Увидя племянницу, он дико повел глазами и заорал, как зверь:
   – Врешь! Я Дирих, а не Федор. Не хочу я… Врете вы, черти. Не граф! Врете… И не голый…
   Софья, конечно, не раз в своей жизни на деревне видала пьяных и поэтому не смутилась нисколько. Но видя, что беседовать на этот раз с дядей нельзя, повернулась и хотела уходить.
   – Стой! Софья. Это ты… Родная! Стой… Не бойся! Иди сюда! – выговорил Федор Самойлович совершенно другим голосом.
   Софья остановилась.
   – Иди. Иди. Сядь… Ты одна… Одна ты, родная, все понимаешь…
   Федор Самойлович начал всхлипывать и затем, несколько раз ударив себя в грудь, зарыдал так отчаянно, что огласил все соседние горницы.
   – Губители! Злодеи! Что я им сделал? За что они меня всего лишили? Зачем они мне, проклятые москали, не отрубят голову на площади? Один бы конец… Где Трина? А? Где она? Спроси у них, у злодеев… Спроси, родная…
   Софья стала успокаивать дядю, он перестал кричать, но продолжал горько плакать навзрыд, как малый ребенок, и причитать по-бабьи… И все перебирал он, все свои горести… И разлуку с Триной, и спанье «голым телом», и зеркала, и обиды от Анны и ее детей…
   Эти горючие слезы как будто постепенно отрезвляли графа Федора Самойловича. Он стал смотреть разумнее и только покачивался на стуле беспомощно, как бы хилый и расслабленный старик.
   – Не могу я тут жить взаперти… да в «дыры» смотреться! Что мне их золотые стены да золотые стулья. Провались все это. Я уйду. Убегу. Пешком дойду до Литвы… Разыщу Трину. Я не хочу жить без Трины. Ты забыла… Продала своего жениха Цуберку за их золотые стулья. А я нет. Я не таков… У меня здесь… Вот где у меня Трина.
   И граф Федор Самойлович стал жестоко, с озлоблением стучать себе в грудь.
   – А ты продала Цуберку. Ты такая же, как все они… А где он, бедный, теперь… Он-то, поди, тебя любит, помнит, изнывает теперь по тебе… А ты на золотых стульях сидишь…
   Но полупьяный Федор Самойлович вдруг замолчал и стал, удивленно вытаращив глаза, глядеть на племянницу. Софья рыдала в свой черед, закрывая лицо руками.
   – Что ты… Что… О чем? – глупым голосом спрашивал дядя, но не получал ответа от девушки, страстно и судорожно рыдавшей против него.

V

   Почти одновременно с переездом «оной фамилии» из Стрельны в Крюйсов дом в Петербург прибыла издалека и остановилась в небольшом герберге, подешевле и поскромнее прочих, одна польская панна.
   Не говоря ни слова по-русски, она в первые дни не выходила никуда, но рассылала зато повсюду привезенного с собой молодого хлопца, сметливого и прыткого, который исполнял все ее поручения. На этот раз поручение панны состояло в том, чтобы разыскать в столице Московской империи какого-нибудь ходатая по делам, дьяка или писаря.
   Эта панна была – старостиха Ростовская, приехавшая в столицу хлопотать и жаловаться на кровную обиду.
   Лихая нравом помещица почти ночей не спала со злости с того дня, когда Анна с семьей исчезла из ее имения. Разумеется, при этом старостиха не сидела сложа руки… Вскоре после бегства рабов ее она послала в Петербург поверенного, но он вернулся, объявив, что в столице слыхом не слыхали о лицах, коих она разыскивала.
   Старостиха послала своего поверенного слишком рано: семья Ефимовских была тогда еще в Риге.
   Захватив с собой денег для ходатайства и всех хлопот, не столько из жадности и желания получить выкуп за своих крестьян, сколько из-за обиды, старостиха решила ехать сама.
   Появление ее в Петербурге как раз совпало с переездом семьи в Крюйсов дом.
