. Пытается! И не может. А должен мочь!
   Она мыла посуду. Текла вода, кран верещал. Противный жир сходил с тарелок. Так всю жизнь. Ей захотелось шваркнуть тарелку об пол. Чтоб грохнула и разбрызгала белые молнии осколков. Даже мышцы напряглись. Всю жизнь. Ничего, кроме. Какая тоска — хоть в петлю. В чем-то этот Вербицкий прав — человек всегда один. А она еще ерепенилась. Какой ерунды намолола — стыд! Дура! Ой, дура! Хотелось прижаться к кому-нибудь большому и мудрому, который одним движением, как паутинку с лица, снимет безотрадную пустоту.
   Пошла было к Симагину. Нет большого и мудрого, но есть хотя бы маленький и глупый. Мой. Что бы там ни было, я же люблю его. Люблю. Я-то люблю. Она похолодела. Внутри жутко оборвалось, она поняла. Не дождь, не дурнота… Не любит! Да это давно видно! Как можно быть такой слепой? Я обязана готовить и ублажать, а ом взамен хвастается. Открытиями какими-нибудь. И все. И еще деньги. Через год ляпнет: когда ты ждала ребенка, мне было очень светло семьдесят четыре раза. Откуда знаю, что у него сейчас никого? Откуда знаю, что вытворяет в институте по вечерам? Да и в институте ли? Ведь он имел наглость в глаза заявить, что меня ему уже не хватает для вдохновения. А я, идиотка, рассиропилась до того, что прямо разрешила ему заводить любовниц! И подтвердила при Вербицком! И сама чуть не разревелась от умиления! Дура, срамная дура! Дурой была, дурой и осталась!
   Прижала кулаки к щекам и так стояла, потрясенная. Поинтересовался здоровьем. Не ответила. И слава богу, можно не беспокоиться!. Все в порядке. У ребенка нет ответственности, играет, и все. Раз игрушка, два игрушка. Одна поднадоела — взял другую. Это в благодарность за все, что я сделала. Я же мужиком его сделала! Чего стоило терпеть его бесконечную нервную слабость? Чего стоило нежно успокаивать, а домой ехать потом в боли неудовлетворенности, как в огне? Я же не девчонка! А теперь в любой момент скажет: тебе с твоим Антоном надо съехать. И я ответить-то ничего не смогу — действительно, живу здесь бесправно, по милости…
   Поняла, что плачет. Какая подлость все! Чем кончается!
   Ну, нет! Она вытерла слезы углом фартука, злобно шмыгнула носом. Я тебе не Лера твоя! Я тебе не позволю!
   Она не обернулась, когда он вошел, и лишь с тоской вздохнула. Даже достоинства нет. Прогнали, он повременил чуток и опять идет. Его бьют, а он не плачет, веселее только скачет. Детская загадка. Думаете, мячик? Нет, глупенькие, — мой сожитель.
   — Ну, как ты тут? — весело осведомился он. — Помощь не нужна?
   — Симагин, — спросила она прямо, — ты меня еще любишь?
   Он издал горлом какой-то странный звук.
   — Или как? — спросила она и повернулась к нему. А он упал на колени и прижался лицом. Потом задрал платье и с какой-то деланной страстью принялся целовать ее сомкнутые бедра, трусы на лобке. Вот и все, думала она, глядя в стену и машинально придерживая подол. Интересно, что сделал бы Вербицкий? А этот не умеет. Не испытал, не знает, не может. Где мудрый, сильный, способный спасти? Я устала, думала она, с досадой чувствуя, как отвратительные ладошки похотливо поползли вверх по ее голым ногам. Устала заботиться. Хочу, чтобы заботились обо мне. Меня лелеяли, как ребенка. Но этого не будет. Никогда. Выбор сделан, вот он. По-мальчишески меня раздевает, словно постель — панацея от всех бед.