   Через несколько дней малый уже разыскал для панны дьяка, который если сам не говорил по-польски, то был женат на женщине родом еврейке, говорившей на нескольких языках. И вот при помощи переводчицы панна толково передала дьяку все свое дело и цель своего прибытия.
   Подьячий, конечно, объяснил старостихе, что дело это крайне мудреное… Заявлять свои помещичьи права на семью было даже несколько опасно. Но старостиха была не из тех женщин, которые могли бы струсить.
   – Мне какое дело… Кто она ни будь, эта Анна, – она моя холопка. И никто ее у меня отобрать не может насильно. Пускай купят!.. Да и второе, я не русская, а подданная короля польского.
   Подьячий, несмотря на свое обещание, в продолжение целых двух недель не сделал, разумеется, ничего. Он только разузнал через людей Крюйсова дома, живет ли там действительно семья, состоящая из пяти человек, по имени Якимовичевы или Ефимовские. Вместе с этим он узнал, что в семье часто поминают вотчину панны и ее самое, старостиху. При этом большею частью Анна, ее муж и дети равно ругают прежнюю свою помещицу не на живот, а на смерть.
   Пока ходатай не предпринимал еще ничего серьезного, старостиха не дремала и продолжала сама свои попытки и розыски.
   Кто-то из поляков, шляхтич, с которым она познакомилась случайно на каком-то гулянье, дал ей добрый совет… И старостиха тотчас же воспользовалась им. Шляхтич объяснил панне старостихе, что есть одна личность в Петербурге, которая может взять ее под свое покровительство и похлопотать о деле.
   – Он важный, богатеющий польский магнат граф Сапега. К тому же он и с императрицей состоит в приязни… Если он не обделает это дело – ну тогда нечего и пробовать.
   И старостиха однажды добилась аудиенции у старого магната.
   Граф Сапега, привыкший к тому, что к нему часто обращались его соотечественники, большею частию ради помощи, принял старостиху в числе прочих.
   В зале, где происходил прием, было несколько посторонних лиц.
   – Я не могу, ясновельможный пан, объясняться при других лицах, – объяснила Ростовская. – Дело мое государственной важности.
   На подобного рода заявление, которое немало удивило Сапегу, он предложил панне пройти в свой кабинет. Здесь панна рассказала графу все и, прося его заступничества и покровительства, заявила, что удовольствуется выкупом.
   – Пускай русское правительство заплатит мне за семью Анны хотя бы только тысячу рублей.
   – Помилуй, пани!.. – воскликнул Сапега. – Такой цены за семью холопов, весь свет обойди, не услышишь… Ты сама знаешь, какая холопу с женой и с малолетними детьми красная цена как у нас в Литве, так и здесь… А здесь даже, почитай, много дешевле… А за тысячу рублей можно купить вотчину с двумястами душ.
   – Все это верно, ясновельможный пан, да моя холопка не простого происхождения.
   – Ну, это ты, пани, врешь… – отозвался, смеясь, магнат.
   Однако Сапега обещал старостихе похлопотать об ее деле и назначил панне явиться через неделю за ответом.
   Панна решила, что сидеть целую неделю без дела скучно да и глупо… Ей пришло на ум воспользоваться этим временем, чтобы побывать в гостях у своих холопов.
   На третий же день после свидания с Сапегой старостиха Ростовская, наняв извозчика, велела себя везти в Крюйсов дом.
   Подъехав к большому дому, который был много выше и красивее соседних, старостиха, быть может, в первый раз в жизни призадумалась.
   «Или все вранье, – подумала она, – что они живут в этом доме… Вероятно, в каком-нибудь другом их поместили. Или же стали они совсем будто паны важные…»
   Расспросив какого-то седенького старичка, сидевшего на ступенях крыльца, старостиха узнала, что в этом доме, который действительно Крюйсов дом, живет господин граф Карлус Самойлович Скавронский, а с ним вместе помещается его семья да еще две его сестрицы: панна Ефимовская с семейством и панна Генрихова с семейством.
   – Ну вот, их-то мне и нужно!.. – сказала старостиха, войдя в швейцарскую, где сидело несколько человек лакеев.
   Не скоро Анна, бывшая в углу дома, узнала о том, что ее спрашивает какая-то барыня. Так как Ефимовские опасались гостей, иногда заезжавших в Крюйсов дом, то всякий раз отправлялись советоваться с братом Карлом Самойловичем. На этот раз Анна послала своего мужа к брату.
   – Какая-то барыня нас спрашивает, – сказал он Карлусу.
   – Ну, так что же?..
   – Да как нам тут поступить… Боимся мы с женой, может быть, какая важная барыня… Ты лучше бы ее к себе пустил.
   Карл Самойлович прежде всего отправил человека узнать, кто такая барыня. Вернувшийся назад лакей объяснил, что спрашивают не его, Скавронского, а госпожу Анну Самойловну, и спрашивает старостиха Ростовская.
   Имя это имело такое значение для Михаилы Ефимовского, что он и теперь, забыв всю перемену, с его семьей происшедшую, изменился в лице.
   – Что ты… Ошалел, что ли! – вымолвил Карл Самойлович. – Что же она тебе здесь сделать может… Выпорет, что ли!..
   Но Михайло Ефимовский, ничего не отвечая, пустился бегом на половину жены.
   – Панна Ростовская!.. Панна Ростовская!.. – прокричал он таким голосом, как если бы его собирались казнить.
   Анна тоже смутилась. Несмотря на то, что она была женщина умная, но, в силу долголетней привычки дрожать перед этим именем, она и теперь чуть-чуть струсила, оторопела и стояла как столб, не говоря ни слова.
   – Ну, что же… – произнесла она, наконец, разводя руками. – Ведь не может же она, панна, нас взять силком да и увезти… Да пустое!.. Чего ты, глупый, растерялся… Да и я-то тоже глупее тебя… Что она нам может сделать? Теперь конец… Мы вольные люди. Теперь уж я покажу ей себя!..
   И Анна, несколько ехидно улыбаясь, крикнула людям в ближайшую комнату:
   – Ступайте и ведите сюда эту барыню!
   Через несколько минут появилась панна Ростовская. Она шла, медленно оглядываясь по сторонам, на стены, на мебель. Лицо ее выражало одно изумление.
   Обе женщины встретились. Панна улыбнулась благосклонно и ласково, а Анна несколько ехидно. Они стали друг перед другом, не зная, что сделать и что сказать. Михайло с невольным чувством, которого он не мог пересилить, стоял за женой, будто бы хотел за нее спрятаться. В дверях появились трое их сыновей и с неподдельным ужасом взирали на страшную старостиху… Они лучше и больше всех мальчишек в вотчине панны были знакомы с ее барскими ручками, не гнушавшимися давать затрещины и надирать вихры. Старшего сына даже поразило теперь то обстоятельство, что панна старостиха стояла посреди горницы с пустыми руками, без своей треххвостки.
   – Ну, что же… Поцелуемся теперь, – выговорила старостиха. – Вишь как вы живете!..
   Женщины сухо поцеловались, только для примера. Старостиха не желала целоваться как следует, а Анна все-таки как-то не посмела. Затем панна без приглашения села на диван и вымолвила:
   – Ну, садись… Побеседуем. Я приехала из-за вас… Ловко ты, моя голубушка, меня обделала. Век буду жить, не забуду, какую дуру из меня сотворила… Ведь ты меня ограбила.
   – Как ограбила? – произнесла Анна.
   – Да так ограбила. Если бы ты не убежала, то я бы тебя за хорошую цену могла продать… А теперь приезжай да хлопочи… А все-таки я тебе скажу, что я это дело так не оставлю. Мне что же… Я польская подданная, что ж мне бояться!.. Пускай она всю семью вашу у меня выкупит.
   Анна сидела, ухмыляясь ехидно, но тем не менее какой-то трепет все-таки западал ей в душу.
   Ей представлялось нечто возможное, по ее мнению, а между тем это нечто было ужасно. Вдруг царица скажет: «Не хочу я тебя выкупать, Анна, а поезжай ты обратно в крепость и в кабалу к своей панне…» И что тогда эта панна, теперь целующаяся с ней, сделает?.. И чувство уверенности в своей судьбе сменялось ежеминутно чувством страха и сомнений.