   — Подожди, — она резко отстранила его руки, оттолкнула голову. — Подожди, — он растерянно, как побитый щенок, смотрел снизу. — Встань! — она отступила на шаг, почти злобно поправляя одежду, и он медленно поднялся. — Ты мне словами скажи!
   — Люблю, — сказал он. — Ася! Побойся бога, что вдруг…
   — А тогда почему ты на мне не женишься?! — звонко выкрикнула она.
   — Как не женюсь? — и вдруг до него дошло. — Аська! И в этом все дело? Как ты меня напугала! — он облегченно засмеялся — Погоди. А кто отказывался? — он лукаво, как идиотик, погрозил ей пальцем.
   Ася почувствовала, что сейчас опять заплачет.
   — Полтора года! — закричала она рвущимся голосом. — Я столько сделала для тебя! Ну я же хотела, чтоб ты меня упросил!
   — Асенька, милая, — с тупой ухмылкой он попытался ее облапить, и снова она отпрянула. — Ну хорошо, хорошо, упросю!
   — Нет уж, хватит разговоров! Завтра же!
   — Ася… — озадачился он. — Что такое стряслось? У меня же часа свободного нет… Вот с конгресса вернусь. Как раз и костюм поспеет, — опять заулыбался. — Будет тебе компостер!
   — Ну, разумеется, — зло усмехнулась Ася. — Опять работа.
   — Ася! — он развел руками. — Ну посуди сама… Мне не ехать? Ну хорошо, завтра я… Ой, что будет. Хорошо. Завтра я пойду и…
   — Нет-нет. Ехать надо. Тем более, Вайсброд отказался — ты должен продемонстрировать лидерство…
   Остаток вечера прошел в обоюдных усилиях изобразить покой и беззаботность. Ася заботливо налила Симагину чаю, с ужасом ощущая приближение ночи. Муж, думала она тоскливо. Муж объелся груш…
   — Я буду скучать без тебя, — говорила она, сидя напротив него и подпирая подбородок кулачком. — Ты позвони своему Вербицкому, пусть рассказы принесет. Хоть читать буду. Хоть о тебе с ним поговорю.
   — Обязательно. Ты в книжку переписала телефон с карточки, что он оставлял?
   — Да, — подтвердила Ася со странным чувством, будто что-то украла и обсуждает кражу с ничего не подозревающим потерпевшим.
   — Только ты не шипи на него…
   Непонятное раздражение полыхнуло в ней.
   — Никогда я на него не шипела и не собираюсь! — крикнула она. — Он мне не нравится, вот и все! Но он твой друг, и я не хочу, чтобы ты говорил: любовница перессорила меня с друзьями!
   — Ну ладно, ладно, — промямлил Симагин, ошарашенный этой необъяснимой вспышкой. — Не надо ради меня…
   — Нет, надо! — отчеканила Ася, успокаиваясь. — Надо делать кое-что и опричь души, если хочешь, чтобы была семья, а не так, лужайка. Тебе это еще предстоит понять.
   Чаепитие закончилось в молчании, и лишь когда они пошли в спальню, Ася в отчаянии решилась:
   — Симагин, — сказала она почти виновато и на удивление фальшиво. — Знаешь, что? Не ложись сегодня со мной.
   Он остановился.
   Она изготовилась врать о том, будто ему необходимо отдохнуть перед конгрессом, будто ради него она отказывает себе и ему в радости — в голове замелькали спешно примеряемые слова и фразы, но сказать она ничего не успела. Его лицо вдруг словно осветилось и стало немного похоже на то, каким было прежде всегда.
   — Милая, — проговорил он. — Милая Ася. Жена моя… И все.
   Она чуть оттаяла. Захотелось сказать что-нибудь такое же теплое в ответ,
   — Что, солнышко мое? — она засмеялась. — Что, дождик?
   Сфальшивила.