   Панна что-то говорила шибко и громко, но Анна не слушала и понемножку старалась овладеть собой. Она поглядела на своего мужа, увидела его несчастную, все еще перепуганную фигуру, его трусливую, подобострастную позу около кресла старостихи… И вдруг Анне стало смешно, вдруг почему-то смелость вернулась к ней.
   – Это дело, пани, до нас, можно сказать, не касается, – сказала Анна. – Отправляйтесь и просите царицу… Захочет она вам что заплатить – тем лучше для вас… А не заплатит, то вы…
   – А не заплатит – так я вас повезу к себе домой! – выговорила старостиха, слегка вспылив.
   – То ись как же?.. Как же, пани? Силою возьмешь всех?
   – Вестимо, силою. Найму молодцов, свяжу и повезу.
   – А здешние солдаты позволят тебе это? – вымолвила Анна.
   – А как же не позволят. Я польская подданная…
   Анна ничего не ответила. В ней опять не было уверенности, что она права, а панна не права… Царица должна их выкупить, а если не захочет – то должна их отпустить в кабалу… И вдруг Анна надумалась и, обернувшись к мужу, вымолвила:
   – Позови брата Карлуса.
   – Отлично, – подхватила старостиха, – позови сюда Карлуса вашего. Я с ним побеседую. Он поймет все. Он, сказывают, всех вас умнее.

VI

   Карл Самойлович явился тотчас же, и панна Ростовская увидала сразу, что брат далеко не похож на сестру.
   Карлус, прежде чем прийти, успел надеть новый кафтан с позументом. Войдя в комнату, он стал перед старостихой руки в боки, оглядел ее с головы до пят, покачал головою и, усмехнувшись, выговорил:
   – Вишь какая молодец-баба!.. Вижу я теперь, что правду мне Анна про тебя сказывала, что ты свирепа с людьми… По лицу видно, что ты людоед… Ну, а где же кнут твой?.. Али оставила дома?.. Напрасно!.. Ты бы и кнут с собой взяла…
   – Зачем он мне здесь? – вымолвила старостиха, несколько опешив сразу от дерзких слов Скавронского.
   – Ладнее было бы с кнутом. К лицу! Вот что солдат с ружьем…
   – Он мне здесь не нужен. Сечь некого ради науки.
   – Как некого?! Мы, может быть, его у тебя отобрали да тебя же бы и отстегали.
   Панна вспыхнула:
   – Видно, ты и впрямь дворянин со вчерашнего дня… Мужик был, мужиком и остался.
   – Нет, я не мужик, пани… Да и не был им никогда. Анна, Христина да брат Дирих – были мужиками; а я никогда им и не был. Да и хорошее дело!.. Будь я твоим, к примеру, крепостным, я бы был теперь в каторге, потому что я тебе непременно бы голову свертел.
   – Ну, ты браниться с панной брось, – выговорила Анна. – Давай поговорим лучше о деле.
   Анна заговорила уже совсем другим голосом.
   Обращение брата Карлуса с этой когда-то страшной старостихой и вдобавок ее легкое смущение, которое не ускользнуло от зоркого глаза Анны, – все это сильно подействовало на умную женщину. Она стала смелее и сама уверяла себя мысленно, что никакой беды от прибытия старостихи быть не может.
   Ростовская разъяснила все Карлу Самойловичу. Он выслушал и рассмеялся.
   – Так ты приехала тратиться, пани?.. Видно, у тебя денег много!.. Во что же тебе обойдется твое путешествие сюда и обратно?.. Пожалуй, поди, рублей пятьдесят…
   – Больше, больше!.. – воскликнула старостиха.
   – Ну, хоть и больше… Хотя при твоем скряжничестве, пожалуй, меньше… И зачем же ты тратиться сюда приехала? Ведь из твоего дела ничего не выйдет… Велят тебе сказать, что Анна с мужем и с детьми российская дворянка и что тебе, старостихе Ростовской, нет до них никакого дела.
   – Нет… Я так не позволю! – выговорила панна, опять вспылив.
   – Да тебя о твоем позволении и не спросят. А будешь шуметь…
   – Конечно, буду шуметь.
   – Верю… Вижу, что будешь шуметь… Не такой ты человек. У тебя на лице шум написан… А будешь ты шуметь – то тебя свяжут по рукам и ногам, положат в санки и повезут обратно в Польское королевство.
   – Ну, это ты врешь, господин Карл Самойлович! – воскликнула старостиха, вставая с кресла.
   – Ну, вот увидишь!.. – рассмеялся Скавронский.
   – Больше мне с тобой толковать не о чем. – И старостиха, обернувшись грозно к Анне, выговорила: – Я уже была у нашего ясновельможного пана и магната – графа Сапеги. Он мне обещал охлопотать либо выкуп большой, либо вас всех в кандалы и с солдатами ко мне отправят.
   – Это кто же… Сапега обещал? – выговорил Карл Самойлович.
   – Да. Сам ясновельможный пан Сапега.
   – Правда ли это? Ты врешь, может быть…
   – Убей меня Бог, если я вру… Он мне все дело справит.
   – Увидишь ты его, пани, скоро…
   – Да, увижу, через четыре дня.
   – Ну, так, пани, скажи ему от меня… Можешь ты аккуратно мое поручение справить?
   – Могу!.. – удивилась Ростовская.
   – Ну, хорошо. Скажи ему от меня, что граф Карл Самойлович приказал графу Сапеге низко кланяться и сказать, что он дурак. Он, Сапега, а не я…
   Скавронский сказал это таким голосом, что Анна, будучи все время задумчива, рассмеялась, даже Михайло робко улыбнулся, а дети, стоявшие в дверях, начали хихикать.
   – Ну что ж! Вы же мужики были, мужики и остались, – выговорила Ростовская важно и, не прощаясь, пошла из горницы.
   Через четыре дня старостиха была снова у Сапеги. На этот раз сам магнат попросил панну к себе в кабинет и объяснил ей, что хлопотал по ее делу, но результат получился совсем неожиданный… Ей, панне, приказано немедленно выезжать из Петербурга к себе домой.
   – Главное, пани, не делай ты никакого шуму, даже не говори никому, что Михайло и Анна Ефимовские твои бывшие холопы, а то будет тебе неприятность. Приключится что-нибудь худое.
   – Да как же это так?! – растерялась старостиха.
   – Да так. Даже и говорить никому не надо, за каким делом ты сюда приехала.
   – А выкуп?
   – Какой выкуп… Пойми ты, никакой речи об этом и быть не может… Уезжай поскорее. Мне верные люди сказали, что это самое лучшее будет.
   – Кто же тебе, пан ясновельможный, сказал?.. И как могу я, как дура какая, уехать с пустыми руками отсюда… Нет, пан, я не такая. Я весь Петербург вверх ногами поставлю. Я до царицы дойду.
   – Нет, пани, я тебе дружеский совет даю… Если на то пошло, то я прямо тебе скажу. Мне сама государыня приказала тебя из Петербурга выпроводить без всякого шума. Денег тебе ничего не дадут, и не потому, чтобы денег жалели… Пойми ты, деньги у русской царицы, вестимо, есть. А потому что не хотят плодить разговоров о выкупе Ефимовских. Здесь все сделают вид, что ты женщина, ума решившаяся, что семью Ефимовских принимаешь за каких-то якобы бежавших у тебя холопов Якимовичей. И вот тебя, якобы безумную, свяжут да и засадят, пожалуй, куда-нибудь.
   – Да ведь это разбой, ясновельможный пан… Ведь это настоящий разбой!.. Отобрали у меня, целую семью и не хотят ничего заплатить. Я буду королю польскому жаловаться.
   Сапега махнул рукой.
   – Ну, я вижу, тебя не убедишь… С тобой говорить – все равно что воду толочь. Ну, и ступай, жалуйся королю польскому. А то хоть императору Римской империи… Да кстати уж прихвати и святого отца папу.