 
   С тяжелым сердцем уезжал Симагин в Москву. Ася проводила его до поезда, дав по дороге массу полезных советов, — он почти не отвечал. С рук на руки она передала его Карамышеву и Кашинскому, курившим у вагона. Постояли вчетвером, потом те ушли. Перрон мокро блестел, было зябко; тревожно пахло дымом, вокзалом. Прощанием. Симагин держал холодную Асину руку, и ему казалось, что он никогда больше не вернется сюда. Надо было всей грудью броситься на стеклянную стену, которая внезапно разделила их всерьез; швырнуть себя, распарывая кожу, и, вместе с фонтаном острых осколков, вместе с потоками крови вылететь к ней… Но он уже не знал, как. Он только мял ее отрешенную ладонь, старался поймать взгляд — но ладонь не отзывалась и взгляд улетал в сторону. Казалось, Ася ждет не дождется, когда поезд отправят и тягостный ритуал будет завершен… Но этого же не могло быть!
 
   Могло. За неделю он стал чужим. Совсем. Угар прошел. Начиналась взрослая жизнь. Она — жена, и все. Пусть нет пока штампа. Будет. Пользоваться собой на дармовщинку она не позволит больше. Не те года. Собрала, не терпя возражений, его чемодан. Поехала провожать. Несла портфель с бумагами. Семья — это добросовестное выполнение долга. Да, до некоторой степени — ритуал и навык. Работа. Независимо от настроения. А я не привыкла халтурить ни в чем. Теперь они стояли на мокром перроне. Симагин маялся. Еще не понял, что жизнь не праздник. Еще хотел, чтобы то вернулось. Ничто не возвращается. Не могу я скакать влюбленной дурочкой всю жизнь. И не хочу. Наворотила глупостей, хватит. Пора заняться собой. Идиотство: болтаю на четырех языках, подрабатывала переводами, покуда не пошла к Симагину в содержанки, — и без диплома. Она думала об этом уже не впервые, и всякий раз эти мысли обрывал тот, внутри, накрепко прибивший ее к беспросветности. И снова жуткая тоска подступала к горлу. И тоска, и дождь были бесконечны. Как стояние на перроне. Симагин всегда будет требовать невозможного. Привык. Надо поставить его на место, когда вернется. Ох, ведь через две недели он уже вернется. Надо будет встречать его и слушать…
 
   За исхлестанным окном неслась рокочущая дождливая мгла, изредка проплывали размытые огни. Сзади беседовали Карамышев и Кашинский, они что-то обсуждали, смеялись, а вокруг многообразно коротал вечер весь плацкартный вагон: гомонил, гулял, ел куриц, перекидывался в картишки и в шахматишки… Летом купе не достать, хоть удавись, а Симагин еще уступил место какому-то старику в протезе, и теперь у него было нижнее боковое — его задевал всяк проходящий. Он так ничего и не сказал. Полез в вагон, неловко чмокнул Асю в мокрую холодную щеку, которая была ему с готовностью подставлена, — словно Ася заранее знала, что он будет целовать в щеку, а не в губы. Он сразу вспомнил, как прошлым летом они ехали свердловским поездом к нему в Лешаки, — снаружи летел теплый, пышущий розовыми отсветами вечер, и Ася стояла у окна взволнованная, гордая… что я не так сделал?! Что?! Ну не мог я не ехать! Он замотал головой, катаясь по настывшему стеклу лбом. А в ночи плыли белые пятна и тонули в пелене, поезд длинно и равномерно летел, раздвигая дождь приземистым лбом, плавно изгибался, грохотал, наматываясь на мокрые рельсы. Зачем я такой в Москве? А за семьсот километров одинокая Ася и одинокий Антошка — зачем? Невозможно, пробормотал он. Невозможно. Что невозможно? Подсел Кашинский; посасывая ароматный леденчик, стал рассказывать, какая, оказывается, замечательная у Симагина жена. Поезд рокотал глухо и влажно, будто шел по морскому дну, Ася уплывала, как размытый огонь в ночи, неотвратимо надвигалась Москва, Симагин чувствовал ее наползание из-за прочеркнутого рельсами горизонта и катался лбом по холодному стеклу.