   Панна хотела продолжать разговор, хотела убеждать и просить Сапегу ходатайствовать о ней снова, чтобы получить хотя бы только пятьсот рублей, но Сапега только отмахивался и молчал.
   – Ну, вот что, ясновельможный пан. Двести рублей! Так уж и быть! – воскликнула панна. – Это мое последнее слово.
   – Ну, а мое последнее слово, пани старостиха: как вернешься в герберг, укладывай свои пожитки и тихонько выезжай из Петербурга домой.
   Сапега встал и начал почти выпроваживать молившую его на все лады старостиху.
   – Недосуг мне, пани. Ступай!..
   В это время появился в горнице какой-то молодой человек, и граф Сапега, обернувшись к нему, вымолвил довольно строго:
   – Проводи панну до подъезда и прикажи внизу, что если панна захочет со мной опять видеться, чтобы ей всегда говорили, что я уехал.
   Ростовская озлобленно взглянула на магната, внутренно обозлилась, но промолчала и быстрой походкой двинулась через все комнаты.
   Разумеется, в Крюйсовом доме после посещения старостихи всякий день только и было речи что о ней, о ее намерении и даже ее угрозе.
   Карл Самойлович успел убедить сестру и зятя, что баба-людоед с ума сошла, если решилась угрожать им.
   – Здесь, в Петербурге, – говорил он, – мы с ней можем сделать что хотим… Захотим – мы можем просто ее отколотить.
   – Ну, вот!.. – воскликнула Анна. – Каким же это образом?..
   – Да очень просто. Ухвати это ее Михайло, коли она приедет, да и отдуй… или хоть выпори. Что же она сделает? Кому она пойдет жаловаться? Царице доложат – так об заклад бьюсь: она только посмеется.
   – Да это ты только так, ради смеха, говоришь? – отозвалась Анна каким-то странным голосом.
   – Конечно, ради смеха… Не станем же мы ее нарочно заманивать к себе да пороть. Да и ей надо быть о двух головах, чтобы к нам приехать опять… За нас царица и вся Российская империя станет.
   Через день или два Карл Самойлович съездил к своей дочери-фрейлине, переговорить с ней.
   Софья побывала у императрицы, вышла к отцу и сказала, что государыня знает о приезде старостихи Ростовской, что ей докладывал обо всем граф Сапега.
   – Ну, что же она? – спросил Карлус. – Как она это дело обсудит?
   – Этого она мне не сказывала, – ответила Софья.
   – А говорила ты ей, что старостиха грозится Анну с мужем и детьми взять силой и увезти к себе в кандалах?
   – Сказывала.
   – Что же царица?
   – Она много смеялась…
   – Ну, вот! Я тоже говорю! – весело воскликнул Карл Самойлович.
   – Спросила я у государыни, опасаться ли тетушке самой за себя и за семью?
   – Ну, что же?..
   – Государыня опять еще больше, даже до слез, смеялась.
   – Ничего она не сказала?
   – Нет, сказала: «Ах вы глупые, глупые! Какая-то старостиха приехала да вас напугала… Да вас не только она, а и король польский взять у меня не может».
   – Ну вот, ну вот! – весело воскликнул снова Карлус. – И я так-то думал.
   Разумеется, весь этот разговор с дочерью Скавронский передал дома сестрам и всей семье.
   Не только Анна, но даже Михайло Ефимовский приободрились, смеялись и подшучивали заглазно над старостихой.
   – Экая в самом деле дура, – говорил даже Михайло. – Приехала в Петербург – нас стращает. А русскую царицу польским королем испугать хочет… Этакая дура!

VII

   Граф Федор Самойлович скучал все более и более. Обстановка Крюйсова дома, казалось, тяготела над ним страшным игом, он томился и чах, даже таял… как говорит народ.
   Действительно, прежде Дирих был если не очень плотный и дородный мужик, то все-таки не совсем тощий. Теперь граф Федор Скавронский похудел настолько, что вся семья заметила это, несмотря на то, что видела его всякий день.
   – Хворость какая-либо петербургская привязалась к нему! – говорила Христина.
   – Это от тоски! Ему Трину жалко, бедному, – говорила Марья. – Выписать бы ее к нему или его отпустить повидаться с ней. За что бедному этак терзаться… Ведь он помрет от жалости своей.
   – Это все от пьянства. Он скоро сопьется совсем! – говорили зятья Ефимовский и Генрихов.
   – Все это от глупости от его, – говорила Анна. – Дурак он! А дурак и дурацкими болезнями болеет, и дурацкой смертью умирает.
   Но Федор Самойлович однажды вдруг перестал пить, повеселел, немного стал опрятнее одеваться, чаще выходил и выезжал из дому и вообще изменился.
   Все дети Крюйсова дома дивились, глядя на «дядю Дириха», как привыкли они называть его еще в Риге и в Стрельне.
   Один Карл Самойлович, присматриваясь к брату, задумывался и тревожился. Ему показалось, что на бледном и худом лице белобрысого брата было какое-то особенное, будто торжественное выражение, а в белых глазах что-то недоброе.
   Федор Самойлович вдобавок положительно избегал взгляда старшего брата, будто боялся его. Можно было поневоле подумать, что у него не чисто на совести.
   – Что ты это? – спросил однажды брата Карл Самойлович.
   – Что? – ответил Дирих, глядя в сторону.
   – Повадка другая… Отскребся, как конь… Жениться, что ли, собрался? Зазноба завелась?
   Дирих вздрогнул всем телом, поднял глаза на брата, и взгляд его блеснул яростно и озлобленно, как если б брат сказал ему нечто особенно оскорбительное.
   – Чего обиделся? Тебе и вправду жениться бы след. А то этак хуже пропадешь.
   Дирих мотнул головой, повернулся к брату спиной и на все его речи о необходимости жениться и начать жить степенно, «по-дворянски», не отвечал ни слова.
   Карлус махнул рукой и мысленно прибавил:
   «Да что ж мне! Век жили розно. Пускай делает что хочет. Не маленький. Хоть утопися!»
   Однажды в Крюйсов дом приехала Софья Карловна и, повидав всю родню, осталась обедать.
   Видя, что место дяди, графа Федора Самойловича, осталось незанято, она вспомнила о нем и спросила у матери:
   – А что, дядюшка хворает, что ли?
   – Нет, – отозвалась мать. – Он сидит у себя в горнице, третий день не выходит, Молчит как убитый и все о чем-то думает.
   – О чем ему думать! – резко заметила Анна Самойловна. – Это ему дело не привычное. За него и прежде всегда его Трина думала…
   – Не начудил бы он что-нибудь! – сказал Карл Самойлович. – Боюсь я очень, что брат что-то затевает тайно. Не удивил бы он нас.
   После обеда Софья пошла к дяде. Дверь его оказалась заперта изнутри. Она постучалась.
   – Кто там? – раздался угрюмый голос Дириха.
   Софья назвалась… Щелкнул замок, и дверь тотчас же отворилась.
   – Ты… Иное дело. Входи, – встретил племянницу граф Федор Самойлович. И, впустив девушку к себе, он снова запер дверь на ключ.
   – Не хочу я их видеть. Никого. Они дураки! – сердито прибавил он.
   Сев и усадив племянницу, граф тоскливо стал глядеть на нее.
   – Что ты, хвораешь? – спросила Софья дядю.
   – Нет… Но помру и без хворости, если не…
   Он не договорил и замолк.
   – Отчего же ты не выходишь отсюда, не обедаешь?..
   – Я ем хлеб. Вот видишь… А вон вода в кувшине. Поем и напьюсь.
   – Одного хлеба?..
   – Одного хлеба!.. – насмешливо повторил дядя. – Ах вы… И ты тоже… Ах, дураки. Да прежде что ж вы ели? Все одни пряники да пироги?.. Или у вас память у всех отшибло?..
   – Прежде. Да… Конечно. Поневоле… Но теперь зачем же я буду один хлеб есть! – наивно сказала Софья.